Легенды лесных троп
Легенды лесных троп

Полная версия

Легенды лесных троп

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

— И как его встречать? — спросила Марфа.

— А надо, чтобы в доме было чисто, на столе — обильно, а в душе — мирно, — сказала мать, ставя на стол горшок с кашей. — Все долги отдать, все ссоры помирить, все старые

обиды простить. Иначе новое не войдёт.


Позавтракав Степан отложил ложку, откинулся на лавку, посмотрел в окно, где за стеклом золотилась осень.

— Вот вы говорите: Новолетие, Новолетие, — начал он. — А знаете ли вы, откуда оно взялось? Почему их два — одно весной, другое осенью?

— Два? — удивился Матвей, перестав жевать. — А как это?

— А вот так, — усмехнулась мать.

—Потому что у природы — два начала.

— Первое — весеннее, — сказал отец, поднимая палец. — Первого марта. Когда земля просыпается после зимы, когда с крыш падает капель, когда грачи прилетают. В этот день славили Ярилу — бога весеннего солнца. Считалось: как встретишь весну, так и год проживёшь.

— А как встречали? — спросил Матвей.

— А по-разному, — ответила мать. — Пекли блины — круглые, жёлтые, как само солнце. Водили хороводы. Девушки венки плели. С гор катались — кто дальше, у того лён выше вырастет. И верили, что если первый мартовский день выдался тёплым, то и всё лето будет добрым.

— А осеннее Новолетие? — спросила Марфа.

— А осеннее — первого сентября, — отец посмотрел на неё серьёзно. — Это праздник урожая. Подведение итогов. Собрал хлеб — кланяйся земле. Выкопал репу — благодари поле. Отгулял свадьбы — радуйся, что род продолжается.

— И что, в этот день тоже пировали? — спросил Матвей.

— Не только пировали, — мать покачала головой. — В этот день старый огонь гасили и новый зажигали. Считалось, что с новым огнём в дом приходит новая жизнь. Долги отдавали, ссоры мирили, обиды прощали. Входили в новый год с чистой душой и чистыми руками.

— А ещё, — добавил отец, понизив голос, — в сентябрьское Новолетие девушки «мух хоронили». Делали из репы или моркови маленькие гробики, клали туда пойманных мух и с причитаниями закапывали. Считалось, что вместе с мухами уходит и всё надоевшее, старое, отжившее.

— А зачем? — поморщился Матвей.

— А чтобы новый год начать с чистого листа, — ответила мать. — Чтобы никакая муха тебя не отвлекала, не жужжала над ухом, не мешала жить.

Марфа задумалась. Посмотрела на брата.

— А что, у нас в Ольховке тоже так делают?

— Делают, — кивнула мать. — И сегодня увидите. Дед Фёдор уже объявил: в полдень сбор у старой липы, ввечеру — погашение огня, а завтра на заре — зажжение нового.

— И хороводы будут? — спросила Марфа.

— Будут, — улыбнулась мать. — И песни. И Прасковья обещала спеть.

— А мы можем? — спросил Матвей. — Ну, участвовать?

— А вы кто? — притворно строго спросил отец. — Вы тоже жители Ольховки. Значит, и участвовать будете.

— Ну что, — доедайте. Скоро полдень, пора на площадь собираться. Урожай подсчитывать да итоги подводить.

Он встал, потянулся.

— А завтра — увидите. И огонь, и хороводы, и песни. Всё, как в старину.

Марфа доела кашу, вытерла губы рукавом и вышла на крыльцо.

Осеннее солнце светило ярко, но без тепла — по-особенному, прозрачно и чисто.

— Новый год, — прошептала она. — Ещё один.

И улыбнулась.

Потому что новый год — это всегда надежда. Даже если он уже не первый в её жизни.

Марфа дождалась мать, следом вышли Матвей с отцом, и они двинулись в сторону главной площади, где по пятницам проводили базарный день, а сегодня уже начинал собираться народ для подведения итогов лета.

Воздух был прозрачным и холодным, каким он бывает только под самый конец осени, когда лето уже отпустило, а зима ещё не схватила. Пахло прелым листом, дымком из печей и тем особенным, сладковатым духом, который приносят с собой последние погожие дни. Где-то за огородами перекликались петухи, и на душе было тепло и спокойно.

Когда они подошли к площади, народ уже собрался. У старой липы, под которой всегда проводили важные сходы, стоял дед Фёдор. Без шапки, седые космы трепал ветер, но старик не обращал на это внимания. Он опирался на черёмуховый посох, и голос его, хоть и старческий, разносился далеко.

— А вот и наши, — кивнул он в сторону Веденских, когда они пристроились в задних рядах. — Ну что ж, начнём.

Он обвёл глазами собравшихся.

— Лето нынче вышло тёплым, дождливым, да без лишней воды. Лес отблагодарил нас, как умел. С весны погнали березовицу — сока собрали не меряно. Грибов в этом году — не обобраться.

— А какие? — крикнул кто-то из толпы.

— А всякие, — дед Фёдор даже усмехнулся. — В июле подберёзовики лезли — почитай, с каждого куста по ведру. В августе белые пошли — такие здоровенные, что шляпка с добрую тарелку. Опята в сентябре стеной стояли. А уж груздей! Солёных груздей нынче заготовили — до самой весны хватит.

В толпе заулыбались. Хороший грибной год — это и сытный стол, и уверенность в завтрашнем дне.

— А ягода? — спросила Прасковья, протискиваясь поближе.

— И ягода уродилась, — дед Фёдор кивнул. — Земляники в июне — хоть косой коси. Черники — полные корзины носили. Брусника и клюква — сами знаете, в этом году их не обобраться. А малина! По оврагам малины столько, что медведи не успевали съедать, нам оставалось.

— А шиповник? — спросил Матвей, выглядывая из-за отцовского плеча.

— И шиповник, и калину, и рябину — всё уродилось, — дед Фёдор посмотрел на него с теплотой. — Лес поделился. Запасы на зиму сделали добрые. И варенья наварили, и сушили, и морозили. Спасибо лесу.

— А зверьё как? — спросил молодой мужик с краю.

— И зверьё в порядке, — ответил дед Фёдор. — Лоси по осени жирные ходили, кабанов в этом году много. Зайцы и белки — сами знаете, не переводятся. А это значит — и мясо будет, и шкуры, и чем зиму кормиться. Лес не оставит, леший милостевый одорил.

Он помолчал, опираясь на посох.

— Так что, други мои, год был добрым. Урожай собрали, грибы насушили, ягод набрали, скотину откормили. Значит, и Новолетие встретим с чистой совестью и полными закромами.

— Спасибо земле-кормилице! — крикнул кто-то.

— Спасибо лесу-батюшке! — подхватил другой.

Дед Фёдор поднял руку, призывая к тишине.

— А вечером, — сказал он, — как стемнеет, соберёмся снова. Старый огонь погасим, новый — зажжём. Пусть всё плохое уйдёт, а хорошее останется.

Марфа стояла, сжимая мамину руку, и чувствовала, как в груди разрастается странное, тёплое чувство. Не от солнца — от того, что она часть этого праздника, этой общности, этого круга жизни, который повторяется из года в год.

— Мам, — сказала она тихо. — А Новолетие всегда такое? Спокойное и доброе?

— Всегда, — ответила мать. — Потому что это праздник надежды. Даже если год был трудным — всё равно надеешься, что следующий будет лучше.

— А если не будет?

— Будет, — твёрдо сказала мать. — Потому что без надежды человек — как дерево без корня. Стоит, но не живёт.

Марфа замолчала, впитывая эти слова.

А дед Фёдор уже слезал с крыльца, опираясь на посох, и кто-то из мужиков подхватил его под локоть.

Следом вышел Олег — глава мельницы, мужчина грузный, с окладистой бородой и руками, вечно пропахшими мукой и дрожжами. Он откашлялся, поклонился на все четыре стороны и начал неспешно, степенно:

— Урожай нынче, люди добрые, собрали. Не всё, конечно, как хотелось, но Макош молить — есть чем зиму зимовать. Пшено выросло, хоть и не так, как ожидалось. Колос был не шибко тяжёл, да и мышь полевых много развелось — поели, проклятые. Но закрома не пустуют. Ссыпали в амбары — до самой весны хватит. А там, дадут боги, и новый посеем.

Мужики закивали, Олег вытер лоб платком и отошёл в сторону, уступая место другим.

Подошли рыбаки. Их возглавлял Еремей — старый, сутулый, но цепкий, с кожей, выдубленной ветрами и водой. Он мял в руках картуз и, видимо, не решался говорить первым.

— Ну, чего там, Еремей? — спросил дед Фёдор. — Рыба шла? Не подвела?

Еремей вздохнул, помялся, но выдохнул:

— Рыба... она, братцы, была. Но меньше, чем в прошлом годе. Сомов взяли мало, лещей — и того меньше. Щука не шла, капризничала. А вот окунь порадовал — мелочи много, но и крупный попадался. И плотва была — вёдрами таскали.

— А на зиму хватит? — спросила какая-то баба из толпы.

— Хватит, — Еремей поднял голову. — Не в обиду сказано, но рыба у нас в реке не переводилась. Просто в этом году она будто осторожничала. Может, лето было жаркое, может, ещё что. Но к зиме запас сделали. И вяленой, и солёной, и мороженой. С голоду не помрём.

— И то ладно, — вздохнул дед Фёдор. — Спасибо и за то.

Народ зашумел, заговорил, начал расходиться по домам. Кто-то уходил кормить скотину, кто-то — готовить угощение к вечеру, кто-то просто отдохнуть перед главным обрядом.

— Мам, — спросила Марфа, когда они двинулись к дому, — а почему рыбы было меньше? Она обиделась?

Мать усмехнулась.

— Рыба не обижается, дочка. У неё свои законы. Иной год идёт, иной — нет. Главное — не жадничать. Если мало поймал — не горюй, если много — поделись.

Они подошли к крыльцу. Мать оглянулась на площадь, где мужики уже разбирали старые доски, носили хворост, готовили кострище для вечернего обряда.

— А вечером, — сказала она тихо, — мы все снова соберёмся. Старый огонь погаснет. И вместе с ним уйдёт всё, что мешало жить. А завтра на заре зажжётся новый. И мы начнём год с чистого листа.

Марфа кивнула, чувствуя, как внутри поднимается странное, щемящее волнение. Словно перед большим путешествием.

Вечер опускался на Ольховку медленно, как густой мёд, который льют с ложки — не спеша, с достоинством. Солнце закатилось за лес, оставив после себя багровую полосу на горизонте. Небо над деревней стало тёмно-синим, почти чёрным, и первые звёзды зажглись на нём одна за другой — сначала робко, потом всё смелее. Ветер стих, и воздух наполнился той особенной, предпраздничной тишиной, когда даже собаки не лают, а куры сами забираются в курятник без окрика.

В избах зажгли лучины, но ненадолго — только чтобы собраться и выйти. Люди одевались в лучшее: женщины надели сарафаны с вышивкой, повязали яркие платки с кистями; мужчины — чистые рубахи, подпоясанные цветными поясами. Девушки вплели в косы алые ленты, дети причесались и умылись, даже старики принарядились, словно на свадьбу.

Вся Ольховка, от мала до велика, потянулась к площади.

Марфа шла между отцом и матерью, держась за их руки. Матвей шагал впереди, важно и прямо, как будто он сам был главным на этом празднике.

На площади уже горели смоляные факелы, вставленные в железные корзины на высоких шестах. Свет их был жёлтым, тревожным, но красивым. В центре, на каменном возвышении, лежала груда хвороста, а рядом — большая глиняная плошка, пустая и холодная.

В тишине, нарушаемой только потрескиванием факелов, к центру вышла Агафья.

Она была в тёмном сарафане, повязанная белым платком, из-под которого выбивались седые пряди. В руках она несла лучину — ту самую, что горела в её избе всё минувшее лето. Огонь на ней был едва живой, но не гас. Он мерцал, как больной светлячок, но держался.

Люди расступились, пропуская её. Агафья подошла к каменному возвышению, подняла лучину над головой и заговорила. Голос её был тихим, но в тишине площади его было слышно каждому.

— Огонь-батюшка, — начала она, и слова её лились, как старая, забытая песня, — ты согревал нас всё лето. Ты варил нам еду, ты светил в темноте, ты отгонял зверей и нечисть. Спасибо тебе.

Она поклонилась лучине.

— Но время твоё вышло. Старый год уходит, и ты уходишь с ним. Унеси с собой всё, что было плохого: ссоры, болезни, неурожай, лихую беду. Оставь нам только доброе.

Она перевернула лучину и воткнула её в глиняную плошку. Огонь вспыхнул в последний раз, ярко, будто прощаясь, — и погас.

Тишина стала ещё глубже.

Никто не говорил, никто не шевелился. Даже дети затихли, прижавшись к матерям.

Агафья постояла немного, глядя на погасший огонь. Потом паклонилась и отошла в сторону.

— Всё, — сказала она просто. — Старый год кончился.

Люди начали расходиться. Медленно, не торопясь, словно после похорон. Не было шума, не было песен. Только тихие разговоры, только шарканье ног по утоптанной земле.

Марфа шла домой, держась за мамину руку. Вокруг было темно — лучины в избах не зажигали до утра. Только звёзды светили с неба, да где-то далеко в лесу ухала сова.

— Мам, — прошептала Марфа. — А новый огонь когда зажгут?

— Завтра на заре, — ответила мать. — Как солнце встанет. Придём, попросим — и он загорится.

— А вдруг не загорится?

— Загорится, — твёрдо сказала мать. — Должен. Потому что без огня жизни нет.

Они вошли в избу. В доме было темно и тихо. Отец наощупь закрыл дверь на засов. Матвей сразу забрался на лавку и укрылся с головой.

— Спокойной ночи, — сказал он в темноту.

— Спокойной ночи, — ответила Марфа.

Она легла, но долго не могла уснуть. Ворочалась, смотрела в потолок, слушала, как дышит брат, как скрипят половицы — кто-то ещё не спал в соседних избах.

А за окном, над спящей Ольховкой, разгорались звёзды — одна ярче другой, будто кто-то невидимый зажигал их специально, чтобы людям было не так страшно ждать утра.

И Марфа, сама не заметив как, провалилась в сон. И приснился ей новый огонь — яркий, тёплый, такой, что от него становилось светло даже с закрытыми глазами.

А за окном тем временем занималась заря. Не просто утро — а праздник, звонкий, яркий, каким бывает только первый день нового года, когда старый огонь уже погас, а новый ещё только предстоит зажечь.

Матвей вскочил раньше всех. Глаза ещё слипались, но ноги уже несли его по избе.

— Мама! Папа! Вставайте! — закричал он, дёргая отца за рукав. — Марфа! Просыпайся! Новый год! Огонь сейчас зажгут!

Марфа открыла глаза. В избе было ещё темно, но за окном уже серело, и где-то далеко, за лесом, небо окрашивалось в розовый цвет.

— Вставай, соня! — Матвей уже натягивал порты. — Опоздаем!

Мать заворочалась на печи, отец сел на лавку, протирая лицо.

— Ну, крикун, — усмехнулся он. — Прямо как петух.

— А то! — Матвей уже был у двери. — Я первый встал, значит, мне и огонь первому нести!

— Не торопись, — сказала мать, слезая с печи. — Сначала умыться, потом причесаться, потом — идти. Негоже нечёсаными новый огонь встречать.

Они собрались быстро, но без суеты. Марфа надела новый сарафан — тот самый, синий, с васильками, который берегла для праздника. Мать повязала ей ленту в косу, Матвей пригладил вихры мокрой ладонью.

— Всё? — спросил он нетерпеливо.

— Всё, — ответил отец, открывая дверь.

И они выбежали на улицу.

Воздух был холодным, свежим, пахло снегом — первым, ещё не выпавшим, но уже чувствовавшимся. Небо на востоке разгоралось алым, будто кто-то большой и добрый раздувал там огромный костёр. Звёзды уже погасли, и только одна, самая яркая, ещё теплилась над лесом.

На площади уже толпился народ. Все были при параде: девушки в расшитых сарафанах, парни в вышитых рубахах, дети — чистые, причёсанные, с горящими глазами.

— Не опоздали, — выдохнула Марфа.

— Ещё нет, — кивнул Матвей.

В центре площади, на каменном возвышении, лежала груда хвороста. Рядом стоял дед Фёдор, опираясь на посох. А перед ним — староста с кресалом в руках.

— Ну что, Ольховчане ? — спросил староста, оглядывая толпу. — Готовы новый год встречать?

— Готовы! — грянуло в ответ.

— Тогда — с новым летом!

Староста опустился на колено, положил кресало на трут. Раз — искра. Два — дымок. Три — слабый огонёк затлел на сухой траве.

— Зажёгся! — крикнул кто-то.

— Зажёгся! — подхватили другие.

Староста поднёс трут к хворосту, и пламя взметнулось вверх — чистое, яркое, обещающее. Оно было не жарким, но светило так, что казалось — наступил не рассвет, а сам полдень.

Люди зашумели, заулыбались. Кто-то пустился в пояс , кто-то смеялся, кто-то вытирал слёзы — не горькие, а светлые, радостные.

— С новым огнём! — крикнул дед Фёдор.

— С новым годом! — ответила толпа.

От костра зажгли первый факел, от него — второй, третий. И понеслось по деревне: в каждый дом, в каждую печь, в каждое сердце.

Матвей дождался, когда его очередь, и сам поднёс лучину к огню. Пламя лизнуло сухое дерево, и Матвей, гордый, важный, понёс его домой.

— Смотрите, не урони! — крикнула мать.

— Не уроню! — ответил он, не оборачиваясь.

Марфа шла следом, чувствуя, как тепло разливается по спине — не от огня, от того, что она часть этого дня, этого праздника, этой жизни.

А в небе уже вовсю разгорался новый день, и птицы пели так звонко, будто тоже праздновали Новолетие.

И Марфа знала: этот год будет добрым. Потому что начался он с огня, с надежды и с того, что они — все вместе — зажгли его своими руками.

Ближе к обеду Ольховка походила на сплошное застолье. У каждого дома — от крайнего до самого дальнего — выставляли столы с угощениями. Прямо на улице, под открытым небом, накрывали скатертями, ставили миски с кашами, горшки с тушёной репой, блюда с рыбой — вяленой, солёной, пареной. Пироги с грибами и ягодами румянились на солнце, караваи хлеба возвышались над всем этим великолепием, как маленькие золотые холмы.

Пахло свежей выпечкой, мёдом, пряными травами — укропом, петрушкой, луком. В воздухе витал дух праздника, и даже воздух, казалось, был гуще и слаще, чем обычно. Ребятишки сновали между столами, стаскивая куски пирогов из-под носов у взрослых, но те только посмеивались — не жалко, раз праздник!

Дом Веденских не был исключением. Марья с самого утра хлопотала у печи, и теперь стол ломился от яств. Ржаные пироги с капустой и яйцом, пшеничные — с творогом и изюмом, большая миска с мочёной брусникой, пареная репа в меду, жареные караси, посыпанные зеленью. В центре стола возвышался каравай — пышный, румяный. Мать подвела к нему Марфу:

— Смотри, дочка. Этот хлеб мы пекли с тобой вместе. Ты месила тесто, ты клала его в печь. Значит, и удача, что в нём живёт, будет и твоей.

Марфа покраснела от гордости.

Ольховка наполнилась мелодиями музыкантов. Гармонист Фома, известный на всю округу, растягивал меха, и из-под его пальцев лилась то задорная, то печальная музыка. Два парня с дудками вторили ему, девушки с бубнами отбивали ритм. Песни лились одна за другой — старинные, долгие, и короткие, плясовые, от которых ноги сами шли в пляс.

Хоровод шёл по всей деревне — от дома к дому, от околицы до околицы. Люди брались за руки, и длинная, извивающаяся лента двигалась по улицам, останавливаясь у каждого стола, пробуя угощения, благодаря хозяев, закручиваясь в спирали и снова распрямляясь.

И вот хоровод приблизился к дому Веденских.

Марья взяла дочь за руку.

— Идём, — сказала она. — Наша очередь.

Марфа была в новом сарафане — тёмно-синем, с вышитыми по подолу васильками и колосками. Вышивка была неброской, но тонкой, каждый стежок ложился к месту. На груди — бусы из янтаря, подарок матери. Волосы заплетены в тугую косу, перевитую алой лентой, и лента эта горела на солнце, как маленький костёр.

Сама Марья была в зелёном сарафане, с золотистой вышивкой по вороту и рукавам. На голове — повойник, расшитый бисером, из-под которого выбивались русые пряди. В руках она держала расшитый рушник — им вытирали руки после угощения, но и сам рушник был частью наряда, символом чистоты и благополучия.

— Какие красивые, — прошептал Матвей, глядя на мать и сестру.

— Молчи уж, — усмехнулся отец. — Сам-то вон какой расфуфырился.

Матвей был в новой белой рубахе с красной вышивкой по вороту и на рукавах. Штаны заправлены в сапоги, подаренные Кузьмой — старые, но крепкие, удобные. Отец — в тёмном зипуне, подпоясанный широким ремнём, при параде.

Марья и Марфа встали в хоровод. Чьи-то тёплые ладони сомкнулись с их руками, и они пошли, закружились в общем потоке. Песня лилась — про то, как по полю туман стелется, как девица к милому в окно стучится, как журавли улетают в тёплые края.

— Ой, туманы вы мои, туманы,

Ой, вы, росы мои поутру...

Марфа чувствовала, как земля упруго пружинит под ногами, как солнце гладит по лицу, как ветер играет с лентой в косе. Она не знала этих песен, но слова сами ложились на язык, будто она помнила их всегда.

Хоровод извивался между домами, и каждый раз, когда они проходили мимо стола, кто-то из хозяев подносил угощение, и все тянули руки, чтобы попробовать. И не было ни зависти, ни жадности — только общая радость, общее веселье, общее дыхание.

А музыка играла, и солнце светило, и Ольховка в этот день была похожа на огромный, цветущий сад, где каждый — и стар, и млад — был лепестком одного большого, живого цветка.

— Мам, — крикнула Марфа, когда хоровод на миг остановился, — я никогда не была такой счастливой!

— А ты запомни этот день, — ответила мать, — потому что такие дни не повторяются. Они живут в памяти и согревают, когда становится холодно.

Марфа кивнула, и они снова закружились в хороводе, и мир вокруг стал одним большим, ярким, праздничным пятном.

А потом, когда хоровод прошёл всю деревню и выплеснулся к реке Сновке, люди стали садиться на траву — кто на расстеленные рушники, кто прямо на мягкую осеннюю землю, кто на поваленные брёвна, что лежали у самой воды. Солнце уже клонилось к закату, но всё ещё пригревало, и воздух был напоён запахом реки, мокрой травы и дыма от костров, что догорали в очагах.

В центре круга осталась только Прасковья.

Она стояла на пригорке, босая, в белом платке, и руки её были опущены вдоль тела. Ни гармошки, ни дудок, ни бубнов. Тишина. Даже река затихла, будто слушала.

— Люди добрые, — сказала она негромко, но голос её разносился над поляной, как колокольный звон, — лето уходит. Урожай собран, закрома полны, хлеб испечён. Давайте поблагодарим его. За тепло, за дожди, за хлеб и за рыбу, за ягоды и за грибы. За то, что было.

Она закрыла глаза, и полилась песня.

Не громкая, не плясовая — тихая, как вздох, как шёпот листвы перед дождём.

— Ой, ты, лето ясное, лето тёплое,

Ты зачем уходишь, не прощаючись?

Ты оставь нам солнышко в закромах,

Ты оставь нам радость на погостах.

Мы тебя трудом, мы тебя добром,

Мы тебя любовью отблагодарим.

Ты вернись к нам, лето, через год ещё,

Через год ещё, через восемь месяцев.

А мы встретим, а мы проводим,

Караваем, солью, пирогами.

А мы помнить будем — лето красное,

Как ты землю грело, как ты зёрна растило...

Марфа слушала заворожённо. Песня пробирала её до дрожи, до мурашек на руках. Голос Прасковьи обволакивал, пленил, заставлял забыть, где она, и кто она, и что вокруг люди. Будто сама земля запела, и река, и лес, и небо над головой.

— Мама, — прошептала Марфа, не отрывая глаз от Прасковьи, — как красиво она поёт. Я хочу научиться так же.

Марья обняла дочь за плечи, прижала к себе.

— Хочешь?

— Очень, — выдохнула Марфа. — Я никогда не слышала ничего подобного. Будто она не поёт, а душу вынимает и на ладони держит.

— А так и есть, — тихо сказала мать. — Настоящая песня — это не голос, не слова. Это душа. Прасковья свою душу вкладывает, оттого и слушать страшно и сладко.

— А я смогу так?

Марья помолчала. Посмотрела на дочь долгим, тёплым взглядом.

— Я отведу тебя к ней, — сказала она. — Попрошу, чтоб взяла в ученицы. Если Боги дадут и Прасковья согласится, научишься.

— Правда? — Марфа подняла на мать сияющие глаза.

— Правда, — кивнула Марья. — Только знай: её песни — не для забав. Они силу имеют. Могут и вылечить, и защитить, и... ну, не будем о плохом. Если сердце чистое, и песня будет чистая.

Прасковья закончила петь. Тишина ещё долго стояла над поляной, никто не шевелился, никто не говорил. Потом кто-то вздохнул, кто-то вытер глаза.

Марфа подошла к Прасковье сама, когда та собиралась идти домой.

— Тётя Прасковья, — сказала она, краснея, — а можно я к вам приду? Научиться петь?

Прасковья посмотрела на неё. Долго. Внимательно. Словно заглядывала внутрь, в самую глубину.

— Приходи, — сказала она наконец. — После Покрова. Буду учить.

И ушла, белая, лёгкая, как облачко.

Марфа стояла, глядя ей вслед, и чувствовала, как внутри разливается тепло. Не от солнца — от предчувствия. Что-то большое начиналось. Что-то, что изменит её жизнь.

— Ну что, дочка, — сказала мать, подходя. — Дождалась?

— Дождалась, — выдохнула Марфа.

— Тогда пойдём домой. Ужинать. Завтра новый день, а сегодня — праздник.

Они пошли рука об руку, и Марфа всё оглядывалась на поляну, где только что пела Прасковья. И ей казалось, что песня всё ещё звучит — не в воздухе, а у неё в груди.

А пока Марфу с Марьей кружил хоровод Матвей с отцом тем временем подходили к главной площади, где уже собирался народ. Здесь было не так шумно, как у реки, — тише, степеннее, потому что обряд был не весёлый, а важный, почти торжественный. В центре, на широкой скамье, сидели трое мальчишек — трёх и четырёх лет, в новых льняных рубахах, с приглаженными волосами и серьёзными, не по годам, лицами. Рядом стояли их отцы, держа в руках острые ножи.

На страницу:
4 из 7