
Полная версия
Я утоплю вас в своей нежности. Часть 1
На следующий день мы всё‑таки уехали из Кирова и отправились в Пермь. Эта подвижка так нас воодушевила, что всю дорогу мы болтали без умолку, смеялись или хохотали, словно все коты попали в какую‑то скачку, амнистию или поправки. Боря, бандит из Гатчины, развлекал нас, как и всё время до этого, историями своей или чужой жизни.
Особенно мне почему‑то запомнилась одна. Про пожилого зека, всю сознательную жизнь сидевшего. По жизни не блатной, но живущий по понятию мужичок. Когда с ним пересёкся Боря, тот рассказывал, что никогда ни во что не вляпывался, с шерстью дел не имел, интриганов обходил, красным руки не подавал — в общем, жил правильно. И тут, на этой командировке, которая могла стать для него последней, когда ему предложили стать дневальным штаба со стопроцентным УДО, он неожиданно сам для себя согласился.
«С одной стороны — жил я правильно. Никто меня ни в чём упрекнуть не может. А с другой — мне на всё это насрать. Не жарко мне от этого и не холодно».
В его функции входила уборка помещений: подмести кабинеты руководства на одном этаже — хозяин, бор, начальник опера, начальник воспитательного отдела. Вскипятить чайник, если кто захочет, ну и так по мелочи. То есть на старости лет он мало того что перекрасился, так ещё и шнырём сделался.
С уборкой было решено сразу. Когда заканчивался рабочий день, он доставал метлу и совок, ставил посередине коридора, демонстрируя, что ждёт только ухода начальства, чтобы приступить к уборке. Когда все уходили и хлопала дверь за последним, инвентарь убирался, и он носился обратно в кладовку.
Когда же вдруг в течение рабочего дня кому‑то из начальства требовался кипяток, и они, заткнувшись в коридор, кричали: «Анатолий! Чайник принеси!» — дед неизменно, громко, с места, прокуренным басом отвечал: «Иду, иду!» — и, не двигаясь, продолжал смотреть телевизор. Через пять минут просьба повторялась, и ответ видоизменялся в подобострастное: «Сейчас, сейчас». И так же, не двигаясь, он сидел, уткнувшись в телевизор. Потеряв терпение, просящий в конце концов сам шёл за вожделенным чайником — как ни странно, уже дымящимся к его приходу — и, отчитав беспечного старца, уходил.
Удалось продержаться старичку на тёплом месте месяц. Слишком много ходатайств поступало от решающих вопросы — он был нужен, сливая подслушанную ментовскую информацию. Его благополучно вернули в отряд.
Здесь проявилась вторая постоянная склонность всех так называемых понятий — к двойным стандартам. Деду никто ничего не предъявлял. Жил и участвовал в делах на общем положении, и общались с ним как ни в чём не бывало. Несмотря на то что по понятиям он стал козлом, а после работы в штабе — именно им и был, — пить с одной посуды нельзя было. Но от души хохотали над этой историей, вспоминали что‑то менее забавное, но своё.
Как всегда в тюрьме, перенесённые страдания и мучения ненадолго сплачивали, и те, кто не общался до этого вовсе по каким‑либо соображениям, сидели, хлопали друг друга по плечу и весело смеялись.
Наконец мы подъехали к Перми. В приоткрытое окно с третьей полки купе я любовался просторами полей, покрытыми мягким чистым белым снегом, лесами — тёмными, огромными массивами, проезжающими, как на конвейере, мимо нас.
По выходу нас рассадили по автозакам, причём, как ни странно, по фамилиям. Мой автозак приехал в тюрьму, и, увидев резку по контракту с Кировым, я понял — мы в чёрной тюрьме. Грязь, обшарпанные стены, менты, равнодушно считающие нас.
Спускаемся в баню. Там горит пара ламп и работают четыре соска. Напор еле‑еле, но всем весело. Тут же и курим, тут же кто‑то пытается заварить. Потом нас разводят по тюрьме. И сейчас, в отличие от Кирова, вместе уже никуда не закидывают — везде по одиночке.
Меня останавливают, проведя ночными дворами между белыми, словно измазанными, стенами корпусов тюрьмы. В конце коридора — на одну из голов второго этажа. Открывается дверь, я захожу. Небольшая камера. Вдоль поставлены в ряд четыре сдвоенные шконки, ещё одна пара стоит поперёк, в углу справа. Перед торцом шконок — большой стол, привинченный к полу, с двух сторон к нему приварены две скамьи. Слева, в углу, полки, где лежит хлеб, кружки и редкая еда.
На шконках — по два, по три сложенные чёрные бесформенные, часто перетряхиваемые матрасы. Мне кивают, показывая на свободную. И, как всегда, начинается медленная проверка. Я знаю уже, чем всё закончится, и нарочито серьёзно погружаюсь в заправку постели.
— Сам откуда?
— С Питера.
— Откуда едете?
— С Лебёдки, через Обухово, Киров, к вам.
Трясу неподдающийся матрас: с одной стороны комки перемещаются, переезжают в середину и дальше. Ну давай, инквизитор, подгребай к финалу.
— Много этап?
— Было человек тридцать, сейчас половина осталась.
— Долго едете?
— Недели две уже.
— На Обухово пиздец?
--- Полный. Козлы лютуют. Под крышей мусоров убивают всех вновь прибывших, издеваются, явки выбивают.
— Вам сильно досталось?
— Ощутимо. Сильнее убивают тех, у кого есть что‑то. Если изначально говоришь «нету ничего» — особенно не трогают.
Давай‑давай, задавай, сука, сакраментальный вопрос. Я не могу уже.
— На централе‑то как?
— На Лебёдке? Да там всё отлично. Всё есть. Запрет… гуляет связь.
— У нас тоже есть. Надо только смотрящему отписать. За что сам‑то попал?
В горле пересохло, вся кожа покрылась мурашками.
— 135-ая.
Без комментариев. Тишина в хате. Все смотрят на меня. Я словно герой телешоу на сцене перед зрителями. Тот, с кем я беседую, выдерживает паузу, изучает что‑то на столе и спрашивает:
— Это что?
— Развратные действия, — односложно отвечаю я и искренне жду вердикта, который не замедлил вынестись.
— Это что‑то с малолеткой? — голос из глубины хаты.
---Да, — начинаю тараторить, выплёскивая по‑быстрому всю фабулу с элементом отстранённого оправдания.
---Девочку десяти лет кто‑то схватил в парадной за задницу, убежал. Меня поймали спустя двадцать минут. Бухого в говно. Я якобы в такой же куртке был.
Молчание. Переваривают. Решают, насколько я мразь. Надо ли сразу с меня получать или стоит повременить. Самое забавное — по всем понятиям, знай я их тогда, в транзите, по этапу никто не имеет права предъявлять ничего. Это возможно только в зоне и то после серьёзного разбирательства. Но здесь сидят первоходы, боящиеся что‑то сделать неправильно, готовые лучше перестараться, чем что‑то упустить.
— А документы‑то есть? — спрашивает молодой, ведущий со мной диалог.
Я достаю приговор, лежащий специально ближе к молнии, и передаю ему. Подскакивают ещё двое любопытных, и все вместе изучают бумажки, бесчисленное количество раз потроганные, перечитанные. Прочитав половину, молодой поднимает на меня глаза и после короткой паузы /Для кого ты, мудила, этот спектакль разыгрываешь?/ швыряет с барского плеча.
— Кидай матрас пока туда.
Показывает мне на пустую верхнюю шконку посередине и углубляется дальше в мои обвинения. Я расправляю неподдающиеся ровной укладке матрас — кое‑как, потому что руки трясутся и не слушаются — заправляю простыню, стелю одеяло, одеваю наволочку.
— Понятно, короче, — протягивает мне приговор и отворачивается — Сейчас отпишем смотрящему, пусть он решает, что с тобой делать.
«Смотрящий» меня подкидывает. Я потерян, словно земное притяжение исчезло и от этого стягивает желудок. Да что ж такое… Обращение к смотрящему будет идти хрен знает сколько туда‑обратно. Всё это время я буду находиться в этом, так прекрасно мною физически ощущаемом, подвешенном состоянии.
Молодой, ещё с одним бурым лицом, кренделем пишет маляву. Отправляют по дороге, через решку. Сколько ждать — я не знаю. Поэтому ложусь и прячусь, закрыв глаза. Мне, естественно, не заснуть, но хотя бы немного расслабляюсь. Внезапно накрывает лёгкая дремота, и я теряюсь.
— Ты чё? — звучит громкий вопрос.
Я прихожу в сознание. Открываю глаза. Молодой читает маляву. Поднимает на меня взгляд и пару секунд не моргая смотрит мне в глаза. Я не отворачиваюсь. Он возвращается в бумагу.
— Про тебя, в том числе, — объясняет он мне содержание малявы.
— И что там? — еле‑еле, с висящими голосовыми связками, спрашиваю.
— «Пусть своих ищет», — глубокомысленно отвечает молодой.
Я не понимаю. Несмотря на то что сижу не первый срок, всё равно не понимаю жаргон, понятия. Лишь много позднее я понял: тюрьма — мастерская каламбура. Нет ничего постоянного. Все отношения, позиции, ценности постоянно меняются, и тем более — их вербальное выражение. Не стоит принимать близко к сердцу оскорбления или попытки унизить от зеков. Часто они так защищаются сами. В ответ перевернут твои слова на 180°.
— Что это значит? / Значит, он сам, уёбок, не знает, как это развернуть./
--- Значит — ищи таких же и живи с ними.
Хорошо, но мне нужна конкретика. Ваши образные понятия мне не ясны.
---И как это? В чём это выражается?
— Короче. - Он сам уже не рад, что взвалил на себя ответственность за решение. Осознаёт - речь идёт о судьбе человека. Имеешь ли ты право, шваль, на такие решения?
---Ложись, отдыхай. В зоне там всё прояснять будешь.
Так какого, спрашивается, сука, ты голову глумишь?.. Плюхаюсь на шконку и проваливаюсь, расслабившись, в матрас.
Утром, хорошо выспавшийся, отдохнувший, я не чувствую никакого напряга в отношениях и успокаиваюсь. Мне предлагают стоять на дороге — моя шконка как раз упирается в решку, в том самом месте, где сверху вниз спускается конь. Ночью загоняли телефон, но так как мне звонить в такое время некому, я не прошу будить меня в следующий раз.
Проверка, в отличие от Кирова, где мы выходили, строились, нас считали, здесь — просто по приходу милиции: надо приподняться на шконке, чтобы могли всех пересчитать. Вчера было несколько этапов — мой, из Москвы, ещё откуда‑то. В камере много новичков, поэтому на проверке появляется опер, похожий на колхозника‑Собакевича: квадратная голова, усталые глаза, мощные руки.
— Я, значит, оперативник, — начал он средним спокойным басом.
— Если что‑то серьёзное — пожалуйста. Но со всякой хуйнёй: этот – т о, тот - то‑то, там – ту-ту!.. — ко мне бегать не надо.
И, выдержав паузу, ушёл.
Это чёрная тюрьма. Колоритная. В Питере я такого не видел.
Моё внимание привлёк непонятный шум. Это были голоса — голоса из нашей сегодняшней реальности, не радио, но звучали они так странно, словно проходили через какой‑то звуковой фильтр. Нагнувшись в левом углу, я увидел огромную, диаметром где‑то до двадцати сантиметров, дыру, ведущую в соседнюю хату. Это была кобура — к малолеткам, сидящим за стенкой. Через неё передавали бандяки в другие хаты, малявы по тюрьме, просто подкармливали мелких, общались, узнавали новости.
Принесли обед. Удивили страшные фиолетовые овощи, нарезанные для любителей больших кусков, и большие лохмотья курицы, буквально вываливающиеся из шлемки. На мясо я накинулся с удовольствием и сожрал две порции — некоторые уже успели пресытиться подобной диетой. Почти каждый день здесь давали одно и то же. За режимную расслабуху платишь бытовой неустроенностью всегда.
Две недели я провёл довольно тихо и спокойно. Можно сказать — почти в дружеской компании. Появляющиеся транзитники интересовались — я отвечал. Реакция была ровной, спокойной, словно это дело обычное. Один меня удивил, озвучив своё отношение к фабуле:
— Даже если это был ты. Два года за то, что ребёнка за задницу схватил… Хуйня какая‑то.
Приближался день этапа на зону. Но я был в принципе спокоен: мне многое рассказали про 29‑ю общего режима. Разместилась она в низине, в черте Перьми. По режиму там и козлы, и блатные рулят, но беспредела нет. Нервничаю от общего незнания, но страшной паники, как раньше, нет.
Днём нас всех снова собирают. Оказывается, весь этап был раскидан по всей тюрьме. Какие‑то свои соображения у руководства. Почему так — не хочется даже анализировать. Тактики и стратегии этих двух лагерей — милиции и преступников — либо узко практичны, либо недальновидно глупы. Если одни считают других высокомерными, обречёнными властью, жадными, хитрыми животными. Так и другие видят в противниках лишь цинизм, жестокость, желание наживы, одну извилину.
Я со своей стороны, после — пишу всё это в 2019‑м году, спустя десять лет — могу сказать с полной уверенностью: правы обе стороны. Это реальное дно. Причём состоящее как из нас, так и из них.
Спокойно, без нагнетания, нас грузят в автозаки и везут в зону. Прибыв в шлюз, по очереди выпрыгиваем из машины, как только зачитают наши фамилии. По процедуре спокойно подходим к менту, стоящему с делом, чтобы он сверился с фоткой и проверил данные. Затем по огороженной с двух сторон аллейке тащимся в здание штаба, где на первом этаже принимают уже в хоз‑быт плане. Выдают робу и бельё.
Здесь же неожиданно я сталкиваюсь с Борей, бандитом из Гатчины — ещё более похудевшим, большим и измождённым. У него затравленный взгляд, сочится страх и психоз .
— Ты что, Боря? — спрашиваю я в полголоса: ведь ещё непонятно, как здесь себя вести. Информация о зоне появилась противоречивая. — Куда тебя засунули? Мы же в тюрьме были, а ты?
Он отмахивается, но отвечает:
— На ПФРСИ засунули.
И, посмотрев пристально прямо мне в глаза, говорит:
— Я, Лёха, хочу освободиться по УДО.
Понимаю: эти две недели его прессовали и на что‑то кололи. Причём не для проформы, а по заказу, с серьёзной целью. Боря сломлен. Ему очень тяжело от этого. Но иначе вести себя, видимо, уже невозможно. Такое часто практикуется в этой зацикленной системе: за человеком вдогонку отправляется заказ. Он бандит, много недоказанного. Получилось — не получилось — «оторвитесь, братцы, постарайтесь». Если не признать — то хотя бы обломать капитально. И постараются на совесть: провинциальная заслуживает доверие федерального центра. Может быть, когда‑нибудь вытянут туда — вспомнит с благодарностью.
Я не встаю на защиту человека, совершившего много ужасного в своей жизни, но не могу оправдать и понять этот узаконенный негласными распоряжениями институт пыток. Какой закон? При оценке доказательств судья руководствуется критериями относимости, допустимости, правдоподобия и выносит решение на основании закона и совести — это цитата из УПК или УК, не помню. Когда я прочитал это, я похолодел. Любое решение судья может объяснить таким субъективным фактором, как её совесть. Зелёный свет любой трактовке, подогнанной под обстоятельства.
Если, допустим, какая‑то экспертиза — ведь в серьёзных преступлениях экспертизы проводятся специалистами, запрограммированными алгоритмами, призванными доказать или опровергнуть мою вину — так вот, если эта экспертиза не соответствует общей концепции, её можно проигнорировать и сделать вид, что её проведение — пустая формальность, рудимент.
— На растяжку встал! — вдруг огорошил сзади меня громила с правильными, но слишком крупными чертами лица.
Я послушно растягиваюсь по стене.
Но, к удивлению, мент даже не коснулся меня. Просто подержал так, типа в напряжении, и сказал:
— Пошли. Забирай вещи и выйди наружу.
Друг за другом идём по петляющей, заворачивающей локалке — в карантин. Деревянное одноэтажное здание, две секции. И там, и там — шконки. В первой — огромный приваренный к полу стол, кто‑то уже бежит заваривать. У меня нет ничего, я ни в одной из компаний, поэтому почти уверен — вряд ли попью чай. Но судьба благосклонна, и меня зовут в одну из групп. Пьём, базарим, приживаемся.
В сравнении с Обухово здесь, конечно, свобода и лафа. Проверка — и за ней уборка. Хочешь — гуляй во время уборки в локалке: здесь −20…−25. Хочешь — грейся в забитом до отказа предбаннике‑раздевалке.
Наконец все обустройства закончены. Идём спать. Вырубаюсь мгновенно.
Следующий день более конструктивен. Начинаются разговоры об определении в отряды. Ходим по врачам, прислушиваемся. Цыгана Вову, ехавшего с нами, забирают в клуб — все слышали, что он поёт. Возвращается под вечер. Подбегаю с расспросами — всё‑таки клуб это то, что мне близко. Он обещает сказать про меня, и через два дня меня дёргают к хозяину.
Выходим в зону и, повернув налево, заходим в штаб. Поднимаемся на третий этаж, подходим к двери начальника учреждения. Меня сопровождает дневальный из карантина. Он должен быть в курсе, почему меня вызвали. Дневальный штаба высокомерно учит меня, как надо представляться хозяину:
— Полностью шапку. Сдержанно. Без там всяких...
Захожу. За большим советским чиновничьим столом, на фоне российского флага и портрета президента, сидит, двухметровый здоровяк с широкими плечами и классическими усами Боярского. Кивает по моим данным и, уточнив, что я закончил, спрашивает:
— В клубе поработаешь?
— Можно, — спокойно соглашаюсь я.
Дядька располагает. Видна мужская самодостаточность.
— Хорошо. Из карантина будешь выходить туда. Давай. Если что — иди на приём. Всё решили.
Я благодарю, и меня забирают обратно. Начинаются козлиные расспросы. Отвечаю односложно — у меня теперь крыша на другом уровне.
На следующий день идём в клуб. Там меня знакомят с музыкальным коллективом колонии, выступающим на праздники. Питерский ударник‑крепыш Олег, заводила‑руководитель; басист Боря; сомнамбула‑зомби Андрей; смазливый солист подпёздыш ударника тоже Олег — гитара; Сергей — сидящий по 132‑й, поэтому не выделяющийся; и скромный Муха — звукооператор обиженный, Юра — второй солист, милый, улыбчивый.
Руководитель музыкального коллектива — старший нарядчик. Он подбирает, определяет, какие песни петь и в какой момент. Мне представляют этих чудесных людей как готовый материал. Труппа для постановок. Совершенно не представляя непреодолимые противоречия между лабухами и артистами. Лабухи считают себя неизмеримо выше артистов, чьё творчество держится на интуитивном и бессознательном. Тогда как у музыкантов в руках инструмент с вековой историей, технологией и системой профессиональных навыков по извлечению гармонии.
Вот почему собравшиеся смотрят на меня с презрительным недоверием.
— Играешь на чём‑нибудь? — спрашивает Олег.
— Немного на фоно и гитаре, — отвечаю я.
Подхожу к пианино, стоящему, на сцене, открываю крышку и раскидываю аккорды, импровизируя мелодию.
- А на гитаре? - Олег недоволен тем, что я кое‑как умею, и, не послать впрямую. Протягивает мне простую акустику.
- Аккордами мелодию поддержу, но не более, - изображаю какую‑то песню и отдаю гитару.
Так что придётся, суки, вам со мной считаться.
- Мы тут репетируем. Делает серьёзный вид и подходит к ударной установке. Песни — свои, чужие. А за что закрыли‑то? — словно мимоходом спрашивает он.
Внутренняя судорога сводит мой организм. И, как всегда, я пытаюсь отвечать спокойно, почти равнодушно:
— Сто тридцать пятая.
Начало «сто тридцать…» гарантирует мгновенный интерес. Все затаивают дыхание, как в кинотеатре, ждут продолжения. Развиваю, рассказываю вкратце фабулу. Замолкаю. Все смотрят в разные стороны.
— И что? — смотрит прямо Олег.
Прямо чувствую ненависть.
- Мужиком проплачивал.
Сука. Тварь. Тебе бы весь этот путь проплавать.
— Да.
Кроме этого короткого «да» ничего не приходит в голову. Мыслей ответов много, но страх, укоренившийся во мне — я изгоя, отребье — мешает.
— Ладно. Будет там… концерт. Не знаю, что ты тут нам сделаешь.
Все отворачиваются, делают вид, что мгновенно погрузились в репетицию. Я в полной растерянности — что мне делать? Ведь как‑то надо оправдывать возложенное доверие. Хотя какое, к чёрту, доверие. Это же зона. Я преступник. Кругом полная хуета. Мы просто проводим это время, стараясь дожить до конца срока.
Но ёбанное чувство ответственности… — всё равно чувствую себя почему‑то должным что‑то доказывать.
Приходя в карантин после первых дней в клубе, я отдыхаю, хотя днём ничего там не делаю. Клуб расположен у края зоны. За его стенами — периметр, колючка в несколько рядов. Зона расположена в низине, и у дверей клуба виден отвесный высокий холм, на самом верху которого видны деревянные дома. Склон холма покрыт кустарником и небольшими деревьями, что говорит о том, что он появился здесь не очень давно — несколько десятков лет. Скорее всего, искусственная насыпь из привезённой земли при строительных котлованах в Перми.
Рядом с клубом железная лестница поднимается под углом 45° наверх: сначала площадка и вход в художественную мастерскую, где уже вовсю что‑то рисует Паша. Поднимается выше — заканчивается просторной библиотекой и чуть дальше — небольшим помещением под церковь.
Когда меня впервые сопровождают сюда, звучит предостережение:
— Старайся долго не смотреть на холм. Одному уже шизняк влепили. Мол, думал о побеге.
Мне было наплевать на этот холм, и он меня занимал не больше, чем сегодняшнее меню на обед, но после этого предостережения меня тянуло, влекло почти неодолимо — всматриваться, разглядывать холм во всех мелочах. Скопировать в память на вид пустующий домик, одиноко прячущийся на самой вершине в разросшихся кустах и деревьях.
За две недели я сдал кучу всяких анализов. Хотелось в зону. Устаканиться в отряде. Жить. Хотя и страшно — ведь ещё в отряде предстоит разговор.
Распределение. Меня определяют в седьмой. По слухам — это неплохо. Пятый и шестой наверху, седьмой находится отдельно. Там нет беспредела. В остальном лагере рулят блатные, и мне с моей статьёй там было бы тяжко. Хотя я это только предполагаю на основании добрых советчиков: «Да тебе лучше вообще в БМ! Да тебя ёбнут при первом кипише! Да ты не жилец».
Собрал баул, свернул матрас рулетом, перевязав одной из простыней. Выдаются: подушка, наволочка, одеяло, матрас, две простыни — на одной сплю, второй укрываюсь как пододеяльником. Иду через плац. Вокруг локалки отрядов. Три локалки выходят на длину плаца, четвёртая — с инвалидами и рабочими отрядами — на ширину.
Седьмой — на первом этаже. Я и Миша заходим.
Пожалуй несколько слов о нём. Колоритный персонаж. Здоровый крепкий мужик, чуть старше меня, но выше и значительно сильнее по виду. Пол‑лица у него — вмятина до середины черепа. Чудом уцелел глаз, но выглядит это как усмешка Пикассо. Рассказывал: последствия автоаварии — влетел в газель, а там что‑то торчало и прямо сквозь голову вошло.
Но мне больше нравится моя версия: увечье связано с его делюгой. Он получил десять лет за изнасилование — всё это написано на карточке. Но здесь какая‑то лажа: санкция первой части — до шести лет. То есть ему либо всандалили несколько эпизодов, тогда могут сверху максимально возможного срока дать ещё три года, либо у него какая‑то другая часть.
Ведёт себя Миша не в пример мне — более правильно с точки зрения психологии. При любом, даже самом прозрачном намёке на статью чуть не лезет в драку и постоянно всем рассказывает:
— Это подстава. Я перешёл дорогу начальнику ОБЭП в своём городе…
Не помню уже, в каком. И то, что он всё время клянётся, утверждая свою невиновность, меня почему‑то убеждало как раз в обратном.
Он удивительно быстро сходился с людьми: хохотал, хлопал по‑свойски по плечу, смеялся над чем‑то и «кентовался» мгновенно.
В отряд он проходит первым. Барак — на первом этаже двухэтажного здания. Вход — направо, сразу же небольшой умывальник. Я вижу в открытую дверь грязные раковины. Прямо, в конце коридора — ряды шконок, уходящие вдаль. Справа — две двери, слева — одна открыта.
Кидайте вещи, проходите. Чифирнём, — говорит высокий худой спокойный парень, показывая на вторую дверь справа, в которой вместо филёнки вставлено стекло. Миша, как более инициативный, заходит первым. Просачиваюсь за ним. Самое большое моё желание — исчезнуть. Кругом любопытные взгляды, тихие переговоры на ухо, кривые улыбки.
— Присаживайтесь за стол.
Он посередине, справа у стены. Максимум нормально могут присесть человека четыре, не больше. Миша садится к стене лицом, я — рядом. Вдоль стены постепенно растягиваются обитатели барака. Мы — шоу. Вновь прибывшие. А если учесть наши статьи — становится вдвойне интересно. Каждый даже не пытается спрятать интерес, смотрят почти в упор. Значит, про статьи, видимо, известно.
Меня начинает колотить.
Ну давайте, давайте, начинайте ваши ёбаные допросы. Оценивайте, судите, проклинайте, презирайте. Вы же всё это можете. У вас же есть такие полномочия. Я их лишён. Кто меня лишил и дал вам — неизвестно, но это аксиома.
— Здорово, парни.
Опа. Началось. Появился из‑за спины других крепкий, то ли даг, то ли чех, лет тридцати. Миша тянет руку — тот пожимает её. Я вслед за ним протягиваю тоже. Он жмёт мою и, словно в недоумении, отходит к окну, повернувшись к нам.
— А у кого сто тридцать пятая?
Холодная волна с иголками опрокидывается на меня.
— У меня, — я не слышу своего голоса, но на лице стараюсь ничего не показывать.
— А какого хрена ты мне руки тянешь? А? — с ненавистью говорит Мото, так вроде он представился.

