Чужой свет
Чужой свет

Полная версия

Чужой свет

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 12

– Напротив, он очень воспитан и с прекрасными манерами. Немного наивен иногда… Да вот и он сам! Вот, знакомьтесь, последний из рода князь , однофамилец и, может быть, даже родственник, примите его. Сейчас будут завтракать, князь, так что присоединяйтесь… А я, извините, опаздываю, спешу…

– Известно, куда вы спешите, – важно проговорила генеральша.

– Спешу, спешу, мой друг, опаздываю! Да дайте ему ваши альбомы, дамы, пусть он там что-нибудь напишет; он каллиграф от бога! Талант; он мне там расписался старинным шрифтом: "Игумен Пафнутий руку приложил"… Ну, до свидания.

– Аркадий? Настоятель? Постойте, постойте, куда же вы, и какой там Аркадий? – с настойчивым раздражением и почти с тревогой выкрикнула генеральша убегавшему мужу.

– Да, да, голубушка, это такой старинный настоятель… а я к Игнатьеву, ждет, давно, и сам назначил… Князь, до скорого!

Генерал торопливо удалился.

– Знаю я, к какому он Игнатьеву! – отрезала Елизавета Прокофьевна и сердито перевела взгляд на князя. – Что же… – начала она брезгливо и досадливо припоминая: – ну, что там? Ах, да: ну, какой там настоятель?

– Мам, – попыталась вставить Александра, а Глафира даже притопнула ногой.

– Не перебивай меня, Александра Ивановна, – отчеканила ей генеральша, – я тоже хочу знать. Садитесь вот здесь, князь, вот на этом кресле, напротив, нет, сюда, к окну, к свету ближе подвиньтесь, чтобы я могла видеть. Ну, какой там настоятель?

– Настоятель Аркадий, – ответил князь внимательно и серьезно.

– Аркадий? Это любопытно; ну, что же он?

Генеральша спрашивала торопливо, резко, не отрывая глаз от князя, а когда князь отвечал, она кивала головой вслед за каждым его словом.

– Настоятель Аркадий, семнадцатого века, – начал князь, – он возглавлял монастырь под Ярославлем, в нынешней нашей Ивановской области. Был известен праведной жизнью, ездил в Москву, помогал улаживать тогдашние дела и поставил подпись под одним указом, а скан этой подписи я видел. Мне понравился шрифт, и я его запомнил. Когда недавно генерал захотел посмотреть, как я пишу, чтобы предложить мне должность, то я написал несколько фраз разными стилями, и между прочим "Настоятель Аркадий руку приложил" почерком самого настоятеля Аркадия. Генералу очень понравилось, вот он теперь и вспомнил.

– Глафира, – сказала генеральша, – запомни: Аркадий, или лучше запиши, а то я вечно забываю. Впрочем, я думала, будет интереснее. Где же эта подпись?

– Осталась, кажется, в кабинете у генерала, на столе.

– Сейчас же отправить курьера и принести.

– Да я вам лучше в другой раз напишу, если вам угодно.

– Конечно, мам, – сказала Александра, – а сейчас лучше бы позавтракать; мы проголодались.

– И то верно, – решила генеральша. – Пройдемте, князь; вы очень хотите есть?

– Да, сейчас захотел очень, и очень вам признателен.

– Это очень хорошо, что вы тактичны, и я замечаю, что вы вовсе не такой… странный, каким вас представили. Пройдемте. Садитесь вот здесь, напротив меня, – хлопотала она, усаживая князя, когда вошли в столовую. – Я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, угощайте князя. Правда ведь, что он вовсе не такой… нездоровый? Может, и салфетку не надо… Вам, князь, завязывали салфетку во время еды?

– Раньше, когда мне лет шесть было, кажется, завязывали, а теперь я обычно себе на колени салфетку кладу, когда ем.

– Так и надо. А приступы?

– Приступы? – немного удивился князь: – Приступы сейчас у меня довольно редко случаются. Впрочем, не знаю; говорят, здешний климат мне будет не полезен.

– Он складно говорит, – заметила генеральша, обращаясь к дочерям и продолжая энергично кивать головой в такт каждому слову гостя, – я, признаться, не ожидала. Значит, все это ерунда и сплетни, как обычно. Угощайтесь, Родион, и рассказывайте: где вы родились, где учились? Мне все интересно; вы меня заинтриговали.

Родион поблагодарил и, с аппетитом уплетая салат, снова принялся излагать то, что уже не раз рассказывал этим утром. Генеральша расцветала на глазах. Девицы тоже слушали довольно внимательно. Попытались найти общих предков; оказалось, что Родион свою родословную помнит неплохо; но как ни старались, а между ним и генеральшей почти никакого родства не обнаружилось. Разве что между прадедами и прабабками можно было бы наскрести какое-то отдаленное родство. Эта тема особенно пришлась по душе генеральше, которой почти никогда не удавалось поговорить о своих корнях, при всем желании, так что она поднялась из-за стола в приподнятом настроении.

– Пойдемте все в нашу гостиную, – предложила она, – и кофе туда принесут. У нас там такая общая комната есть, – обратилась она к Родиону, увлекая его за собой, – проще говоря, моя маленькая приемная, где мы, когда одни, собираемся, и каждая занимается своим делом: Елизавета, вот эта, моя старшая дочь, на синтезаторе играет, или читает, или вяжет; Антонина – пейзажи и натюрморты пишет (и никак не закончит), а Клавдия сидит, в телефоне копается. У меня тоже руки опускаются: ничего не получается. Ну вот, и пришли; присаживайтесь, Родион, сюда, к электрокамину, и рассказывайте. Мне интересно, как вы рассказываете истории. Хочу окончательно убедиться, и когда с Кирой Аркадьевной увижусь, с этой старой сплетницей, ей про вас все перескажу. Хочу, чтобы вы и ее заинтересовали. Ну, говорите же.

– Мам, ну это как-то странно – рассказывать по команде, – заметила Антонина, которая тем временем поправила свой мольберт, взяла кисти, палитру и принялась копировать давно начатый пейзаж с распечатки. Елизавета и Клавдия устроились вместе на маленьком диване, и, скрестив руки на коленях, приготовились слушать. Родион заметил, что на него со всех сторон устремлено пристальное внимание.

– Я бы ничего не стала рассказывать, если бы мне так приказали, – буркнула Клавдия.

– Почему? Что тут такого? С чего ему молчать? Язык у него есть. Я хочу оценить его ораторские способности. Ну, о чем-нибудь. Расскажите, как вам понравился Сочи, первое впечатление. Вот увидите, он сейчас начнет и прекрасно начнет.

– Впечатление было яркое… – начал было Родион.

– Вот-вот, – подхватила нетерпеливая Лизавета Прокофьевна, обращаясь к дочерям, – уже начал.

– Дайте же ему, мама, хоть слово вставить, – остановила ее Елизавета. – Этот Родион, может, еще тот аферист, а вовсе не простачок, – шепнула она Клавдии.

– Скорее всего, я давно это подозреваю, – ответила Клавдия. – И низко с его стороны притворяться. Что он этим хочет добиться?

– Первое впечатление было оглушительным, – повторил Кирилл. – Когда меня везли из Сибири, через разные областные центры, я просто смотрел в окно и, помню, даже не спрашивал ни о чём. Это случилось после серии тяжелых приступов моей болезни, а после них я всегда впадал в какое-то оцепенение, память отключалась, а разум, хотя и работал, но логика мыслей словно обрывалась. Больше двух-трех идей подряд я не мог связать. Так мне казалось. Когда же приступы отпускали, я снова становился здоровым и сильным, как сейчас. Помню, тоска меня душила; хотелось даже заплакать; я всё удивлялся и волновался: на меня ужасно подействовало, что всё вокруг чужое; это я осознал. Чужбина меня убивала. Окончательно я очнулся от этого мрака, помню, вечером, в Ростове, когда въезжали в город, и меня разбудил лай бездомной собаки возле рынка. Эта псина меня поразила и почему-то понравилась, и вдруг в моей голове как будто всё прояснилось.

– Собака? Это странно, – заметила Антонина Петровна. – Впрочем, ничего удивительного, иная из нас и в крысу влюбится, – добавила она, сердито взглянув на смеющихся девушек. – Всякое бывает. Продолжайте, Кирилл.

– С тех пор я очень люблю собак. Это даже какая-то симпатия во мне. Я стал о них расспрашивать, потому что раньше не обращал внимания, и сразу же убедился, что это очень полезное животное, верное, сильное, терпеливое, неприхотливое; и благодаря этой собаке мне вдруг вся Ростовская область понравилась, и прошла прежняя тоска.

– Всё это очень странно, но о собаке можно и забыть; давайте перейдём к другой теме. Чего ты всё смеёшься, Алёна? И ты, Аделина? Кирилл прекрасно рассказал о собаке. Он сам её видел, а ты что видела? Ты дальше Москвы выезжала?

– Я собаку видела, maman, – сказала Аделина.

– А я и слышала, – подхватила Алёна. Все три снова засмеялись. Кирилл засмеялся вместе с ними.

– Это очень невежливо с вашей стороны, – заметила Антонина Петровна; – вы их простите, Кирилл, а они хорошие. Я с ними вечно ругаюсь, но я их люблю. Они ветреные, легкомысленные, сумасбродные.

– Почему же? – смеялся Кирилл: – и я бы не упустил на их месте возможности посмеяться. А я всё-таки за собаку: собака – друг человека.

– А вы добрый, Кирилл? Просто любопытно, – спросила Антонина Петровна.

Все снова засмеялись.

– Опять эта проклятая собака всплыла; я о ней и не думала! – воскликнула Антонина Петровна. – Поверьте мне, пожалуйста, Кирилл, я без всякого…

– Намёка? О, верю, конечно!

И Кирилл смеялся, не переставая.

– Это очень хорошо, что вы смеётесь. Я вижу, что вы добрейший молодой человек, – сказала Антонина Петровна.

– Иногда злой, – ответил Кирилл.

– А я, знаете, добрая, – вдруг заявила Антонина Петровна, – и если разобраться, всегда такой была. Это, наверное, мой главный недостаток, потому что нельзя быть постоянно доброй. Я, конечно, злюсь, особенно на Ивана Федоровича, вот на них всех, но самое ужасное, что добрее всего я именно когда злюсь. Недавно, перед вашим приходом, разозлилась и притворилась, что ничего не понимаю, и не смогу понять. Бывает со мной такое, как ребенок малый. Варя меня отрезвила, спасибо ей. Впрочем, это все ерунда. Я не настолько глупа, как кажусь, и как мои дочки хотят меня выставить. У меня есть характер, и я не особо стеснительная. Я это говорю без всякой злобы. Иди сюда, Варенька, поцелуй меня… ну, хватит нежностей, – сказала она, когда Варвара с чувством поцеловала ее в губы и руку. – Продолжайте, Кирилл. Может, что-нибудь поинтереснее этой истории с ослом вспомните.

– Я все равно не понимаю, как можно так откровенно рассказывать, – снова заметила Даша, – я бы точно не смогла.

– А Кирилл сможет, потому что он очень умный, раз в десять умнее тебя, а может, и в двенадцать. Надеюсь, ты это почувствуешь. Докажите им это, Кирилл, продолжайте. Осла и правда можно пропустить. Что вы еще, кроме осла, за границей видели?

– Но и про осла было умно, – возразила Аня: – Кирилл очень интересно рассказал про свой болезненный опыт, и как ему все понравилось благодаря какому-то внешнему импульсу. Мне всегда было интересно, как люди сходят с ума, а потом выздоравливают. Особенно, если это происходит внезапно.

– Правда ведь? Правда ведь? – подхватила Антонина Петровна. – Я вижу, что и ты иногда бываешь умной. Ну, хватит смеяться! Вы, кажется, остановились на швейцарской природе, Кирилл, ну же!

– Мы приехали в Люцерн, и меня повезли по озеру. Я чувствовал, как там красиво, но мне было ужасно тяжело, – сказал Кирилл.

– Почему? – спросила Анна.

– Не знаю. Мне всегда тяжело и тревожно смотреть на такую природу в первый раз. И хорошо, и тревожно. Впрочем, это все еще из-за болезни.

– Нет, я бы очень хотела посмотреть, – сказала Дарья. – И не понимаю, когда мы вообще за границу соберемся. Я вот уже два года не могу найти сюжет для картины. "Восток и Юг давно избиты…" Найдите мне, Кирилл, сюжет для картины.

– Я в этом ничего не понимаю. Мне кажется, нужно просто взглянуть и писать.

– А я вот взглянуть не умею.

– Да что вы загадки говорите? Ничего не понимаю! – перебила Антонина Петровна. – Как это – взглянуть не умею? Есть глаза, вот и смотри. Если здесь не умеешь смотреть, то и за границей не научишься. Лучше расскажите, как вы сами смотрели, Кирилл.

– Вот это будет лучше, – добавила Дарья. – Кирилл ведь за границей научился смотреть.

– Не знаю, я там только здоровье поправил. Не уверен, что научился смотреть. Впрочем, почти все время я был очень счастлив.

– Счастливы? Вы умеете быть счастливым? – воскликнула Варвара. – Тогда почему говорите, что не научились смотреть? Еще нас поучите!

– Научите, пожалуйста, – засмеялась Дарья.

– Ничему я вас не научу, – рассмеялся Родион, – я почти все время в санатории под Костромой провел. Куда я там выезжал? Чему я вас научу? Сначала просто не было тоскливо, потом я быстро пошел на поправку, а потом каждый день стал дорог, и чем дальше, тем дороже. Я даже стал это замечать. Засыпал довольный, а просыпался еще счастливее. Почему так – сложно объяснить.

– То есть вам никуда не хотелось, ничто не манило? – спросила Александра.

– Сначала, поначалу, да, манило. И я очень беспокоился. Все думал, как буду жить дальше, хотел испытать судьбу. Особенно в некоторые моменты тосковал. Знаете, такие бывают, особенно когда один. Там у нас речка была, небольшая, с холма бежала тоненькой струйкой, почти вертикально – белая, шумная, пенистая. Высоко бежала, а казалось, близко. Вроде метров триста, а казалось – пятьдесят шагов. Я любил ночью слушать ее шум. Вот тогда накатывало беспокойство. Иногда днем, когда забредешь в лес, стоишь один посреди сосен, старых, высоких, смолистых. Вверху, на пригорке, заброшенная турбаза, полуразрушенная. Наш санаторий далеко внизу, еле виден. Солнце яркое, небо голубое, тишина жуткая. И вот тут-то все куда-то зовет. И кажется, если пойти прямо, долго-долго, и зайти за горизонт, туда, где небо с землей сходится, то там вся разгадка. И сразу увидишь новую жизнь, в тысячу раз ярче и громче, чем у нас. Мне все большой город представлялся, как Москва, в нем небоскребы, шум, гам, жизнь… Да мало ли что представлялось! А потом мне показалось, что и в изоляторе можно найти огромную жизнь.

– Последнюю умную мысль я в каком-то паблике видела, когда мне лет тринадцать было, – сказала Ангелина.

– Это все философия, – заметила Алиса, – вы философ и приехали нас поучать.

– Может, вы и правы, – улыбнулся Родион, – я, наверное, и правда философ. И кто знает, может, и правда хочу поучать… Вполне возможно.

– И философия у вас такая же, как у Зинаиды Петровны, – подхватила Ангелина, – такая бухгалтерша, вдова, к нам ходит, вроде компаньонки. У нее вся задача в жизни – экономия. Только чтобы дешевле прожить, только о скидках и говорит. И заметьте, деньги у нее есть, она хитрая. Так точно и ваша огромная жизнь в изоляторе. А может, и ваше четырехлетнее счастье в санатории, за которое вы вашу Москву продали. И, кажется, с выгодой, несмотря на то, что на копейках.

– Насчет жизни в СИЗО не стоит так однозначно говорить, – возразил князь . – Я слышал историю от одного человека, который провел там лет десять, кажется. Он был пациентом у моего знакомого психиатра, лечился от депрессии. У него случались панические атаки, он был очень тревожным, плакал часто, и однажды даже пытался покончить с собой. Жизнь его там была, конечно, не сахар, но и не настолько уж бессмысленная. Все его общение сводилось к тараканам, да к березке, что росла за окном… Но лучше я вам расскажу про одну встречу, которая произошла со мной в прошлом году. Там было одно очень странное обстоятельство, – странное именно потому, что такое редко случается. Человека приговорили к высшей мере, вместе с другими, и вывели на расстрел за политическую деятельность. Минут через двадцать зачитали указ о помиловании и заменили наказание другим сроком; но вот в промежутке между двумя этими решениями, двадцать минут, или, по крайней мере, четверть часа, он прожил с абсолютной уверенностью, что через несколько мгновений его не станет. Мне было очень интересно слушать, когда он вспоминал свои ощущения, и я несколько раз просил его рассказать подробнее. Он помнил все до мельчайших деталей и говорил, что никогда этого не забудет. Метрах в двадцати от места казни, где стояли зеваки и солдаты, были вкопаны три столба, потому что приговоренных было несколько. Первых троих подвели к столбам, привязали, надели на них балаклавы, чтобы не было видно лиц; затем напротив каждого столба выстроился взвод. Мой знакомый стоял восьмым в очереди, то есть ему предстояло идти к столбам в третью очередь. Батюшка обошел всех с крестом. Получалось, что жить оставалось минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут показались ему вечностью, невероятным богатством; ему казалось, что за эти пять минут он проживет столько жизней, что сейчас даже не стоит думать о последнем вздохе, так что он даже успел кое-что спланировать: рассчитал время, чтобы попрощаться с товарищами, на это отвел минуты две, потом еще две минуты, чтобы подумать о себе, а потом, чтобы в последний раз оглядеться вокруг. Он очень хорошо помнил, что именно так и поступил. Ему было двадцать семь лет, он был здоров и полон сил; прощаясь с товарищами, он помнил, что задал одному из них какой-то совершенно неважный вопрос и даже очень заинтересовался ответом. Потом, когда он попрощался с товарищами, наступили те две минуты, которые он отсчитал, чтобы подумать о себе; он заранее знал, о чем будет думать: ему хотелось представить себе как можно ярче, что вот он сейчас есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, – так кто же? Где же? Все это он думал решить за эти две минуты! Неподалеку была церковь, и купол с золотым крестом сверкал на солнце. Он помнил, что очень пристально смотрел на этот купол и на лучи, от него исходившие; не мог отвести взгляд от лучей: ему казалось, что эти лучи – его новая сущность, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними… Неизвестность и страх перед этим новым, которое вот-вот наступит, были ужасны; но он говорил, что больше всего его мучила мысль: "А что, если бы не умирать! Что, если бы вернуть жизнь, – какая бесконечность! Все это было бы моим! Я бы тогда каждую минуту в целую жизнь превратил, ничего бы не упустил, каждую бы секунду ценил, ни одной бы не потратил впустую!" Он говорил, что эта мысль в конце концов переросла в такую злобу, что ему уже хотелось, чтобы его поскорее пристрелили.

Игорь замолчал, словно оборвал фразу. Все ждали продолжения, логического завершения его мысли.

– Закончили? – спросила вдруг Ирина.

– А? Да, закончил, – ответил Игорь, словно очнувшись от мимолетного забытья.

– И к чему был этот рассказ?

– Просто… вспомнилось. К слову пришлось…

– Вы как-то отрывочны, – заметила Ольга. – Вы, Игорь, хотели сказать, что ни одна секунда не стоит гроша, а порой и пять минут дороже всего на свете. Все это, конечно, прекрасно, но позвольте спросить: а что стало с тем вашим знакомым, который вам эти ужасы рассказывал? Ему ведь заменили приговор, подарили, так сказать, эту "бесконечную жизнь". И что он сделал с этим богатством? Жил ли он каждую минуту "на счету"?

– О, нет, он сам мне говорил, я его об этом спрашивал, – жил совсем не так, упустил множество моментов.

– Ну, вот вам и ответ. Значит, невозможно жить по-настоящему, "отсчитывая секунды". Почему-то это не получается.

– Да, почему-то не получается, – повторил Игорь. – Мне и самому так казалось… Но все равно, как-то не верится…

– То есть вы думаете, что проживете умнее всех? – спросила Ирина с вызовом.

– Да, иногда мне и такое в голову приходит.

– И сейчас думаете?

– И сейчас думаю, – ответил Игорь, все так же тихо и даже немного робко глядя на Ирину. Но тут же снова рассмеялся и весело посмотрел на нее.

– Скромно! – воскликнула Ирина, почти раздражаясь.

– А какие вы все-таки смелые! Вот вы смеетесь, а меня так поразил его рассказ, что потом мне снилось, именно эти пять минут…

Он внимательно и серьезно обвел взглядом своих слушательниц.

– Вы не сердитесь на меня? – спросил он вдруг, словно в замешательстве, но при этом прямо глядя всем в глаза.

– За что? – воскликнули девушки в удивлении.

– Да вот, что я все как будто поучаю…

Все засмеялись.

– Если сердитесь, то не сердитесь, – сказал он. – Я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни. Я, может быть, иногда очень странно говорю…

И он заметно смутился.

– Если говорите, что были счастливы, значит, жили не меньше, а больше. Зачем же вы кривите душой и извиняетесь? – строго и придирчиво начала Ирина. – И не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут нет никакого вашего триумфа. С вашим спокойствием можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам палец, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да еще и довольны останетесь. Так можно прожить.

– Зачем ты злишься, не понимаю, – вмешалась Галина Петровна, давно наблюдавшая за лицами говорящих. – И о чем вы говорите, тоже не могу понять. Какой палец и что за ерунда? Игорь прекрасно говорит, только немного грустно. Зачем ты его смущаешь? Он когда начал, то смеялся, а теперь совсем поник.

– Ничего, мам.

– А жаль, Игорь, что вы смертную казнь не видели, я бы вас кое о чем спросила.

– Я видел смертную казнь, – ответил Игорь.

– Видели? – воскликнула Аглая, вскинув руки. – Я должна была догадаться! Это объясняет абсолютно все. Если вы видели это, как вы можете утверждать, что были счастливы все это время? Разве я не говорила правду?

– А у вас в деревне казнят? – поинтересовалась Аделаида, приподняв бровь.

– Я в Марселе видел, когда ездил туда с Кузнецовым, он брал меня с собой в командировку. Прилетел и сразу попал на это.

– И как, вам понравилось? Много поучительного? Полезного? – допытывалась Аглая с ироничной улыбкой.

– Мне это совершенно не понравилось, и после этого я даже немного болел, но признаюсь, что смотрел, как завороженный, не мог отвести взгляд.

– Я бы тоже не смогла отвести взгляд, – пробормотала Аглая, поежившись.

– Там очень не любят, когда женщины приходят смотреть, потом даже в новостных каналах пишут об этих женщинах.

– Значит, если считают, что это не женское дело, то тем самым хотят сказать (а, следовательно, оправдать), что это дело мужское. Поздравляю с логикой. И вы, конечно, так же думаете?

– Расскажите про смертную казнь, – перебила Аделаида, нетерпеливо постукивая пальцами по столу.

– Мне бы сейчас не хотелось… – смутился и слегка нахмурился Артем.

– Вам просто жалко нам рассказывать, – язвительно заметила Аглая.

– Нет, я потому, что я уже про эту самую смертную казнь недавно рассказывал.

– Кому рассказывали?

– Вашему охраннику, пока ждал…

– Какому охраннику? – раздалось со всех сторон, и несколько пар глаз устремились на Артема.

– Ну, который в приемной сидит, такой с сединой, лицо красное; я в приемной сидел, чтобы к Кириллу Федоровичу попасть.

– Это странно, – прокомментировала Ирина Петровна, нахмурившись.

– Артем – демократ, – отрезала Аглая, – ну, если Алексею рассказывали, нам уж точно не можете отказать.

– Я непременно хочу услышать, – повторила Аделаида, подавшись вперед.

– Действительно, – обратился к ней Артем, немного оживляясь (казалось, он очень быстро и доверчиво воодушевлялся), – действительно, у меня была мысль, когда вы спрашивали у меня сюжет для картины, предложить вам сюжет: нарисовать лицо приговоренного за минуту до исполнения приговора, когда он еще стоит на платформе, перед тем, как лечь на эту доску.

– Как лицо? Одно лицо? – уточнила Аделаида, нахмурившись. – Странный будет сюжет, и какая же тут картина?

– Не знаю, почему же? – с жаром возразил Артем. – Я недавно в Берлине видел одну такую картину. Мне очень хочется вам рассказать… Когда-нибудь расскажу… Она меня очень поразила.

– О берлинской картине вы непременно расскажете потом, – сказала Аделаида, – а сейчас объясните мне картину с этой казнью. Можете передать так, как вы это себе представляете? Как же это лицо нарисовать? Так, одно лицо? Какое же это лицо?

– Это ровно за шестьдесят секунд до конца, – начал Глеб с энтузиазмом, погружаясь в воспоминания и, казалось, забывая обо всем вокруг. – Тот самый миг, когда он поднялся на ступеньки и ступил на помост. Тогда он посмотрел в мою сторону; я увидел его лицо и все понял… Впрочем, как это передать словами! Мне бы очень хотелось, чтобы кто-то это запечатлел! Лучше бы, если бы это сделали вы! Я сразу подумал, что это была бы сильная картина. Понимаете, нужно воссоздать всю предысторию, абсолютно все. Он сидел в СИЗО, ожидая приговора, по крайней мере, еще неделю; он рассчитывал на обычную бюрократию, что документы должны пройти через инстанции и только через неделю будет решение. Но вдруг, по какой-то причине, процесс был ускорен. В пять утра он спал. Это было в конце октября; в пять часов еще темно и холодно. Тихо вошел дежурный, с охраной, и осторожно коснулся его плеча; он приподнялся, оперся на руку, – видит свет: "Что случилось?" – "В десять часов – исполнение". Он спросонья не поверил, начал спорить, что документы будут готовы только через неделю, но когда окончательно проснулся, перестал спорить и замолчал, – так рассказывали, – потом сказал: "Все-таки тяжело так внезапно…" и снова замолчал, и больше ничего не хотел говорить. Затем три-четыре часа на формальности: священник, завтрак, к которому ему подают вино, кофе и мясо (ну, разве это не издевательство? Ведь, подумаешь, как это жестоко, а с другой стороны, ей богу, эти невинные люди от чистого сердца делают и уверены, что это – проявление гуманности), потом подготовка (вы знаете, что такое подготовка к казни?), наконец, везут через город к месту… Мне кажется, что и тут кажется, что еще бесконечно долго жить, пока везут. Мне кажется, он наверняка думал по дороге: "Еще долго, еще три улицы до конца; вот эту проеду, потом еще одна останется, потом та, где пекарня справа… когда же мы доедем до пекарни!" Вокруг толпа, крики, шум, десятки тысяч лиц, десятки тысяч глаз, – все это нужно пережить, а главное, мысль: "Вот их десятки тысяч, и их не казнят, а меня – казнят!" Ну, это все – предыстория. К помосту ведет лестница; тут он перед лестницей вдруг заплакал, а это был сильный и мужественный человек, говорят, был опасным преступником. С ним все время неотлучно был священник, и в машине с ним ехал, и все говорил, – вряд ли тот слышал: начнет слушать, а с третьего слова уже не понимает. Так должно быть. Наконец, начал подниматься по лестнице; тут ноги связаны, и поэтому движутся мелкими шагами. Священник, должно быть, человек умный, перестал говорить, а все ему крест давал целовать. Внизу лестницы он был очень бледен, а как поднялся и встал на помост, стал вдруг белым как бумага, совершенно как чистый лист. Наверняка у него ноги слабели и деревенели, и тошнота подступала, – как будто что-то давит в горле, и от этого щекотно, – чувствовали вы это когда-нибудь в испуге или в очень страшные моменты, когда и рассудок остается, но никакой власти уже не имеет? Мне кажется, если, например, неминуемая гибель, дом на тебя рушится, то тут вдруг ужасно захочется сесть и закрыть глаза и ждать – будь что будет!.. Вот тут-то, когда начиналась эта слабость, священник поскорее, быстрым таким жестом и молча, ему крест к самым губам вдруг подставлял, маленький такой крест, серебряный, четырехконечный, – часто подставлял, поминутно. И как только крест касался губ, он глаза открывал, и опять на несколько секунд как бы оживлялся, и ноги шли. Крест он с жадностью целовал, спешил целовать, точно спешил не забыть захватить что-то про запас, на всякий случай, но вряд ли в эту минуту что-нибудь религиозное осознавал. И так было до самой платформы… Удивительно, что редко в эти самые последние секунды теряют сознание! Напротив, голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно, как машина в работе; я представляю, так и стучат разные мысли, все незаконченные и, может быть, и смешные, посторонние такие мысли: "Вот этот смотрит – у него родинка на лбу, вот у палача одна нижняя пуговица заржавела…", а между тем, все знаешь и все помнишь; одна такая точка есть, которую никак нельзя забыть, и в обморок упасть нельзя, и все вокруг нее, вокруг этой точки ходит и вертится. И подумать, что это так до самой последней четверти секунды, когда уже голова на плахе лежит, и ждет, и… знает, и вдруг услышит над собой, как лезвие скользнуло! Это непременно услышишь! Я бы, если бы лежал, я бы нарочно слушал и услышал! Тут, может быть, только одна десятая доля мгновения, но непременно услышишь! И представьте же, до сих пор еще спорят, что, может быть, голова когда и отлетит, то еще секунду, может быть, знает, что она отлетела, – каково понятие! А что если пять секунд!.. Нарисуйте помост так, чтобы видна была ясно и близко одна только последняя ступень; преступник ступил на нее: голова, лицо бледное как бумага, священник протягивает крест, тот с жадностью протягивает свои синие губы и смотрит, и – все знает. Крест и голова, вот картина, лицо священника, палача, его двух помощников и несколько голов и глаз снизу, – все это можно нарисовать как бы на третьем плане, в тумане, для фона… Вот какая картина.

На страницу:
5 из 12