Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Алексей Корнелюк

Аэропорт отложенной жизни

Глава 1. Человек, который опоздал заранее

Я приехал в аэропорт за три часа до вылета, потому что принадлежал к тому жалкому сорту людей, которые опаздывают даже тогда, когда приходят раньше всех. Это не пунктуальность. Это страх, одетый в приличную рубашку. Я всегда приезжал заранее: на вокзал, к врачу, на встречи, к женщинам, которые уже мысленно меня бросили, и к жизни, которая, кажется, давно сняла меня с регистрации. Я стоял у входа в терминал с маленьким чемоданом, чашкой отвратительного кофе за четыреста восемьдесят рублей и лицом человека, который забыл дома не паспорт, а что-то посерьёзнее. Например, способность радоваться.

Аэропорт жил своей мерзкой, блестящей жизнью. Стекло, металл, мокрый асфальт, запах дешёвого парфюма, пережаренной выпечки и человеческой тревоги. Люди катили чемоданы с таким видом, будто везли внутри не трусы и зарядки, а доказательства, что их жизнь всё ещё куда-то движется. Дети орали. Мужчины в костюмах разговаривали в гарнитуры так громко, будто весь мир был их подчинённым и плохо справлялся. Женщины обнимали мужчин, которых через десять минут начнут ненавидеть за то, что те слишком быстро прошли досмотр и ни разу не обернулись. Старик в вязаной шапке ел бутерброд из фольги и смотрел на табло с уважением крестьянина к небу: там решали, будет ли дождь, война, урожай или пересадка в Минске.

Я летел к отцу.

Звучит благородно, да? Сын бросил дела, купил билет, спешит к умирающему отцу, чтобы успеть сказать главное. Можно уже включать скрипку, снимать крупный план моей усталой морды и давать титры. Только в реальности всё было куда грязнее. Я летел не потому, что был хорошим сыном. Хорошие сыновья не ждут инсульта, чтобы вспомнить номер больницы. Хорошие сыновья не смотрят на входящий звонок сестры и не думают: «Господи, только не сейчас». Хорошие сыновья не откладывают разговор с отцом двадцать лет, а потом покупают билет на вечерний рейс, как будто авиакомпания обязана доставить им прощение вместе с ручной кладью.

Я летел, потому что испугался. Потому что сестра сказала: «Илья, если хочешь успеть, лети сегодня». И в этой фразе было всё, что я ненавидел: приказ, вина, срок годности и слово «если». Если хочешь. Если успеешь. Если тебе вообще ещё есть что сказать человеку, с которым ты всю жизнь разговаривал внутри головы, но почти никогда — вслух.

Телефон завибрировал в кармане. Я достал его, хотя уже знал, кто это. Сестра.

— Ты где? — спросила она без приветствия.

— В аэропорту.

— Уже?

— Нет, блядь, мысленно. Физически я пока в сауне с тайками.

Она помолчала. Раньше Лена на такие фразы вздыхала, потом ругалась, потом пыталась воспитывать меня, как младшего брата, хотя была младше на четыре года. Теперь она просто молчала. Это было хуже. Молчание близких — это когда тебя уже не лечат, а списали в расход, оставив на полке до инвентаризации.

— Не начинай, пожалуйста, — сказала она. — У меня нет сил на твой цирк.

— У меня тоже нет сил на мой цирк. Но билеты куплены, звери обучены.

— Врачи сказали, ночь может быть тяжёлой.

Я посмотрел через стеклянные двери на подъезжающие такси. Одно за другим. Люди выходили, хлопали багажниками, целовались, ругались, проверяли документы, что-то забывали, возвращались, снова уходили. Все эти маленькие движения нормальной жизни. Как будто человечество только этим и занималось: вылезало из машин с пакетами, чтобы куда-то успеть, пока внутри тихо горит проводка.

— Он в сознании? — спросил я.

— То приходит, то уходит. Маму узнаёт. Меня сегодня узнал. Про тебя спрашивал.

— Что спрашивал?

— Где ты.

Прекрасно. Великолепно. Старик, который всю жизнь умел спрашивать только «сколько можно заниматься ерундой?» и «когда ты уже станешь нормальным?», перед смертью решил перейти к лаконичной поэзии. Где ты. Хороший вопрос, папа. Где я? В аэропорту. В сорока годах. В чужой жизни. В теле, которое начало портиться раньше, чем я успел им толком воспользоваться. В списке людей, которые собирались всё исправить, когда станет полегче.

— Скажи ему, что лечу, — сказал я.

— Я сказала.

— И?

— Он закрыл глаза.

— Ну хоть не плюнул.

— Илья.

— Всё, молчу.

Но я не молчал. Я просто перестал издавать звуки. Внутри продолжался базар, на котором каждый продавал свою тухлую правду. Один голос говорил: надо было лететь раньше. Второй: а зачем, он сам всё испортил. Третий, самый мерзкий, шептал: может, будет легче, если не успеешь. Потому что если не успеешь, не придётся говорить. Не придётся смотреть в его перекошенное лицо и ждать, что из него наконец выйдет не слюна, не хрип, не больничный запах старости, а что-нибудь человеческое. Например: «Прости». Или: «Я был неправ». Или хотя бы: «Ты не был таким уж бесполезным».

Я ненавидел этот голос больше всех, потому что он говорил тихо и по делу.

— У тебя посадка во сколько? — спросила Лена.

— В двадцать один сорок.

— Рейс прямой?

— Да.

— Не пей.

Я усмехнулся.

— Спасибо за заботу. Я-то думал, ты скажешь: «Береги себя, брат».

— Береги себя, брат. Не пей.

— Какой у нас стал тёплый семейный стиль. Почти Чеховы, только без усадьбы и с кредиткой.

— Я серьёзно.

— Я тоже. Я не пью.

Это было неправдой, но не полной. Я действительно не пил прямо сейчас. В последние годы я научился называть трезвостью любой промежуток между двумя стаканами. Очень удобно. Как люди называют отдыхом сорок минут в телефоне перед сном, после которых просыпаются с лицом покойника и мозгом, набитым чужими отпусками, войнами, рецептами сырников и пятью способами стать счастливым через дыхание маткой. Я тоже много раз начинал новую жизнь. Обычно с понедельника. Понедельник вообще был моим личным дилером надежды. В воскресенье вечером я лежал на диване, жирный от доставки и духовно просветлённый чужими постами, и думал: всё. Завтра спорт, вода, режим, работа без истерик, дочь по расписанию, отцу позвоню, Лене не буду хамить, бывшей жене отвечу спокойно, роман допишу, алкоголь уберу, телефон после десяти не трогаю. Утром я выключал три будильника, смотрел в потолок и понимал, что новая жизнь опять ушла без меня, даже не хлопнув дверью.

— Я позвоню, когда сяду, — сказал я.

— Позвони, когда будет посадка.

— Ладно.

— Илья.

— Что?

Она долго молчала. Я слышал в трубке больничный шум: шаги, далёкий кашель, какой-то металлический звон, мамино невнятное бормотание на фоне. Больницы всегда звучат так, будто где-то в соседней комнате разбирают человека на детали и не могут найти инструкцию.

— Только не приезжай злым, — сказала Лена. — Пожалуйста. Я знаю, что у тебя много всего к нему. У всех много. Но если ты приедешь и начнёшь...

— Что начну?

— Делать то, что ты делаешь.

— А что я делаю?

— Превращаешь боль в шоу.

Я хотел ответить красиво. Желательно больно. У меня был талант доставать из кармана фразы, как ножи, и резать ими людей, которые имели наглость знать меня слишком хорошо. Но в этот раз нож застрял. Может, потому что она была права. Я действительно превращал боль в шоу. В шутку, сцену, монолог, грязный анекдот, фразу для книги, которую всё равно не дописывал. Если боль не оформить, она выглядит слишком беспомощно. А я с детства не выносил беспомощности — особенно своей.

— Я постараюсь, — сказал я.

— Не постарайся. Просто приезжай.

Она отключилась.

Я остался у входа с телефоном в руке. На экране висело уведомление от дочери. Соня. Двенадцать лет. «Пап, ты в воскресенье сможешь?» Сообщение пришло вчера в 18:13. Я его прочитал в 18:14. Сейчас было 18:57 следующего дня. Почти сутки я носил в кармане маленькое детское ожидание и делал вид, что оно ничего не весит.

Я открыл чат.

«Соня, я улетаю к дедушке. Он заболел. Вернусь — напишу».

Слишком сухо.

Стер.

«Сонечка, прости, что не ответил. У меня тут...»

Тоже стер. «У меня тут» — любимая фраза взрослых трусов. У меня тут работа. У меня тут проблемы. У меня тут сложный период. У меня тут жизнь, дочь, подожди в коридоре, папа сейчас разберётся со своей великой внутренней помойкой и обязательно выйдет к тебе чистый, добрый, с подарком.

Я заблокировал телефон.

Вот так у меня решались многие проблемы: экран гас, и я на несколько секунд становился человеком без долгов. Удобная технология. Спасибо прогрессу.

Внутри терминала было тепло и ярко, как в желудке у огромного зверя, который питался паспортами, кофе, слезами и пластиковыми контейнерами с курицей. Я прошёл через вращающиеся двери. Они втянули меня внутрь с мягким, деловым равнодушием. Аэропорт не спрашивал, готов ли я. Он вообще ничего не спрашивал. Он просто переваривал.

У стойки регистрации уже стояла очередь. Я занял место за женщиной с чемоданом такого размера, будто она собиралась не лететь, а переселять народ. Чемодан был бордовый, замотанный пищевой плёнкой в три слоя, как труп в плохом криминальном сериале. Женщина лет сорока пяти — может, пятидесяти, такие лица возраст не показывают, они показывают количество чужих просьб — держала в одной руке пакет с надписью «Подарки», в другой телефон, плечом прижимала к уху второй телефон и одновременно пыталась ногой подвинуть чемодан. На ней была куртка с меховым воротником, хотя на улице стояла мягкая осень, и дешёвые золотые серьги, которые дрожали каждый раз, когда она говорила.

— Мам, я уже в аэропорту, — говорила она в телефон. — Да взяла я таблетки. И тонометр взяла. И носки шерстяные. Мам, ну какие котлеты, я в самолёт не могу котлеты... Да взяла я котлеты! Господи, взяла!

Я невольно посмотрел на её пакет. Из него действительно пахло котлетами. Домашними. Агрессивными. Такими котлетами, которыми можно не только накормить, но и доказать любовь, перекрыть обиду, заткнуть дырку в отношениях, убить малейшую возможность лёгкости.

Женщина заметила мой взгляд.

— Что? — сказала она, прикрыв трубку ладонью.

— Ничего.

— Пахнет?

— Заботливо.

Она прищурилась.

— Это вы сейчас пошутили или нагрубили?

— Я сам не понял. Обычно у меня выходит два в одном.

— Очень удобно, наверное.

— Не очень. Люди обижаются раньше, чем я успеваю выбрать жанр.

Она вдруг фыркнула. Не засмеялась даже, а именно фыркнула — коротко, устало, почти против воли. Потом снова приложила телефон к уху.

— Мам, я не с каким-то мужиком разговариваю, я в очереди стою. Нет, не знакомлюсь. Мам, мне сорок шесть лет, я могу разговаривать с мужиками в очереди без намерения выйти за них замуж.

Я отвернулся, чтобы не улыбаться слишком заметно. Аэропорт был полон таких обрывков чужих жизней. Обычно я их коллекционировал. Писательская болезнь: подслушивать, подсматривать, превращать живых людей в материал, чтобы потом не иметь с ними дела по-настоящему. Правда, писателем я давно себя называл только в те дни, когда нужно было объяснить, почему у меня нет нормальных денег, нормального режима и нормального лица на семейных фотографиях.

Когда-то я действительно писал. В школе — стихи. Позже — рассказы. Потом начал роман. Потом работу. Потом брак. Потом развод. Потом, кажется, себя. Всё начиналось бодро и заканчивалось папкой на рабочем столе: «Новое_финал_точно_последний». В этой папке лежала вся моя личная кладбищенская архитектура: первые главы, планы, заметки, обрывки диалогов, фразы, которые казались гениальными ночью и жалкими утром. Я сохранял их, как некоторые сохраняют старые билеты: доказательство, что когда-то хотел куда-то поехать.

Очередь двигалась медленно. На табло над стойками горели номера рейсов. Мой был там. Город, время, статус: «Регистрация открыта». Нормальные слова. Обычные. Успокаивающие. Я даже выдохнул.

Зря.

Телефон снова завибрировал. На этот раз сообщение от бывшей жены.

«Ты Соне ответил? Она ждёт».

Я закрыл уведомление, не открывая. В этом был весь я: человек, который летит к умирающему отцу, но не может ответить живой дочери. Очень духовно. Почти роман воспитания. Только воспитание где-то потерялось, остался роман о мудаке среднего возраста с ручной кладью.

Женщина с бордовым чемоданом наконец докатилась до стойки. Я оказался достаточно близко, чтобы слышать.

— У вас перевес, — сказала сотрудница регистрации. Молодая, гладкая, с лицом профессионально убитого ангела. Таких девушек аэропорт выращивает в своих светящихся недрах: они умеют улыбаться людям, которые на них орут, и ненавидеть человечество без морщин.

— Сколько? — спросила женщина.

— Девять килограммов.

— Не может быть.

— Может.

— Девушка, там вещи для ребёнка.

— Перевес от этого не уменьшается.

— Какие вещи? — не удержался я.

Женщина повернулась ко мне.

— А вам зачем?

— Я переживаю за судьбу бордового материка.

— Очень смешно.

— Мне тоже так показалось, но я готов сомневаться.

Она снова фыркнула. Сотрудница регистрации посмотрела на нас обоих с выражением человека, который давно понял: ад — это не огонь, а пассажиры.

— Вы можете переложить часть вещей в ручную кладь, — сказала она.

Женщина начала расстёгивать плёнку. Это был целый обряд. Она доставала из сумки маленькие ножницы, ковыряла край, дёргала, материлась шёпотом, снова дёргала. Плёнка сопротивлялась, как будто понимала, что внутри не багаж, а семейная история, которую сейчас вскроют на глазах у очереди.

Чемодан раскрылся.

Там было всё. Банки с чем-то домашним. Шерстяные носки. Коробки с лекарствами. Детская куртка, хотя ребёнок, судя по разговору, был уже не ребёнком. Пакет с гречкой. Подарочный набор полотенец. Фотоальбом в потёртой обложке. Какие-то пакеты, пакеты в пакетах, маленькая икона, фен, три книги, коробка конфет, ещё лекарства, тапочки. Чемодан не был чемоданом. Это был переносной памятник тревоге.

— Марина Викторовна, — сказала сотрудница, глядя в паспорт, — вам нужно убрать девять килограммов или оплатить.

— Я оплачу.

— У вас тариф...

— Я сказала, оплачу.

Голос у неё дрогнул на последнем слове. Не от денег. Деньги там были не главным. Ей предлагали вынуть из чемодана часть себя и признать, что не всё нужно тащить. Это унизительно, когда вся твоя жизнь построена на том, чтобы быть полезной тяжестью.

Я смотрел на фотоальбом. Почему-то именно он раздражал сильнее всего. Старый, толстый, с пластиковыми страницами. Такие альбомы пахнут пылью, праздниками, неудачными стрижками и временем, когда люди ещё печатали фотографии, потому что надеялись помнить не через облако, а руками.

Марина заметила взгляд и резко запихнула альбом обратно.

— Это не лишнее, — сказала она.

— Я ничего не говорил.

— У вас лицо говорит.

— Моё лицо вообще много чего говорит без согласования со мной.

— Вот и научите его молчать.

Сотрудница регистрации подняла глаза. Очередь за нами начинала нервничать. Где-то сзади мужчина сказал: «Ну сколько можно». Другой ответил: «Да что вы хотите, люди летят первый раз, наверное». Марина вспыхнула.

— Я не первый раз лечу!

— Никто вас не обвиняет, — сказал я.

— А звучит так, будто обвиняют. Всегда так звучит.

Она вдруг посмотрела на меня прямо. У неё были усталые глаза с тонкой красной сеткой, как карта дорог, по которым никто не хотел ехать. И в этом взгляде на секунду было что-то голое, неприятное, слишком человеческое. Я отвернулся первым. Я не любил, когда незнакомые люди внезапно становились живыми. С ними потом сложнее быть остроумным.

— Следующий, — сказала сотрудница, когда Марина всё-таки оплатила перевес, закрыла чемодан и отошла в сторону, всё ещё дрожа от злости.

Я подал паспорт.

— Куда летите? — спросила девушка.

— В Новосибирск.

— Цель поездки?

Я поднял глаза.

— Что?

— Простите, автоматически. Обычно спрашиваем только при международных. Устала.

— А.

Она начала печатать. Ногти у неё были короткие, бледно-розовые. На запястье тонкая резинка для волос. Взгляд неподвижный, пальцы быстрые. Я подумал: сколько людей проходит через неё за день? Сколько чужих «срочно», «пожалуйста», «вы не понимаете», «у меня ребёнок», «у меня мама», «у меня похороны», «у меня пересадка», «у меня жизнь рушится»? И как быстро человеческая беда превращается в фон, если сидишь за стойкой достаточно долго.

— У вас место у окна, — сказала она.

— Я не просил.

— Система назначила.

— Система сегодня щедра.

Она не улыбнулась.

— Багаж сдаёте?

— Нет. Только ручная кладь.

— Хорошо.

Она протянула посадочный талон. Бумажный. Я не просил бумажный, но взял. Бывает, человек цепляется за бумагу, когда всё остальное уже стало экраном и может исчезнуть от одного процента батареи.

На талоне было написано: рейс 417. Время посадки: 21:05. Гейт: будет объявлен позже.

— Гейт позже? — спросил я.

— Да.

— Это нормально?

— Абсолютно.

Я хотел сказать что-нибудь вроде «в моей жизни тоже всё важное объявляют позже», но вовремя заткнулся. Не всякая мысль заслуживает выхода в люди.

Я отошёл от стойки. Марина стояла неподалёку и пыталась снова замотать чемодан плёнкой, уже без всякой техники, просто яростно обматывала его, как бинтуют рану, которая не хочет закрываться. Я прошёл мимо.

— Вы забыли пакет, — сказала она.

Я обернулся. На стойке действительно остался мой маленький бумажный пакет из аптеки: таблетки от желудка, пластыри, леденцы. Мужской набор для путешествия к смерти: вдруг заболит живот, вдруг натрёт ногу, вдруг захочется занять рот чем-то, кроме правды.

— Спасибо.

— Не за что.

Мы посмотрели друг на друга с той неловкой благодарностью, которая возникает между людьми, уже успевшими друг друга немного возненавидеть. Потом она кивнула на мой чемодан.

— Легко летите.

— В смысле?

— Ну, вещей мало.

— Там просто всё тяжёлое внутри.

Она усмехнулась, но уже без злости.

— Это у всех так.

И пошла к зоне досмотра, катя свой бордовый саркофаг. Я почему-то запомнил, как у неё дёрнулась рука на ручке чемодана. Будто чемодан был не предметом, а упрямым родственником, которого нельзя бросить посреди аэропорта, хотя очень хочется.

Я направился следом.

На досмотре меня попросили выложить ноутбук, ремень, телефон, ключи, монеты, всё железное. Я послушно раздевался перед пластиковой коробкой, как перед богом мелкой унизительной безопасности. Снял куртку. Вынул телефон. Ключи. Кошелёк. Посадочный. Потом полез в карман джинсов и нащупал зажигалку.

Старая металлическая зажигалка отца. Потёртая, тяжёлая, с маленькой вмятиной сбоку. Я забыл, что взял её. Хотя нет, конечно, не забыл. Такие вещи не забывают. Их берут рукой раньше головы.

— Это нельзя, — сказал сотрудник досмотра.

— Что?

— Зажигалку. В ручной клади нельзя.

— Она пустая.

— Всё равно.

— Это отца.

Сотрудник посмотрел на меня. Он был молодой, с прыщом у виска и лицом человека, которому за смену уже восемьдесят раз объяснили, что вот этот ножичек маленький, вот эта жидкость лечебная, вот этот баллончик для астмы, а вот эта хрень — память о дедушке, вы что, не люди? Он был человеком. Просто на работе.

— Я понимаю, — сказал он. — Но нельзя.

Я хотел сказать: «Ты нихрена не понимаешь». Хотел устроить сцену. Я вообще любил сцены, особенно там, где они не решали ничего, зато позволяли почувствовать себя живым и правым. Но зажигалка лежала на ладони, маленькая и холодная, и вся моя правота вдруг показалась дешёвой, как пластиковый стаканчик.

Отец подарил мне её, когда мне было шестнадцать. Не совсем подарил. Скорее бросил на стол. Я тогда написал рассказ и по глупости дал ему прочитать. Мне казалось, он скажет что-нибудь. Не «гениально», нет, я не был полным идиотом. Хотя был. Но хотя бы: «Нормально». Или: «Есть места». Или: «Ты стараешься». Отец прочитал три страницы, положил листы рядом с тарелкой и сказал: «Писанина — это для тех, кто руками работать не умеет». Потом достал эту зажигалку, прикурил и добавил: «Мужик должен быть полезным, а не чувствительным».

Фраза не была громкой. Он не орал. Не бил кулаком по столу. Просто сказал между супом и вечерними новостями. И всё. Маленький гвоздь вошёл тихо. Такие гвозди вообще входят тихо. Потом на них годами держится вся твоя нормальность.

Через неделю я перестал показывать ему тексты. Через год стал смеяться над поэтами. Через десять лет устроился на работу, где писал коммерческие презентации для людей, которые продавали другим людям ощущение важности. Очень полезное занятие. Почти шахта.

— Вы можете сдать её в багаж, — сказал сотрудник.

— У меня нет багажа.

— Тогда оставить здесь.

— И что с ней будет?

— Утилизируем.

Утилизируем. Хорошее слово. Чистое. Им можно назвать что угодно: мусор, память, любовь, старость, людей после пятидесяти, мечты после тридцати, отцов после инсульта. Утилизируем.

Я стоял босиком на холодном полу, потому что меня попросили снять ботинки, и держал в руке зажигалку человека, который, возможно, сейчас умирал в больнице с трубкой в вене. И я вдруг понял, что не знаю, хочу ли сохранить её или выбросить. Вот в чём была гадость. Я не был сыном, который бережёт реликвию. И не был свободным человеком, который выбрасывает старое железо и идёт дальше. Я был где-то между. Как всегда. В промежуточной зоне. В аэропорту.

— Ладно, — сказал я.

— Оставляете?

Я посмотрел на зажигалку. На вмятину. На потёртый металл. На маленькую царапину, похожую на кривую улыбку.

— Нет.

— Тогда вы не пройдёте.

— А если я её сломаю?

Сотрудник моргнул.

— Зачем?

— Чтобы она перестала быть зажигалкой.

— Мужчина...

— Я серьёзно.

— Это не поможет.

Конечно, не поможет. Ничего не помогает, если ты пытаешься обмануть не службу безопасности, а собственную память.

Сзади уже ворчали. Кто-то тяжело вздохнул. Кто-то сказал: «Да господи, ну выбросьте вы эту хрень». Я обернулся. Мужчина в спортивном костюме смотрел на меня с раздражением человека, у которого нет отцовских зажигалок, только отпуск по графику и жена с двумя бутылками воды, которые тоже сейчас отберут.

— Это не хрень, — сказала вдруг Марина.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу