Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Я открыл рот, чтобы ответить, но почему-то закрыл. Нина Павловна была из тех людей, на которых хамство не действует. Не потому, что они добрые. А потому, что они давно поняли: чужое хамство — это шум неисправного холодильника. Неприятно, но не причина менять жизнь.

— Садитесь, — сказала она.

— Я вообще-то должен лететь.

— Все должны.

— У меня отец умирает.

Нина Павловна наконец подняла глаза. В них не было сочувствия, и это оказалось странно приятно. Сочувствие сейчас бы меня добило. Я не хотел, чтобы ещё один человек надел на лицо выражение «бедный мальчик сорока лет, не успел поговорить с папой». Нина Павловна смотрела иначе: как врач на снимок, где всё плохо, но хотя бы видно.

— Тогда тем более садитесь, — сказала она. — Умирающие отцы имеют мерзкую привычку доставать из людей то, что те годами прятали под ковёр.

— Мой отец доставал из меня в основном раздражение.

— Раздражение — это упаковка. Удобная, дешёвая, продаётся в любом киоске. Что внутри?

— Слушайте, я не на сеанс пришёл.

— Разумеется. На сеанс люди записываются. А сюда попадают.

— И чем вы тут занимаетесь?

— Ведём учёт.

— Чего?

— Жизней, которые граждане регулярно откладывают под видом разумных причин.

Сева усмехнулся и присел на край шкафа. Нина Павловна бросила на него взгляд.

— Севастьян, ноги.

— Они чистые.

— Это не делает шкаф табуретом.

Он послушно убрал ноги. Я вдруг заметил, что она обращалась с ним не как с сотрудником, а как с племянником, который давно вырос, но всё ещё иногда ест прямо из кастрюли.

— Он у вас работает? — спросил я.

— Он у нас задержался, — сказала она.

— Как рейс?

— Хуже. Рейс хотя бы иногда улетает.

Сева отвернулся к окну, которого не было. На стене висела картинка с морем, приколотая кнопками. Вот вам окно. Ламинированное, без сквозняка. Нина Павловна открыла нижний ящик стола и достала папку. Толстую. Синюю. На корешке было написано: «Ветров И.А.». Почерк тот же. Тот самый, которым на двери было дописано «и к себе».

— Откуда это? — спросил я.

— Из вас.

— Не надо так говорить.

— Почему?

— Звучит как дешёвая эзотерика.

— Тогда скажу по-деловому. Здесь хранятся ваши заявления на изменение жизни, которые были приняты, зарегистрированы и не исполнены по причине хронического саботажа, страха, лени, стыда, глупости, усталости, семейных сценариев и общей человеческой убогости. Так лучше?

— Значительно. Почти родная речь.

Она положила папку передо мной. Я не хотел её открывать. Правда. Я много чего в жизни открывал зря: рабочие чаты ночью, бутылку после фразы «одну», рот перед человеком, которого надо было просто обнять, переписку бывшей жены после развода, банковское приложение после аванса. Но эту папку открывать не хотелось особенно. Бумага всегда страшнее экрана. Экран можно заблокировать. Бумага лежит и ждёт, как обиженная память.

— Открывайте, — сказала Нина Павловна.

— Вы все тут любите командовать?

— Нет. Просто вы сами давно перестали собой управлять. Кто-то должен временно подержать руль.

— Не надо делать вид, что вы обо мне что-то знаете.

Она откинулась на спинку стула.

— Илья Андреевич, вы за последние семь лет покупали пять ежедневников, три курса по продуктивности, два абонемента в спортзал, один коврик для йоги, который до сих пор лежит под кроватью в заводской скрутке, приложение для медитации на год, которое открыли четыре раза, и книгу «Как перестать откладывать жизнь», которую отложили после второй главы. Вы тринадцать раз обещали дочери проводить с ней воскресенье без телефона. Девять раз отменяли встречу с отцом, формулируя это как «пока не готов». Семнадцать раз начинали роман. Один раз почти дописали главу, в которой герой говорит отцу всё, что вы не сказали своему, но удалили её утром, потому что показалось «слишком сопливо». Продолжать?

Я сидел молча. Сева смотрел в пол. Не с жалостью. Скорее, с узнаваемым отвращением. Так смотрят люди, которые уже видели в этом отделе собственную папку и теперь не имеют роскоши смеяться над чужими.

— Вы залезли в мой телефон? — спросил я.

— Нет.

— В почту?

— Нет.

— Тогда откуда?

Нина Павловна вздохнула, будто объясняла ребёнку, почему нельзя кормить розетку пластилином.

— Каждый раз, когда человек говорит себе «с понедельника», где-то образуется документ. Вы думаете, обещание исчезает, если его не выполнить? Нет. Оно просто становится бумагой. А бумага, Илья Андреевич, терпеливая тварь.

Я всё ещё не открывал папку. Руки лежали на столе. На правой ладони остался слабый след от металлической зажигалки. Как будто память тоже давала оттиск.

— Мне надо позвонить сестре, — сказал я.

— Позвоните.

Я достал телефон. Связи не было. Вместо привычных полосок — пусто. Вай-фай тоже исчез. На экране горело только время: 20:17. Оно не менялось. Я подождал. 20:17. Снова. 20:17. Время здесь стояло на месте или просто издевалось.

— Отлично, — сказал я. — У вас тут ещё и связь как в морге.

— Связь есть, — сказала Нина Павловна. — Но не та, к которой вы привыкли.

— Потрясающе. Сейчас будет «позвоните внутреннему ребёнку»?

— Нет. Внутренний ребёнок у вас пока не берёт трубку. Обиделся.

Я невольно усмехнулся. Она тоже. Коротко, почти незаметно. На секунду в комнате стало теплее, но потом чайник щёлкнул, и тепло закончилось.

— Открывайте, — повторила она.

Я открыл. Первая страница была обычной анкетой. Фамилия, имя, отчество. Дата рождения. Семейное положение: «разведён, но продолжает спорить с бывшей женой внутри головы». Дети: «Соня, 12 лет, ожидает обещанное». Родители: «отец — жив/не завершён», «мать — тревожная любовь, не рассмотрено». Профессия: «человек, который умеет писать чужие смыслы и не умеет договорить свои». В графе «особые приметы» было написано: «прикрывает стыд шутками, как дешёвым пледом».

— Кто это писал? — спросил я.

— Вы.

— Я бы написал смешнее.

— Вы всегда так думаете, когда текст слишком точный.

Я перевернул страницу. Там был список. «Начать бегать — 14 попыток».


«Пить меньше — 31 попытка».


«Позвонить отцу без повода — 9 попыток».


«Ответить Соне честно — 13 попыток».


«Закончить роман — 17 попыток».


«Не превращать боль в шоу — 46 попыток».


«Пойти к психотерапевту — 6 попыток».


«Не смотреть телефон перед сном — 88 попыток».


«Не ждать понедельника — 112 попыток». Сто двенадцать. Я смотрел на эту цифру слишком долго. Не потому, что она была большой. А потому, что она была похожа на правду. Человек, конечно, редко помнит, сколько раз предавал себя. Это защитный механизм. Если бы мы помнили все мелкие предательства, мы бы не вставали с кровати, а лежали бы под одеялом, как археологи в собственной могиле. Но цифра знала. Папка знала. Нина Павловна знала. Сева знал. И почему-то это было не мистически, а унизительно бюрократически. Меня не прокляли. Меня посчитали.

— Это не мои попытки, — сказал я.

— Ваши.

— Я не мог столько раз...

— Могли.

— Люди не считают такие вещи.

— Поэтому мы и считаем.

Я закрыл папку.

— Хватит.

— Конечно, — сказала Нина Павловна. — Закрыть папку — одна из ваших наиболее устойчивых привычек.

Я встал.

— Всё. Спасибо за цирк. Я пошёл искать настоящий гейт.

— Настоящий гейт всегда находится после ненастоящего.

— Вы с Севой репетируете эти фразы? У вас кружок уставших пророков?

Сева поднял руки.

— Я в основном молчу. Это у Нины Павловны разговорный тариф.

— Садитесь, — сказала она.

— Нет.

— Тогда стойте. Но слушайте.

— Я никому тут ничего не должен.

— Вот это хорошая фраза, — сказала она. — Жаль, вы говорите её не тем людям.

Я застыл у двери. Вот в этом и была проблема с такими фразами. Они как маленькие камни в ботинке: вроде можно идти, но уже не так уверенно.

— Что это значит?

— Вы годами говорите «я никому ничего не должен» тем, кто просит не вашу жизнь, а ваше присутствие. Дочери. Сестре. Бывшей жене, когда она просит не денег, а не исчезать. Но людям, которым вы действительно ничего не должны — чужим проектам, мёртвым ожиданиям отца, внутреннему судье, который говорит голосом вашего детства, — им вы платите исправно. Каждый день. Без просрочек.

В комнате стало очень тихо. Даже чайник, кажется, перестал остывать. Я медленно сел обратно. Не потому, что она победила. Просто ноги вдруг решили не участвовать в моей гордости.

— Вы говорите как человек, который слишком давно сидит в архиве, — сказал я.

— Я и есть человек, который слишком давно сидит в архиве.

— И вам это нравится?

Нина Павловна посмотрела на свою кружку «Не сегодня», потом на шкафы, потом на меня.

— Нет.

Вот тут она впервые стала не функцией. Не «строгая женщина из странного отдела». А человеком. Просто человеком, который каждый день открывает чужие папки и, возможно, свою держит где-то в отдельном ящике, под ключом, потому что чужие жизни легче раскладывать по алфавиту, чем собственную по смыслу.

— Тогда почему вы здесь?

Сева тихо сказал:

— Не надо.

Нина Павловна подняла на него глаза.

— Надо.

Она помолчала, потерла большим пальцем край папки, будто проверяла, не режет ли бумага.

— У меня был сын, — сказала она. — Коля. Он всю жизнь собирался уехать. Не в смысле сбежать. Просто хотел стать режиссёром. Снимал что-то на старую камеру, таскал её везде, даже в магазин. Мы тогда жили в городе, где режиссёр — это был не человек, а способ не иметь нормальной профессии. Муж говорил: «Пусть лучше в техникум». Я говорила: «Сначала поступи куда-нибудь нормальное, а потом будешь снимать своё кино». Очень разумно говорила. Очень взросло. Очень по-матерински, если под материнством понимать тихое убийство всего живого из любви.

Она говорила спокойно. Слишком спокойно. Такое спокойствие бывает после того, как человек уже много лет кричит внутри и устал.

— Он устроился на работу. В сервис. Чинил телефоны. Камеру продал. Сказал: «Потом куплю лучше». Потом пошла ипотека. Потом жена. Потом ребёнок. Потом развод. Потом давление. Потом однажды он сидел у меня на кухне, ел борщ и сказал: «Мам, я всё думаю, надо бы опять начать снимать». Я сказала: «Конечно, сынок, начнёшь. Сейчас бы только с алиментами разобраться». Он кивнул. Через три месяца его сбила машина. Пьяный водитель. Камеры у него не было. Фильма не было. Было два телефона, которые он не успел отдать клиентам, и записка на холодильнике: «С понедельника без сигарет».

Она замолчала. Сева смотрел куда-то в сторону. Я понял, что он слышит эту историю не впервые, но всё равно не умеет правильно ставить лицо. Я тоже не умел. Любая правильная реакция казалась оскорбительной. «Сочувствую» — мало. «Это ужасно» — банально. «Вы не виноваты» — слишком дешёвая индульгенция, которую я не имел права раздавать, потому что сам ждал такую же.

— Простите, — сказал я.

— Вот, — сказала она. — Вы тоже не знаете, куда положить чужую боль.

Маринина фраза. Или не Маринина. Может, все люди, которые слишком много тащили, в какой-то момент говорили одними и теми же словами.

— И вы поэтому работаете здесь? — спросил я.

— Я поэтому знаю, что «потом» — не безобидное слово.

Она раскрыла мою папку на другой странице и повернула ко мне.

— Ваш рейс задержан, Илья Андреевич. Но не потому, что аэропорт против вас. А потому, что вы слишком много лет пытались улететь не туда с багажом, который даже не весь ваш.

— Мне нужно к отцу.

— Нужно.

— Тогда зачем всё это?

— Потому что вы летите к нему как мальчик, который всё ещё хочет получить оценку. А не как взрослый человек, который может сказать правду и не умереть от того, что его не похвалили.

Я хотел ответить, но горло сжалось. Смешно. Сорок лет, щетина, ипотечные хвосты, развод, дочь, отец в больнице, а внутри всё ещё сидит шестнадцатилетний дебил с рассказом в руках и ждёт, что большой мужчина за столом скажет: «Неплохо». Не «люблю». Нет. Слишком роскошно. Хотя бы «неплохо». Вот насколько дёшево иногда продаётся человеческая свобода.

— Он никогда не скажет, — сказал я.

— Возможно.

— Тогда зачем лететь?

— Потому что вы можете сказать.

— А если не успею?

Нина Павловна закрыла папку. На её лице не было ответа. И это было страшнее всего.

— Тогда начнётся вторая часть, — сказала она.

— Какая?

— Что делать, если ты уже не успел.

Я отвернулся. За мутным стеклом двери кто-то прошёл по коридору. Тень на секунду закрыла свет и исчезла. Время на телефоне всё ещё было 20:17.

— Вы можете вернуть связь? — спросил я.

— Скоро.

— Мне надо узнать, что с отцом.

— Знаю.

— Нет, вы не знаете.

— Знаю, — сказала она. — Но не так, как вам хочется.

Я ударил ладонью по столу. Не сильно, но достаточно, чтобы чай в кружке дрогнул.

— Хватит. Не надо говорить со мной как с делом в архиве. Это мой отец. Да, он был холодным. Да, он был мудаком. Да, я на него злюсь. Но он живой. Пока живой. И я не хочу сидеть в вашей пыльной дыре и обсуждать свои ежедневники, когда он там может сейчас умереть.

Нина Павловна не вздрогнула.

— Вот теперь похоже на правду.

— Да пошли вы.

— И это тоже.

Я встал. На этот раз она не остановила. Сева открыл дверь.

— Куда? — спросил он тихо.

— К людям. В нормальный аэропорт. Где задерживают самолёты, а не устраивают инвентаризацию души.

— Хорошо.

— Что хорошо?

— Иногда надо выйти, чтобы понять, что дверь осталась внутри.

— Сева, я очень прошу, не говори больше десять секунд.

Он кивнул.

— Идите налево. Там будет лестница. Подниметесь — попадёте обратно в зону вылетов.

— А направо?

— Направо обычно идут те, кто хочет посмотреть чужие папки.

— И что с ними?

— Потом долго объясняют, что просто искали туалет.

Я вышел в коридор. Воздух там казался холоднее. Коробки вдоль стен стояли молча. «Несделанные звонки». «Начать бегать». «Сказать честно». «Простить себя». «Вернуть книгу». «Удалить переписку». «Не писать ей пьяным». «Сходить к врачу». «Проверить родинку». «Поговорить с сыном». «Не покупать водку под видом вина к ужину». Чужие маленькие откладывания лежали вокруг, как мины, на которых люди подрывались не сразу, а через годы. Я прошёл мимо одной коробки и вдруг остановился.

На ней было написано: «Позвонить папе».

Коробка была не очень большая. Странно. Я думал, таких коробок должно быть больше. Наверное, многие уже не могли позвонить. Или не хотели даже врать себе, что собираются. Я пошёл дальше. Лестница нашлась в конце коридора. Узкая, бетонная, с ржавыми перилами. По стенам кто-то писал фразы. Не красивые, не инстаграмные. Скорее, короткие следы людей, которые поднимались или спускались после встречи со своей папкой и не знали, куда деть руки. «Я не ленивый, я устал».


«Мама, я не стала врачом».


«Сын, прости, я не умел».


«Не покупай ещё один блокнот».


«Понедельник — это место преступления».


«Я не хочу быть удобной».


«Позвони, пока есть кому». Последняя фраза была написана на уровне глаз. Чёрным маркером. Неровно. Как будто человек писал и плакал или просто очень торопился. Я достал телефон. Время наконец изменилось: 20:31. Связи всё ещё не было.

— Ну давай, — сказал я телефону. — Давай, кусок стекла. Ты же можешь показывать мне рекламу трусов после одного разговора рядом с магазином, можешь напоминать, что я не заплатил налог, можешь присылать фотографии людей, которых я ненавижу, потому что они счастливы. Дай мне просто одну полоску.

Телефон молчал. Я убрал его в карман и пошёл вверх. На середине лестницы сидела девочка. Я чуть не споткнулся. Она сидела на ступеньке, обняв колени, с красным рюкзаком и игрушечным самолётом без крыла. Одна косичка расплелась. Кроссовки грязные. Лицо такое серьёзное, что рядом с ней все взрослые выглядели плохо сыгранными.

— Ты что тут делаешь? — спросил я.

— Жду.

— Кого?

— Пока взрослые перестанут врать.

— Тогда бери спальник.

Она посмотрела на меня снизу вверх.

— Вы смешной, когда вам страшно.

— А ты неприятно наблюдательная.

— Мне мама так говорит. Только она говорит: «Лиза, не надо всё замечать».

— Умная женщина.

— Нет. Она просто устала.

Я сел на ступеньку через одну от неё. Не знаю почему. Наверное, потому что стоять над ребёнком, который говорит правду, всегда неловко. Сидя мы хотя бы оба были внизу.

— Ты потерялась?

— Нет. Они думают, что потерялась.

— Кто они?

— Родители. Они всё время думают, что я теряюсь. А я просто ухожу туда, где они не кричат.

— Здесь не самое безопасное место.

— А где безопасное?

Хороший вопрос, Лиза. Восемь лет, а уже умеет бить под дых лучше Нины Павловны. Может, надо вообще перестать учить детей жизни. Они и так приходят сюда с вопросами, на которые взрослые потом тратят тридцать лет терапии и деньги, отложенные на ремонт ванной.

— Почему самолёт без крыла? — спросил я, кивнув на игрушку.

Она подняла его.

— Папа наступил.

— Случайно?

— Он сказал, что случайно. Но он много что говорит случайно.

— И летать теперь не может?

— Может. В руке.

Она подняла самолёт и провела им по воздуху. Без одного крыла он выглядел жалко и упрямо. Как все мы.

— А ты куда летишь?

— К бабушке.

— Одна?

— С мамой. Папа не летит. Он сказал, что ему нужно подумать.

— О чём?

— Как жить дальше.

— Серьёзная работа.

— Ага. Только он думает в машине, где пахнет сигаретами, и мама потом плачет в ванной.

Я молчал. Потому что передо мной сидела не девочка-функция, не маленький мудрый персонаж, который должен сказать герою важную фразу и исчезнуть. Передо мной сидел ребёнок, у которого родители разводились, и взрослые, скорее всего, называли это «сложным периодом», «надо немного пожить отдельно», «мы всё равно тебя любим». Дети слышат эти фразы как объявления в аэропорту: рейс семьи задерживается по внутренним причинам.

— А вы куда летите? — спросила она.

— К отцу.

— Вы его любите?

Я посмотрел на стену. Там было написано: «Я устала быть хорошей дочерью». Не моим почерком, но могло бы быть.

— Не знаю.

— А он вас?

— Тоже не знаю.

Лиза кивнула так, будто это был нормальный ответ.

— Тогда зачем летите?

— Потому что он может умереть.

— А если человек умирает, надо обязательно лететь?

— Наверное.

— Даже если вы не знаете, любите его или нет?

— Особенно тогда.

Она подумала. Посмотрела на свой самолёт.

— А если вы прилетите, а он уже умер?

Фраза была сказана без жестокости. Дети бывают жестоки не потому, что хотят ранить, а потому что ещё не научились заворачивать нож в салфетку.

— Тогда будет плохо, — сказал я.

— А сейчас хорошо?

Я засмеялся. Не весело. Просто организм попытался выпустить воздух.

— Нет.

— Значит, вы уже там.

— Где?

— Где плохо. Можно не бояться опоздать.

Я посмотрел на неё. У неё на щеке была маленькая царапина. Наверное, от молнии рюкзака или ногтя. Такая бытовая деталь, от которой ребёнок становится настоящим. Я вдруг подумал о Соне в восемь лет. Как она однажды сделала из бумаги самолёт и написала на нём: «Папа, прилетай». Я тогда был в командировке два дня, но ей казалось, что я улетел на другую планету. Я привёз ей магнитик. Дурацкий, пластиковый, в форме самолёта. Она радовалась так, будто я привёз доказательство, что возвращаюсь. Когда она перестала так радоваться? Не сразу. Дети не перестают ждать за один день. Они постепенно учатся делать вид, что им всё равно. Это взросление или ампутация, я до сих пор не понял.

— Тебя ищут? — спросил я.

— Наверное.

— Пойдём?

— Вы меня отведёте?

— Давай.

Она встала, поправила рюкзак. Самолёт без крыла держала крепко, как документ.

— А вы не будете говорить маме, что я плохая?

— Нет.

— И что она плохая?

— Нет.

— И что папа плохой?

Я вздохнул.

— Лиза, я вообще не очень люблю сообщать людям правду про их семьи. У меня со своей-то бардак.

— Тогда можно просто сказать, что я нашлась.

— Это я могу.

Мы поднялись по лестнице. Дверь наверху открылась в обычный аэропорт. Свет ударил в глаза. Шум вернулся сразу, как если бы кто-то включил реальность на полную громкость. Люди, чемоданы, табло, голоса, кофе, дети, реклама. Нормальный мир. Или то, что мы по привычке называем нормальным, чтобы не сойти с ума окончательно. Связь появилась. Телефон завибрировал сразу несколько раз.

Сообщение от Лены: «Ты где? Позвони срочно».

Ещё одно: «Илья, ответь».

И третье: «Папа пришёл в себя. Спрашивает тебя».

Я застыл посреди потока. Лиза дёрнула меня за рукав.

— Вам надо звонить?

— Да.

— Тогда звоните. А то взрослые всё время говорят «сейчас», а потом забывают, что сейчас уже прошло.

Я набрал Лену. Гудки шли долго. Слишком долго. Сердце стучало где-то в горле, мерзкое, живое, как пойманная рыба.

— Илья? — Лена ответила почти сразу, но мне показалось, что прошла неделя.

— Я тут. Связи не было.

— Где ты был?

Я посмотрел на дверь, из которой вышел. На стене теперь не было никакой двери. Там висела реклама кредитной карты: «Больше возможностей для ваших путешествий». Улыбающаяся женщина на плакате смотрела на меня с уверенностью человека, который ни разу не был в Отделе отложенных понедельников.

— Долго объяснять, — сказал я.

— Не надо долго. Папа в сознании. Он слабый, но спрашивает тебя. Я могу включить громкую.

Я закрыл глаза. Вот оно. То, чего я ждал и боялся. Разговор, который нельзя будет отложить, если сейчас сказать «да». Я вдруг почувствовал, как внутри всё привычно отступает назад. Не сейчас. Не по телефону. Не в аэропорту. Не при Лене. Не так. Надо прилететь. Надо увидеть. Надо подготовиться. Надо подобрать слова. Надо не превращать боль в шоу. Надо, надо, надо — вечный хор трусов в приличных пиджаках. Лиза стояла рядом и смотрела на меня.

— Включай, — сказал я.

Лена молчала секунду.

— Правда?

— Да. Включай.

Я услышал шорох. Далёкие больничные звуки. Мамин голос: «Он звонит». Потом хрип. Не слово даже, а попытка воздуха стать человеком.

— Пап, — сказала Лена громче. — Илья на телефоне.

Я стоял посреди аэропорта. Вокруг проходили люди. Кто-то толкнул мой чемодан. Где-то объявили посадку на рейс в Пермь. Лиза подняла свой сломанный самолёт и прижала к груди. В нескольких метрах от нас Марина кричала в телефон: «Мам, я не могу сейчас про тонометр!» Арсен сидел у розетки, обмотанный проводами, и смотрел в свой экран так, будто там был последний выход из горящей комнаты. Потом я услышал отца.

— Илья?

Голос был почти не похож на его голос. Тонкий, мокрый, развалившийся. Как старая мебель после пожара. От прежнего отца, который умел заполнять комнату одним кашлем, остался только слабый скрип.

— Да, — сказал я. — Это я.

Молчание.

— Где ты? — спросил он.

Тот же вопрос. Тот самый. Не «как ты». Не «летишь?». Не «прости». Где ты.

Я посмотрел на табло. Мой рейс всё ещё был задержан. Гейт 13 исчез. Вместо него горело: «Ожидайте информации».

Я почти сказал: «В аэропорту». Но это было бы не полностью правдой.

— Я здесь, — сказал я.

Отец дышал в трубку. Каждый вдох звучал так, будто он поднимал чемодан, набитый камнями.

— Летишь?

— Лечу.

— Не надо было.

Я усмехнулся. Даже сейчас. Даже из больничной койки. Не надо было. Экономный старик. Никогда не трать деньги, время, чувства. Особенно чувства. Они же бесполезные.

— Поздно, — сказал я. — Билет уже купил.

— Дурак.

Лена на фоне резко сказала:

— Пап.

А я вдруг засмеялся. Тихо. Не потому что смешно. Потому что это было так по-отцовски, что на секунду стало почти нежно. Дурак. Вот и поговорили. Вот и вся семейная лирика Ветровых.

— Да, — сказал я. — Есть немного.

Отец молчал. Потом выдохнул:

— Не пей.

Я закрыл глаза. Ну конечно. Последние наставления умирающего отца: сынок, не пей. Не «я люблю тебя». Не «прости». Не «живи иначе». Просто не пей. Но, может быть, это и было его «я люблю». Жалкое, кривое, одетое в команду. Люди ведь часто говорят любовь тем языком, который сами ненавидели от своих родителей.

— Постараюсь, — сказал я.

Тишина.

И вдруг Нина Павловна будто возникла внутри головы: «Не постарайтесь. Просто сделайте».

Я сглотнул.

— Сегодня не буду, — сказал я. — Не вообще. Не навсегда. Но сегодня не буду.

На страницу:
3 из 5