Легенды лесных троп
Легенды лесных троп

Полная версия

Легенды лесных троп

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Она положила несколько стеблей в корзину.

— А вот это полынь, — Марья показала на серебристые листья. — Горькая, но сильная. Отводит нечисть, оберегает от сглаза. Её пучки вешали над дверью, а в Иванов день собирали особую полынь, с заговорами.

— А как её правильно собирать?

— Собирают полынь на утренней заре, пока роса не высохла. Срывают и говорят: «Как ты, полынь, горька, так отгони от меня всякую горесть и напасть». Потом сушат в тени, подвесив пучками.

Марфа записывала в тетрадку, стараясь не пропустить ни слова.

— А плакун-трава? — спросила она, вспомнив Агафьины сказки.

Марья усмехнулась.

— Это дербенник иволистный. Растёт у рек и озёр, высокий, с багровыми цветами. Говорят, вырос он из слёз самой Матери Сырой Земли, когда она оплакивала своих детей. Он всем травам мати.

Она подошла к берегу ручья, где покачивались лиловые метёлки.

— Собирают плакун-траву на утренней заре, в Иванов день. Копают без железных орудий — руками, иначе корень силу потеряет. Потом шепчут особый заговор:

«Плакун, плакун! Плакал ты долго и много, а выплакал мало. Не катись твои слезы по чисту полю, не разносись твой вой по синю морю. Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским. А не дадут тебе покорища, утопи их в слезах; а убегут от твоего позорища, замкни в ямы преисподние.

Будь мое слово при тебе крепко и твердо. Век веком!»

Марфа замерла, боясь шелохнуться.

— А зачем этот заговор?

— Чтобы плакун-трава обрела силу над нечистью. Её корень, носимый при себе, отгоняет злых духов и заставляет их плакать. Знахари его используют, чтобы изгнать домовых и ведьм.

Марья пошла дальше, и Марфа за ней, ступая след в след.

— Есть ещё разрыв-трава, — продолжала мать. — Её ещё называют прыгун, скакун. Очень редкое растение. Говорят, она разрывает железо, сталь, золото и серебро. Найти её могут только те, кто уже владеет цветком кочедыжника (папоротника) и корнем плакуна. Она сама указывает путь к кладам.

— А как она выглядит?

— Никто не знает, — усмехнулась Марья. — Кто видел — не рассказывает. А кто рассказывает — тот не видел.

Они вышли на сухое пригорок, где трава была ниже и редка.

— А вот здесь, — Марья указала на низкое растение с мелкими цветами, — растёт иван-да-марья. У него два оттенка — фиолетовый и жёлтый. Символ верности и единства. В народе говорят, что это брат и сестра, которые навсегда связаны.

Марфа покраснела, подумав о Матвее.

— Его собирают в Купальскую ночь, — добавила Марья. — Вплетают в венки, чтобы сохранить любовь и дружбу.

Она остановилась, огляделась вокруг.

Марья протянула руку к невысокому растению с мелкими белыми цветами, что пряталось в тени старой берёзы.

— А вот это, — сказала она, срывая несколько листьев, — медуница. Растёт она в лесах и оврагах, любит тень и влагу. Листья у неё пятнистые — белые пятна на зелёном, будто светлячки присели отдохнуть.

Она протянула листья Марфе.

— Попробуй. Когда ты в лесу заплутала, устала, обессилела — ты можешь поесть растений. Но важно знать, какие из них насыщают, а какие — истощают. Медуница — одна из первых весенних трав. Она и голод утолит, и силы вернёт. На вкус сладковатая, дети её любят.

Марфа осторожно взяла лист, пожевала. И правда — сладковато, приятно, будто мёда капнули.

— Её не только едят, — продолжала Марья, — но и раны ею заживляют. Лист разжуёшь, приложишь — и кровь останавливается, и грязь не пристаёт. Наши предки называли её «лёгочницей» — от кашля помогает, от хрипоты, от всякой хвори грудной.

Они пошли дальше, и Марья, присев на пенёк, достала из корзины небольшой узелок.

— А вот это, — сказала она, разворачивая льняную тряпицу, — моя гордость. Рецепт, который передаётся в нашем роду от матери к дочери.

— Что это? — Марфа вгляделась. В тряпице лежали засушенные листья, семена и какие-то корешки.

— Это заготовки для зелёной икры, — улыбнулась Марья. — Моя бабушка была поворихой в стольном граде Новгороде, при дворе самого государя. Это было давным-давно при князе Владимире. Бабушку звали Милава, и слава о её стряпне шла по всей земле.

Марфа замерла, боясь пропустить слово.

— Готовила она не мяса жареные и не рыбу пареную, а зелень. Из тех трав, что мы сейчас собираем. Государь был в восторге, и бабушка пользовалась уважением при дворе.

— А что это за блюдо? — спросила Марфа.

— Называла она его «икра зелёная», — ответила Марья. — И не зря: по виду как чёрная икра, только зелёная, а по вкусу — сама весна.

Она положила руку на сердце, словно вспоминая голос бабушки.

— Делали её так: брали молодую крапиву, щавель, шпинат (его тогда ещё «огородной зеленью» звали), добавляли черемшу — её на Руси «колбой» называли, и медуницу, что мы только что рвали. Всё это мелко-мелко рубили тяпкой в деревянной миске, почти в кашицу. Добавляли туда толчёные кедровые орехи, немного соли и перца душистого, и заливали горячим маслом конопляным. А потом парили в русской печи, в глиняном горшке, часа два. Икра настаивалась, густела, и её подавали к блинам, к кашам, к рыбе.

— И государю нравилось?

— Государь, говорят, икру эту за уши не оттащить было, — усмехнулась Марья. — Когда Государь возвращался с охоты,что очень популярна в тех краях,вдоволь наевшись мяса, икра зелёная была главным блюдом на княжеском столе. И гости диву давались: откуда у простой поворихи такие секреты?

— А она их от своей матери узнала, а та — от своей, — продолжила Марфа, поняв ход мысли.

— Умница, — кивнула Марья. — И я тебе их передам. Не сразу, но передам.

Травничество — это не только про то, как раны лечить. Это про то, как землю благодарить, как силу из неё брать, как дом кормить.

Она встала, отряхнула сарафан.

— А теперь — идём дальше. Нам нужно набрать крапивы, пока она молодая и жгучая. В крапиве, говорят, сила семи богатырей. И сны она вещие отводит, и злых духов пугает, и волосы крепкими делает. И сытный из неё суп — щи зелёные — лучше мяса. Они какое то время ходили по лесу и собирали травы.

— Садись, — Марья присела на пенёк, обросший мягким мхом, и похлопала ладонью рядом с собой. — Расскажу тебе легенду, которую знают все травники. Не записывай. Такое не записывают. Это нужно запомнить сердцем.

Марфа опустилась рядом, положив тетрадь на колени, но перо держала наготове. Мать заметила, усмехнулась, но не остановила.

— Давным-давно, когда мир был ещё молод, жила на земле женщина. Звали её Доля. Не красавица была, не богатырша — тихая, светлая, с руками, которые помнили тепло каждого растения. Она умела лечить травами, заговаривать болезни, успокаивать боль. И была она так добра, что сама земля полюбила её и открыла ей все свои тайны.

— Все-все? — прошептала Марфа.

— Все. Доля знала, о чём шепчет крапива, когда жжётся, и о чём плачет ромашка, когда её срывают. Она слышала корни, которые тянутся к воде, и видела, как сила поднимается из земли по стеблю к листьям и цветам.

К ней приходили люди. Со всех деревень, из дальних сёл, даже из городов приезжали. Кто с болью в спине, кто с хворью в груди, кто с тоской в сердце. Доля никому не отказывала. Она не брала платы, не требовала даров. Только просила: «Когда вернётесь домой, поклонитесь земле. Она вас вылечила, не я».

И звери приходили к ней. Хромые волки, больные лисы, зайцы с перебитыми лапами — все знали: у Доли не обидят. Она промывала раны, вправляла кости, поила настоями. И звери уходили здоровыми, а потом приводили к ней своих детёнышей.

Марья замолчала, сорвала травинку, покрутила в пальцах.

— И вот однажды проезжал в тех краях воевода. Возвращался с битвы, весь в ранах, иссечённый мечами, бледный, как зимний месяц. Княжеский конь споткнулся у самого порога Доли, и воевода упал на землю. Доля вышла, посмотрела — и сердце её дрогнуло.

— Как дрогнуло? — не поняла Марфа.

— А так, — вздохнула мать. — Любовь не спрашивает разрешения. Она приходит, когда захочет, и не уходит, когда её гонят.

Доля выходила воеводу. Три дня и три ночи не спала, меняла примочки, поила отварами, шептала заговоры. А на четвёртый день он открыл глаза. И посмотрел на неё так, что она поняла: прежней жизни больше не будет.

Воевода был сильным, молодым, знатным. Он полюбил Долю не за красоту — за свет, что шёл от неё. А она полюбила его за то, что он увидел в ней не просто травницу, а женщину.

— И он забрал её? — спросила Марфа.

— Забрал. В стольный град. В терема высокие, на перины пуховые. Обещал, что она не будет знать ни забот, ни нужды. И Доля согласилась. Уехала. Оставила лес, оставила травы, оставила землю, которая её выкормила.

Марья вздохнула, и в этом вздохе было что-то древнее, усталое.

— Она думала, что сможет быть счастливой и без земли. Что любовь заменит всё. Но связь, которая питала её всю жизнь, начала истончаться. Сначала она просто реже вспоминала рецепты. Потом стала путать травы. Потом перестала слышать их голоса. А потом...

Мать помолчала.

— Потом в городе случилась беда. Эпидемия, чёрная хворь. Люди падали замертво, и никто не знал, как их спасти. Доля попыталась вспомнить древние заговоры, но память её молчала. Она искала нужные травы, но не могла отличить целебное от ядовитого. Она разорвала связь с землёй, и земля закрыла от неё свои тайны.

Марфа замерла, не дыша.

— И она заболела?

— И она заболела, — тихо сказала Марья. — Так же, как и все. Ни муж, ни слуги, ни княжеские лекари не могли ей помочь. Потому что хворь та была не телесная — душевная. А душу лечат не зельями, а связью с тем, что дало тебе жизнь.

— И она умерла?

— Умерла. На руках у воеводы. Перед смертью попросила отвезти её в лес, к той самой полянке, где они встретились. Положила на траву и прошептала: «Прости меня, мать-земля. Я забыла тебя. Я разорвала нашу связь.

Но ты не забывай меня. Не забывай всех, кто уходит в каменные города и думает, что они сильнее тебя».

Марья замолчала. Над лесом стояла тишина, только птицы перекликались где-то в вышине.

— И что же земля? — спросила Марфа, вытирая слёзы, которые сама не заметила.

— А земля простила, — ответила мать. — Она всегда прощает. На том месте, где умерла Доля, выросла трава, которой нет больше нигде. Говорят, если найти её и заварить, можно услышать голоса предков. Но мало кто ищет. Потому что для этого нужно снова научиться слушать.

Она встала, отряхнула сарафан.

— Грустная легенда, — сказала Марфа. — Зачем ты её рассказала?

— Затем, доченька, — Марья посмотрела ей прямо в глаза, — что нас питает связь с матерью-землёй изначально. Мы — её дети. Мы дышим её воздухом, пьём её воду, едим её плоды. Но мы, люди, сознательно разрываем эту связь. Уходим в города, запираемся в каменных домах, перестаём ходить босиком, перестаём кланяться земле. И тогда земля замолкает. Не в наказание — от обиды. Зачем говорить с теми, кто не слышит?

Она протянула руку дочери.

— А мы с тобой помним? — спросила Марфа, поднимаясь.

— Помним, — кивнула Марья. — Пока мы помним, пока учим вас, мать-земля ждёт. Она не отвернулась от нас навсегда. Она просто ждёт, когда мы снова научимся слушать. А теперь — идём.

Они пошли дальше по лесной тропе. Марфа чувствовала, как в кармане теплеет мешочек с родной землёй, а в сердце — грусть и благодарность. За легенду. За мать. За то, что связь ещё не разорвана.


Легенда 4

Навья охота.

За окном бушевала гроза. Не обычная летняя, когда дождь быстро начинается и быстро кончается, а чёрная, древняя, будто само небо решило вспомнить, что оно может быть не только ласковым, но и страшным.

Молнии били одну за другой. Они не освещали небо — они рвали его, как старую ткань. Гром гремел так, что стёкла в избе дребезжали, и Марфа каждый раз вздрагивала, когда очередной удар сотрясал землю. Ветер завывал в трубе, бросал в стены пригоршни дождя, и казалось, что кто-то огромный и невидимый ходит вокруг дома, стучит в ставни, просится внутрь.

— Да чего ты боишься? — сказал Матвей, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем он сам себя чувствовал. — Это просто гроза. Перун по небу ездит, молнии мечет. Он добрый, он не в нас.

— Это ты так думаешь, — ответила Агафья.

Она сидела у печи, не пряла, не перебирала травы — просто сидела, сложив руки на коленях, и смотрела на огонь. Лучина давно погасла — свет давали только угли в печи да редкие вспышки молний за окном. В эти мгновения изба выхватывалась из темноты, и тени на стенах начинали плясать, будто живые.

Матвей выпрямился.

— А чего их бояться? Я не маленький. Я не боюсь.

Агафья медленно повернула голову и посмотрела на него. В свете углей её глаза блеснули жёлтым — как у кошки, как у того, кто видит в темноте то, чего не видят другие.

— Посмотрим, — сказала она тихо. — Посмотрим, какой ты будешь храбрец после следующей сказки.

Марфа поёжилась. Не от холода — в избе было тепло, — а от того, как прозвучали эти слова. Будто Агафья знала что-то, чего они не знали. Будто сама гроза пришла не просто так, а вместе с этой сказкой.

— Бабушка, — тихо спросила Марфа, — а что за сказка?

Агафья не ответила сразу. Подбросила в печь щепку, и та вспыхнула, осветив её лицо — старое, морщинистое, с глазами, которые видели больше, чем может выдержать человек.

— Сказка о том, — сказала она, — как мёртвые выходят на охоту. О том, как князь-оборотень собирает своё войско и скачет по земле, забирая тех, кто не успел спрятаться.

Матвей сглотнул. Гроза за окном будто притихла, но не ушла — затаилась, прислушиваясь.

— Садитесь, — велела Агафья. — И слушайте. И не перебивайте. Ибо легенда эта — не для слабых сердец.

Агафья начала свой рассказ тихо, почти шепотом, но в этом шепоте слышалась сила, от которой у Марфы по спине побежали мурашки:

— Было это на 6600 лето от сотворения мира, а может, и того раньше — точно никто не скажет. Полоцкие земли всегда славились своей богатой фауной и плодородными землями. Леса там дремучие, полные зверья — лосей, вепрей, куниц и бобров. Озёра синие, рыбой полные — здесь водились и сомы, и щуки, и окуни, и лещи, и сазаны с линями . А какие там травы росли — душистые, медоносные, целебные. Люди жили привольно: охотились, рыбачили, бортничали — добывали мёд лесных пчёл, земли там были жирные, тучные, хлеб родился знатный.

Она на минуту замолчала, и в наступившей тишине Марфа услышала, как за окном воет ветер.

В ту пору княжил в Полоцке Всеслав Брячиславич. Правил он долго — без малого шестьдесят лет, — но не по любви народной, а по страху. Был он жесток, ибо, как шептались люди, сама природа отметила его печатью тьмы. Родился он от волхования тайного, и была у него на голове особая метка — «язвено», которое волхвы наказали матери не снимать, дабы носил он её до самой смерти.

С годами Всеслав не скрывал своей тёмной сути. Он обкладывал людей непомерными поборами, отнимал земли у вдов и сирот, а тех, кто смел перечить, казнил без суда. Пиры его были кровавы, а охота — безмерна. Он убивал зверя в лесу не ради пропитания, а ради забавы, истребляя целые стада, будто мстил самой природе за свою печать. И прозвали его люди Чародеем, а за глаза — проклятым князем-оборотнем. Говорили, что по ночам он оборачивается волком и рыскает по лесу невидимкой, а на шее его, под одеждой, скрыта та самая повязка с «язвеном», которая, по слухам, давала ему силу над нечистью и делала неуязвимым в бою.

Но страшнее всего было другое: князь потерял человеческий облик задолго до того, как его тело начало меняться. В его глазах давно погас свет совести, а сердце окаменело от гордыни. Тьма, что жила в его сердце, притянула к себе другую тьму. Ту, что спала под землёй веками.

В тот год в небе явилось знамение. Сначала — огромный огненный круг посреди неба, «превеликий», как писали потом летописцы. Люди падали на колени, крестились, кто как умел, и шептали: «К худу это, к худу» . А потом, когда лето уже перевалило за половину, с запада пришла звезда с хвостом, каких никто не видывал. Не тихая, не ласковая вечерница — багровая, кровавая, она висела над горизонтом, и хвост её, длинный и рваный, будто след от удара, застилал полнеба. Стояла она долго, не гасла, и при её свете даже в полночь можно было читать.

Люди шептались, что это дурной знак, что сам князь-чародей наслал проклятье на землю свою, а иные и вовсе говорили: «Конец света близко, прощайтесь».

И в чём-то они были правы.

Земля перестала кормить своих детей. В тот год не уродилось ничего. Дожди не шли — не то чтобы мало, а вовсе не шли. Солнце палило немилосердно, иссушило пашни, превратило луга в выжженную пустошь, где даже черви в земле сдохли. Трещины пошли по полям такие глубокие, что в них можно было провалиться по пояс.

Крестьяне выходили на заре, надеялись, молились богам, вглядывались в небо — но небо было пустым, жестоким, будто само забыло, что такое дождь. Хлеб не взошёл. Рожь засохла на корню, так и не налив колос. Овёс выгорел, превратился в труху, которую ветер развеивал по белой, мёртвой земле.

А потом начали гореть леса и болота . Сами собой. От одного только зноя. В воздухе стоял смрад, дым застилал солнце, и люди дышали гарью неделями. Вода в колодцах стала горькой, пахла пеплом, и её пили, зажимая нос, потому что другой не было.

Скот — кормилец, надежда и опора — погибал первым. Коровы падали на выгоне, не доходя до водопоя, с раздутыми боками и почерневшими языками. Овцы лежали кучами у изгородей, и хозяева не успевали их хоронить. Кони шатались и валились с ног прямо в оглоблях, так и не дотащив воза до гумна.

А следом начали гибнуть люди.

Сначала старые и слабые — те, кому не хватило сил искать пропитание. Потом молодые, которые отдавали последний кусок детям и сами оставались ни с чем. Потом и дети — те, чьи матери уже не могли кормить грудью, потому что сами опухали от голода.

В Лаврентьевской летописи потом запишут: «Продали мы гробов от Филиппова дня до мясопуста семь тысяч» . Семь тысяч гробов за три месяца. В городе, где жило едва ли больше двадцати тысяч.

А те, кто выживал, завидовали мёртвым.

Голод заставлял людей делать то, что раньше и в страшном сне не приснилось. Ели кору с деревьев — липовую, березовую, дубовую, лишь бы заполнить желудок. Ели мох, который раньше только на растопку годился. Ели кожу — с обуви, с упряжи, со старых сумок. Варили её часами, пока она не становилась мягкой, и ели, давясь, потому что больше нечего было положить в рот .

Некоторые, говорят, доходили до последней черты. Но о том лучше молчать, потому что такие вещи даже в страшной сказке не рассказывают.

Марфа и Матвей сидели не дыша. За окном по-прежнему выло, завывало, никак не могло уняться ненастье.

— Сам князь, — продолжала Агафья, — заперся в своём дворце. Пил, ел, пировал. С народом не делился, на страдания людские не глядел. И так, видно, объедался, что в один день сгинул. Помер.

— А как? — шёпотом спросил Матвей.

— А по-разному говорили, — старуха покачала головой. — Много слухов ходило. Кто говорил, что кто-то из близких ратников, семью в том голодоморе потерявший, пробрался в княжеские покои да и прирезал его. А кто — что на пиру подавился костью. А кто — что сам Чародей не вынес того, что натворил, и душу свою чёрную самому тёмному богу отдал.

Она помолчала, глядя в огонь.

— Но после его смерти стало ещё страшнее. По ночам за домами люди начали слышать стоны и вой. Кто-то ходил, скрёбся в двери, царапал ставни. Кто из избы выходил в те ночи — тот замертво падал. Не от меча, не от стрелы — от язвы невидимой. Посмотрит человек на улицу — и падает, будто кто-то незримый поразил его в самое сердце. Лица у таких становились чёрными, глаза вылезали из орбит, и умирали они в страшных муках, корчась и кусая землю.

Марфа невольно прижалась к брату.

— Началось всё с города Друцка, — продолжала Агафья. — Там, в Друцке, людям по ночам не давал спать тяжёлый топот. «Тутон», — так потом записали летописцы. Тяжёлый, ровный, будто сотни ног били в такт по мёрзлой, потрескавшейся земле. Стук копыт, звон сбруи, скрип сёдел — а всадников не видно. И стоны. Человеческие стоны, только без голоса, без слов — одна тоска, один страх, одна смерть, сжатая в звук.

Она перекрестилась.

— Кто выходил посмотреть — тот падал замертво, поражённый невидимой язвой. И никто уже не смел выходить из домов. Люди сидели за запертыми дверями, дрожали, молились — кто кому умел. А наутро находили на улицах тела — почерневшие, скрюченные, с застывшим ужасом на лицах.

И происходило так по всему Полоцкому княжеству. От Друцка до самого Витебска, от болот до глухих лесов, где редкий путник отваживался пройти. Где бы ни появилась эта невидимая конница, там через день-другой находили мёртвых. Люди умирали в своих домах, запершись на все засовы, — смерть просачивалась сквозь щели в ставнях, задувала свечи, шептала имена.

И была эта Навья Охота ненасытна и беспощадна. Не брала она ни злата, ни серебра, не внимала мольбам, не отступала перед молитвами. Выходила из лесу, когда солнце садилось за горизонт, а когда вставала заря — исчезала, будто её и не было. Но с каждым новым вечером возвращалась, и с каждым разом жертв становилось всё больше.

Князья соседние узнали про беду, да помочь ничем не могли. Собирали дружины, посылали в Полоцк, но те, кто уходил, назад не возвращались. Или возвращались, но уже не людьми — бледными, молчаливыми, с глазами, в которых больше не было жизни.

Поговаривали, что сам князь Всеслав — даже после смерти — стоял во главе этой охоты. Что его проклятая душа не нашла покоя и теперь мчит впереди невидимого войска, сея ужас на земле, которую когда-то погубил.

— И как же это кончилось? — спросил Матвей, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Агафья помолчала. Лучина догорела, и в избе стало совсем темно, только угли в печи слабо тлели.

— А никак, — ответила она. — Кончилось, когда грани между мирами снова сомкнулись. Звезда ушла за горизонт, небо очистилось, и навье убрались обратно в свои тёмные земли. Но каждый год, в ночь перед Симоновым днём, в Полоцке до сих пор слышат топот. И те, кто выходит посмотреть, — пропадают.

— Навсегда? — выдохнула Марфа.

— Навсегда, — кивнула Агафья. — Потому что Охота никуда не делась. Они просто ждут.

— Кто — они? — едва слышно спросил Матвей.

— Навье, — ответила старуха. — Мертвецы, которых земля не приняла. Те, кто умер не своей смертью. Утопленники, самоубийцы, колдуны, проклятые. И возглавлял их князь Всеслав — проклятый князь-оборотень, навечно прикованный к седлу за гордыню свою. С той поры скачет он по земле, когда грань истончается, собирает свою охоту и уносит души живых.

Она подбросила в печь щепку, и та вспыхнула, осветив её лицо. Агафья обернулась. В свете углей её глаза блеснули жёлтым.

— ну что Матвей, всё ещё не боишся?! прошептала она.

Матвей выпрямился.

— Нет, — сказал он.

Агафья усмехнулась — невесело, одними уголками губ.

— Посмотрим, — сказала она. — Посмотрим, какой ты будешь храбрец, когда Охота придёт по-настоящему.

Она задула лучину, и изба погрузилась в темноту. Дети на ощупь добрались до двери и вышли на крыльцо. Ночь после грозы была свежей, пахло мокрой землёй и чем-то ещё — тревожным, древним, что не ушло вместе с грозой.

— Матвей, — прошептала Марфа, когда они пошли к дому.

— М?

— А ты правда не боишься?

Матвей долго молчал. Потом ответил:

— Боюсь. Но если бояться, то легче не станет. А если не бояться — может, и пройдёт.

Они пошли дальше, и звёзды, высыпавшие после грозы, светили им в спины.


Легенда 5

Новолетие.

В тот год осень пришла рано. Золотые пряди легли на берёзы, красным полымем вспыхнули клёны, и по утрам над Сновкой стелился туман — густой, молочный, какой бывает только перед большими праздниками.

Марфа проснулась от того, что за окном кто-то громко стучал в чугунную доску. Потом ещё кто-то. Потом ещё. Скоро вся Ольховка звенела, гремела, хлопала воротами и кричала петухами. Кто-то бежал по улице, колотя в самодельное било, и кричал: «Вставайте! Новолетие! Старый год провожаем!»

— Что это? — Марфа села на лавке, протирая глаза.

Матвей уже стоял у окна, прилипнув носом к стеклу.

— Праздник какой-то, — сказал он. — Вон все из изб повылазили.

Из кухни вышла мать — Марья — с полотенцем через плечо. В руках у неё была миска с распаренным овсом, от которого пахло мёдом и корицей.

— Садитесь завтракать, — сказала она. — День сегодня особенный. Новолетие.

— А что это? — спросил Матвей, усаживаясь за стол.

— Это граница, — ответил отец, отрываясь от карты, которую разглядывал у окна. — Сентябрьское Новолетие. Старый год кончается, новый начинается. В старину говорили: как встретишь Новолетие, так и год проживёшь.

На страницу:
3 из 7