
Полная версия
Легенды лесных троп
— А что это они? — спросил Матвей у отца, когда они пристроились в первом ряду.
— Обряд пострига, — ответил Семён. — Первый раз на коня сажают. Посвящают в мужчины. Считается, что до трёх лет дитя — материнское, а после трёх — уже и отцовское. И с этого дня мальчик начинает учиться мужскому делу.
— А меня так посвящали? — спросил Матвей.
— И тебя, — кивнул отец. — Ты только упирался, не хотел слезать. Так и проехал полдеревни — гордый, важный, будто князь.
Матвей усмехнулся, а сам смотрел во все глаза. Дед Фёдор, который в этом году исполнял роль старшины, вышел вперёд, поднял руку.
— Люди добрые, — сказал он. — Сегодня перед нами три отрока. Они выходят из младенчества и вступают на путь мужской. Пусть Род хранит их, пусть земля носит, пусть огонь согревает, а вода поит.
Он кивнул, и первый отец — молодой мужик, ещё не старый, но уже с проседью в бороде — подошёл к сыну. Мальчик сидел смирно, только глаза его, большие и испуганные, бегали по сторонам.
— Не бойся, — сказал отец, положив руку ему на голову. — Ты — моя кровь, моя плоть, моя надежда. Отсекаю я волос твой, как отсекаю младенчество твоё. Будь мужчиной, будь защитой, будь опорой.
Он отрезал прядь волос, и в толпе зашумели, зааплодировали. Мальчика подхватили, посадили на лошадь — старую, смирную кобылу, которая стояла тут же, привязанная к столбу. Ребёнок испугался, захныкал, но отец поддержал его, и мальчик, всхлипывая, но удержался.
— Молодец! — крикнул кто-то из толпы. — Настоящий муичина!
— Мужичина! — подхватили другие.
Матвей смотрел, и ему вдруг стало не по себе. Он вспомнил, как сам сидел на этой лошади, как отец держал его, как он боялся упасть, но не упал. И как потом, уже дома, мать смазывала ему ссадины и приговаривала: «Ничего, сынок, всё в жизни будет. И падения, и подъёмы. Главное — вставать».
— А чего их на коня сажают? — спросил он у отца.
— Чтобы землю чувствовали, — ответил Семён. — Чтобы ветер в лицо помнили. Чтобы страх побеждали. Настоящий мужчина — это не тот, кто не боится, а тот, кто боится, но делает.
Матвей задумался.
— А я боюсь?
— Ты? — отец усмехнулся. — Ты боишься многого. Но ты делаешь. Это и есть мужество.
— Ты боишься, — раздалось вдруг откуда-то со стороны.
Матвей обернулся. У края площади, привалившись к плетню, стоял мальчик его возраста. Кудрявый, с веснушками, рассыпанными по щекам и носу, в рубахе, которая была чистой, но уже успевшей замараться — видимо, он где-то лазил перед праздником. Руки в карманах, вид независимый, даже чуть нахальный. Но глаза — живые, с хитринкой, с интересом.
— Чего? — спросил Матвей, насторожившись.
— Говорю, боишься, — повторил мальчик, не двигаясь с места. — Я видел. Ты когда на лошадь садился — весь побелел. Думал, упадёшь.
— Не упал же, — буркнул Матвей.
— Не упал, — согласился тот, и вдруг улыбнулся — широко, открыто, так, что у Матвея пропало желание огрызаться. — А я Артём. Сын Кузьмы.
Матвей удивился. Сын Кузьмы? Тот самый, про которого говорили, что он ходит в кузницу с трёх лет, что уже умеет править подковы, что отец души в нём не чает? Этот веснушчатый, чумазый мальчишка?
— А я Матвей, — сказал он, протягивая руку. — Веденский.
— Знаю, — Артём пожал его ладонь — крепко, по-мужски, не по-детски. — Ты ж к нам в ученики ходить будешь. Отец сказал.
— Сказал? — Матвей почувствовал, как сердце ухнуло куда-то вниз, а потом забилось часто-часто. — Правда?
— Правда, — кивнул Артём. — Я подслушал. Он вчера вечером с дедом Фёдором говорил. Сказал: «Парень толковый, руки правильные. Возьму».
Матвей не знал, что сказать. Он смотрел на Артёма, на его веснушки, на его чумазую рубаху, на его улыбку — и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое, щемящее, похожее на счастье.
— А ты не врёшь? — спросил он, чтобы не показаться слишком обрадованным.
— А чего мне врать? — пожал плечами Артём. — Язык без костей, враньё без корней. Скажу — сделаю. А ты не бойся, отец у меня строгий, но справедливый. Если работать будешь — научит.
— А если не буду?
— А если не будешь — выгонит, — спокойно ответил Артём. — И правильно сделает. Кузница — не игрушка. Там бездельников не держат.
Матвей кивнул. Посмотрел на отца, который стоял чуть поодаль, делал вид, что разговаривает с соседом, но поглядывал на сына.
— Я буду работать, — твёрдо сказал Матвей.
— Ну и ладно, — Артём хлопнул его по плечу. — Это мы посмотрим!
Второй мальчик, постарше, сидел уже спокойнее. Он даже не заплакал, когда отец отрезал ему прядь, и на лошадь сел сам, без помощи. Толпа загудела одобрительно.
— Этот будет воином, — сказал кто-то.
— А тот землепашцем, — ответил другой.
Третий мальчик был самым маленьким. Он не понял, что происходит, и заплакал сразу, как только отец взял его на руки. Но дед Фёдор погладил его по голове, прошептал что-то, и ребёнок успокоился. И когда его посадили на лошадь, он даже улыбнулся, ухватившись за гриву.
— Добрый знак, — сказал дед Фёдор. — Счастливый будет.
— А что, — спросил Матвей, когда обряд кончился и народ начал расходиться, — это всё? Просто отрезали волос и посадили на лошадь?
— Нет, — покачал головой отец. — Это только начало. Теперь их отцы будут учить их ремеслу. Кто-то — пахать, кто-то — кузнечить, кто-то — охотиться. И через год, когда они сделают первые самостоятельные шаги во взрослой жизни, они снова придут на площадь и покажут, чему научились.
— А если не научатся?
— Научатся, — уверенно сказал отец. — Потому что за ними стоят отцы. А отцы не подведут.
Матвей посмотрел на отца. На его руки — сильные, мозолистые, в мелких шрамах от молота и топора. На его глаза — спокойные, добрые, но с той твёрдостью, которая появляется только у тех, кто знает, чего хочет.
— Пап, — сказал он. — А я когда-нибудь стану таким, как ты?
— Лучше, — ответил отец. — Ты станешь лучше. Потому что я тебя научу всему, что умею сам, а ты пойдёшь дальше и научишься тому, чего не умею я.
Они пошли домой, и Матвей чувствовал, как внутри разливается тепло — не от солнца, от того, что он — часть этого круга, этой жизни, этого непрерывного движения, которое не кончается никогда.
Когда Семён и Матвей вернулись, в избе уже горел вечерний свет. На столе, накрытом льняной скатертью, стоял ужин: миска с пареной репой, горшок с кашей, ломти ржаного хлеба, солёные рыжики в глиняной плошке. Пахло укропом, чесноком и чем-то сладким — то ли мёдом, то ли яблочной пастилой.
Марья сидела за столом, склонившись над картами. Перед ней лежали два свитка — один старый, пожелтевший, с потёртыми краями, другой новее, но тоже видавший виды. Она водила пальцем по линиям, что-то шептала, иногда хмурилась, иногда удивлённо поднимала брови. Рядом, на лавке, выстроились в ряд её инструменты — мерная верёвка, циркуль, карандаш, берестяные таблички с цифрами.
— Опять карты? — спросил Семён, скидывая зипун.
— Опять, — не оборачиваясь, ответила Марья. — Смотрю, где летом побывали, куда осенью податься. Думаю, в Заволжье сходить, там, говорят, старые курганы есть.
— А мы? — спросил Матвей, усаживаясь на лавку.
— А вы пока с Агафьей побудете, — Марья подняла голову. — Или с Кузьмой. Ты, я слышала, в ученики записался?
— Записался, — Матвей выпрямился с гордостью. — Артём сказал.
— Артём сказал, — усмехнулась мать. — Ну-ну. Посмотрим, что Кузьма скажет. Он мужик серьёзный, просто так учеников не берёт.
— А он уже взял, — Матвей покраснел. — Артём сказал.
— Артём много чего скажет, — мать покачала головой, но в глазах у неё светилась теплота. — Ладно, посмотрим.
Марфа сидела на другой лавке, поджав под себя ноги, и сосредоточенно вырезала что-то из редьки и тыквы. Перед ней на коленях лежала старая холстина, на которой уже красовались несколько готовых изделий — маленькие коробочки с крышечками, похожие на крошечные гробики. Из тыквы — покрупнее, из редьки — помельче. Рядом стояла чашка с водой и лежали перья — чтобы подсушивать, вычищать, придавать форму.
Матвей подсел ближе, заглянул через плечо.
— Что, мух хоронить пойдёшь? — спросил он с лёгкой насмешкой.
Марфа оторвалась от работы, посмотрела на брата с укоризной.
— А ты не понимаешь, — сказала она спокойно, но твёрдо. — Это важный обряд. При всей его нелепости.
— Важный? — удивился Матвей. — Мух хоронить?
— А то, — подала голос Марья, не отрываясь от карты. — Это знак того, что лето кончилось. Что надоедливые твари, которые жужжали над ухом, пили кровь, портили настроение, уходят вместе со старым годом. Девушки хоронят мух — символически. Вместе с ними закапывают и все свои печали, обиды, неудачи.
— И что, помогает? — скептически спросил Матвей.
— Помогает, — сказала Марфа. — Потому что вера помогает. Если ты веришь, что вместе с мухой уходит твоя обида, она уходит. Если нет — остаётся.
Матвей хотел возразить, но отец, который уже сидел за столом, положил ложку и сказал:
— Она права. Не в мухе дело, сынок. В том, что человек сам себя настраивает. Если он считает, что после этого обряда начнётся новая жизнь — она и начнётся.
Марфа кивнула, довольная поддержкой, и снова взялась за редьку. Нож в её руках двигался ловко и уверенно — она уже наловчилась за эти годы.
— А я с вами пойду? — спросил Матвей.
— Куда? — удивилась Марфа.
— Мух хоронить.
Марфа подняла на него глаза, долго смотрела.
— Ты же смеялся, — сказала она.
— Смеялся, — признался Матвей. — А теперь думаю — может, и мне тоже надо что-то с собой похоронить? Ну, страх там, или неуверенность.
— Страх не хоронят, — сказала мать. — Страх побеждают. Но если хочешь — пойди. Посмотри. Может, и тебе понравится.
— Не понравится, — буркнул Матвей, но глаза его уже блестели.
— А ты попробуй, — улыбнулась Марфа. — А потом скажешь.
И они снова замолчали, каждый занятый своим делом. Марья — картами, Марфа — гробиками, Матвей — думами. А Семён ел кашу и посматривал на свою семью с тихой, спокойной гордостью.
— Ладно, — сказал он наконец. — Ешьте давайте. А то остынет. А после ужина пойдёмте мух хоронить. Все вместе.
Вечер опускался на Ольховку. Солнце уже коснулось леса, и тени стали длинными, а воздух — прозрачным и холодным. Веденские вышли на берег озера, где уже мельтешили маленькие девушки со своими гробиками. Их было человек десять — от пяти до двенадцати лет, все в лучших сарафанах, с косами, перевитыми лентами. Они носились по берегу, хвастаясь друг перед другом поделками: кто из редьки вырезал, кто из свёклы, кто из брюквы. Одна девчушка принесла гробик из кабачка — такой огромный, что его можно было нести только вдвоём.
— Ой, смотрите, у меня муха не влезает! — кричала маленькая Анисья, пытаясь запихнуть в свой редечный гробик толстую, сонную муху.
— А у меня вылезает! — жаловалась другая. — Она не хочет хорониться!
— А ты её придави! — посоветовала третья.
— Нельзя, — важно ответила первая. — Она должна сама лечь, смирно.
Марфу увидели её подруги — Настя и Ольга. Они бросились к ней, схватили за руки, закружили.
— Марфа! А ты чего принесла? Показывай!
Марфа, краснея от смущения и гордости, раскрыла холстину. Там лежали её гробики — три редечных, один тыквенный и один из моркови, с затейливой крышечкой, вырезанной в форме сердечка.
— Ой, какая красота! — заахала Настя. — А это ты сама вырезала?
— Сама, — кивнула Марфа.
— А меня научишь?
— Научу.
— А у меня вот смотри, — Ольга показала свой гробик из свёклы — тёмно-красный, с вырезанными по бокам узорами. — Я его кровью назвала, потому что свёкла как кровь.
— Красиво, — сказала Марфа. — Только мухам там тесно будет.
— Ничего, они маленькие, — отмахнулась Ольга.
Начался процесс «похорон». Девушки выстроились в ряд, каждый держал свой гробик с запертой внутри мухой. Старшая — двенадцатилетняя Ульяна — вышла вперёд и запела тоненьким, дрожащим голоском:
— Ой, муха вы, муха,
Надоедливая брюха,
Летела ты, жужжала,
Нам спать не давала.
Теперь ты помирай,
В сыру землю улетай!
Все подхватили, кто как умел. Кто-то фальшивил, кто-то забывал слова, кто-то просто открывал рот и делал вид, что поёт. Мухи в гробиках жужжали, пытались выбраться, но их придерживали пальцем.
— Ой, моя улетела! — закричала одна девчушка, и её муха, вырвавшись на свободу, с победным жужжанием унеслась в сторону леса.
— Ничего, — утешила её Ульяна. — Значит, она не хотела хорониться. В следующем году поймаешь другую.
Девушки начали закапывать гробики в заранее выкопанную ямку у старой берёзы. Кто-то молился, кто-то шептал заговоры, кто-то просто стоял и смотрел. Марфа закопала свой тыквенный гробик особенно бережно, причитая над ним:
— Прощай, лето, прощай, тепло, прощайте, мухи надоедливые. Не возвращайтесь скоро, дайте нам покой.
Потом все сели на траву, достали угощения — пирожки, яблоки, мёд в маленьких горшочках — и начали «поминки». Ели, смеялись, болтали, и никто уже не помнил, зачем всё это затевалось.
Остальные Веденские стояли в стороне, наблюдая. Марья улыбалась, Семён смотрел внимательно, а Матвей вертел головой, пытаясь разглядеть, что же там делают девчонки.
— Пап, — спросил он, — а зачем они это всё? Ну, мух хоронят, а потом едят? Это же глупо.
— Глупо, — согласился Семён. — Но это не просто мухи, сынок. Это смотрины.
— Какие смотрины? — не понял Матвей.
— А такие, — отец усмехнулся. — Мальчишки сейчас по кустам прячутся, смотрят, кто из девчонок как себя ведёт. Кто плачет, кто смеётся, кто красиво причитает. Присматривают себе будущих жён.
— Жён? — Матвей вытаращил глаза.
— А ты думал, — отец положил руку ему на плечо. — Время быстро летит. Вон, Марфа уже невеста. И тебе пора начинать присматриваться.
— К девчёнкам? — Матвей покраснел до корней волос.
— А чего ты испугался? — засмеялся Семён. — Не сейчас, но через годик и о тебе заговорят. Так что смотри, запоминай, кто как себя показывает. Пригодится.
— Я не хочу жениться, — буркнул Матвей.
— А кто говорит — хочешь? — отец хлопнул его по спине. — Я говорю — присматривайся. Чтобы потом не жалеть.
Матвей замолчал, насупился. Но глаза его уже шарили по берегу, по девчонкам, по их смеху, по их платочкам и лентам. И вдруг он заметил одну — невысокую, в зелёном сарафане, с косичками, в которые была вплетена алая лента. Она не кричала, не бегала, а сидела на траве и что-то сосредоточенно вырезала из редьки.
— А это кто? — спросил он, кивнув в её сторону.
— А это, — Семён прищурился, — Фёклина дочка. Звать — Лукерья. Хорошая девочка, тихая, рукодельная.
— А почему она одна?
— А потому что стеснительная, — отец усмехнулся. — Может, и ты стеснительный?
— Я нет, — буркнул Матвей и отвернулся.
Но краем глаза всё поглядывал на девочку в зелёном.
А Марья, стоявшая рядом, тихо сказала мужу:
— Ты бы не торопил его. Ещё маленький.
— Не маленький, — ответил Семён. — Десять лет. В наше время в этом возрасте уже и за станок, и за соху, и за сватовство. Но я не тороплю. Просто... пусть знает.
— Пусть, — согласилась Марья.
И они стояли, смотрели на закат, на дочь, на сына, на этот странный, смешной, но такой важный обряд, и думали о своём. О том, что время бежит, и дети растут, и жизнь продолжается, и новый год уже на пороге.
А девушки закончили поминки, собрали свои корзинки и разбежались по домам, оставив на берегу лишь закопанные гробики да примятую траву.
— Всё, — сказала Марфа, подходя к родителям. — Теперь мухи не будут мешать до весны.
— Молодец, — сказал отец. — А теперь домой. встречать первый день нового года!
И они пошли назад, в тёплую избу, где горел новый огонь, и пахло хлебом, и ждал новый день.
А наутро Ольховка проснулась уже другой — не той, что праздновала, а той, что начинала новую жизнь. Кто-то взялся за топор, кто-то за иглу, кто-то за книгу. Матвей отправился в кузницу, Марфа — к Прасковье учиться петь. Жизнь потекла своим чередом, размеренная, неторопливая, но знающая своё направление.
И только старый огонь, погасший накануне, не воскрес. А новый горел в каждом очаге, и люди смотрели на него с надеждой, потому что знали: как встретишь новый год, так его и проживёшь.
А старая мудрость гласит: не в том сила, чтобы держаться за прошлое, а в том, чтобы уметь его отпустить. Ибо только тот, кто смеет погасить старый огонь, может зажечь новый. Только тот, кто не боится конца, достоин начала. И только тот, кто умеет прощаться, умеет и встречать.
Легенда 6
Волоты.Закат над Ольховкой догорал, как догорает старая лучина — медленно, нехотя, и краски падали с неба одна за другой: сначала золотые, потом багряные, потом бледно-лиловые. Река Сновка стояла неподвижно, отражая в себе эту тихую красоту. Где-то за лесом кричала иволга, и от её крика становилось сладко и грустно.
Марфа и Матвей сидели на крыльце Агафьиной избы. Она — с тетрадкой на коленях, он — поджав под себя ногу и вертя в пальцах сухую травинку.
— Какие прекрасные закаты случаются над нашей деревней, — сказала Марфа, глядя, как последние лучи солнца золотят макушки берёз. — Никогда не устанешь смотреть.
— Да и природа, — отозвался Матвей, лениво поворачивая в пальцах пустую травинку, — лес и речка, поля, перелески... Никогда не перестанешь удивляться этой гармонии и красоте. Какой же творец создал это всё?
Марфа повернулась к нему, щурясь от последних солнечных бликов.
— Ясно же какой. Боги — Перун и Велес, и Макошь, и Сварог, и Лада... Верно же, бабушка?
Она обернулась.
Агафья стояла за их спинами, чуть поодаль, на верхней ступеньке крыльца. Лёгкий ветер шевелил седые пряди, выбившиеся из-под платка. Она не смотрела на внуков — её взгляд был устремлён вдаль, туда, где небо уже наливалось тёплой, медовой тяжестью, а верхушки дальних сосен казались чёрными, будто кто-то вырезал их из плотной бумаги и наклеил на багровый закат.
Она молчала так долго, что Марфа начала беспокоиться, не услышала ли.
— Агафья Петровна?
— Слышу, — отозвалась старуха, не поворачивая головы. Голос её звучал иначе — глубже, как будто из самой земли поднимался. — Боги... да, были, конечно, и боги. Но не они одни.
— Как это? — Матвей поднял брови.
Агафья медленно перевела взгляд с заката на них. В её глазах отражались огни вечерней зари, и от этого казалось, что сами глаза светятся изнутри.
— А так, — сказала она. — Когда мир был ещё молод и даже боги не знали, каким ему быть на земле появились они. Те, кто был раньше всех. Те, кто помогал горам встать, а рекам течь.
Она села на ступеньку рядом с ними, тяжело опираясь на посох. И проведя рукой по сухой траве, сорвала травинку, поднесла к глазам.
— Это сейчас они — легенда, сказка на ночь. А когда-то... — она помолчала, — их шаги сотрясали землю, а голоса разнослись на сотни вёрст.
Матвей невольно выпрямился. Марфа крепче сжала перо.
— Расскажите, — попросила она шёпотом, будто боялась, что громкий голос спугнёт это странное, торжественное настроение.
Агафья кивнула.
— Расскажу, — сказала она. — Садитесь ближе. И не перебивайте. Ибо сегодняшняя сказка — не для слабых нервов и не для короткого ума.
— Когда боги сотворили Явь, — начала Агафья, и голос её зазвучал глубже, будто она сама помнила те времена, — она была пустой. Бескрайняя, ровная, без единого холма, без единого дерева, без единого ручья. Только солнце светило над этой равниной, да глина под ногами была сырой и мягкой.
Ни гор, ни лесов, ни рек и озёр. Пустошь. Пустыня под небом.
И поняли боги: мало создать мир. Его надо наполнить жизнию. Его надо устроить. Его надо полюбить.
Собрались они на совет. Перун ударил молнией — и загорелась первая искра. Макошь простёрла руки над землёй — и стала земля податливой, как тесто. Велес дунул — и побежали над пустошью первые ветры, принося с собой запах дальних морей, которых ещё не было.
— Кто? — спросил Сварог. — Кто сможет обжить этот мир, сделав его прекрасным, как замыслили боги? И не просто обжить, а полюбить, наполнить уютом?
— Кто? — переспросила Лада. — Тот, кто будет большим. Кто охватит небо одним взглядом, а землю — одним шагом.
Тогда боги создали Волотов.
— Это были первые, — Агафья подняла руку, будто показывая их невидимые очертания. — Первые в Яви исполинского роста. Но главное было не в росте.
— А в чём? — спросил Матвей.
— А в том, — Агафья посмотрела ему прямо в глаза, — что Волоты смотрели на мир незамутнённым взглядом. Их сердца не знали корысти. Их руки не знали лени. Их мысли не знали зла. Они были чисты, как утренняя роса, и прекрасны, как первый восход.
Боги вдохнули в них любовь к творению. И Волоты принялись за дело.
Они — не спеша, век за веком, — лепили горы, прочерчивали русла рек, сажали леса в той самой глине, которую сотворила Макошь. Один волот брал горсть земли — и из неё вырастал холм. Другой проводил пальцем по земле — и получалось русло, куда хлынула вода. Третий сажал семечко — и через несколько лет оно становилось дубом, под кроной которого могла бы уместиться целая деревня.
Марфа замерла, представив этот дуб, его ветви, которые словно поддерживают небо, его ствол, в котором можно было бы вырубить целый дом. Агафья же продолжала, и в её голосе слышалась торжественность древнего сказителя, передающего историю, которую помнили только камни да ветер.
— Имена их не сохранились, ибо они не нуждались в именах. Но легенды донесли до нас память о них — о тех, кто был первым в своём роде. О тех, чьи образы до сих пор живут в страхах наших и в восхищении наших предков.
Она перевела дух, и взгляд её устремился вдаль, за горизонт, туда, где небо уже смешивалось с землёй.
— В горах, так высоко, что даже самые смелые орлы боялись подниматься, жил Аспид. Огромный летающий змей, чьи крылья, расправленные, закрывали солнце над целыми долинами. Когда он летел, ветер не смеялся и не плакал — он выл от страха, ибо Аспид не знал преград. Две головы было у него, две пасти, полные пламени, два языка, шипящие проклятия. Одна голова смотрела в прошлое, другая — в будущее. Говорят, его чешуя была крепче любой брони, и ни одно оружие, кованное на земле, не могло пробить её. Только громовое железо, закалённое молнией самого Перуна, могло ранить его. Жил Аспид в глубоких пещерах, куда не проникал свет, и выходил лишь для того, чтобы показать свою силу. А когда он взлетал, горы дрожали, а скалы осыпались в пропасти.
— Змей с двумя головами? — переспросил Матвей с сомнением в голосе.
— Не перебивай, — шикнула Марфа, заворожённая рассказом.
Агафья лишь усмехнулась и продолжила, не обращая внимания на его реплику.
— А в глубине морей, которые тогда ещё только-только находили свои берега, жило Чудо Морское. Такое огромное, что на его спине уместился бы целый остров с лесами и реками. Говорят, путешественники, видевшие его издали, принимали его за неизведанную землю. Спускались на его спину, разжигали костры, строили шалаши. И лишь когда Чудо Морское шевелилось, погружаясь в пучину, они понимали, что земля под ними — живая. Это чудовище повелевало течениями: если оно вздыхало — поднимались волны, если засыпало — море затихало, а если гневалось — начинался шторм, который топил корабли за много вёрст от того места.
— Как же они на нём костры жгли? — удивился Матвей, забыв о запрете перебивать.
— А так и жгли, — спокойно ответила Агафья. — Деревья на его спине были настоящие, выросшие из семян, которые когда-то занёс туда ветер. Целая экосистема, забывшая, что она плывёт.
— А по земле, — продолжила она, — ходил Индрик-зверь, царь и владыка всех зверей. Не волот в полном смысле этого слова, не исполин, создавший горы. Но он был первым среди зверей, царем, перед которым даже волки и медведи склоняли головы. Ходил он по землям, прочищая своим рогом ручьи и проточины, сглаживая острые скалы и прорывая русла. Где он пройдёт — там земля становилась плодородной, там расцветали сады, и звери выходили к нему на поклон. А когда он злился, ударом своего рога мог пробить гору насквозь, и тогда из той горы начинала бить река, несущая жизнь.
— И где же он сейчас? — едва слышно спросила Марфа.
Спрятался под землёй поди и спит там до сих пор, сворачиваясь калачиком и тихо вздыхая во сне.
— А в небе, — голос Агафьи стал чуть громче, — летала Стратим-птица, мать всех птиц. Такая огромная, что когда она расправляла крылья, на земле наступала ночь. Где пролетит — там ветра образуются, а по земле гуляют бури. Она умела поднимать волны на море одним шелестом перьев, и те, кто видел её, говорили, что от блеска её оперенья можно ослепнуть. В «Голубиной книге» поётся, что все птицы — младшие сёстры Стратим-птицы, и когда она вострепеталась — Океан-море восколыхался, топил она корабли гостиные со товарами драгоценными.




