1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра
1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Полная версия

1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 19

Собственно говоря, под видом панегириков и филиппик (но больше похвал) нашумевшему произведению шла упорная полемика между этими двумя лагерями, пока ещё уживавшимися под одной крышей. Либералы со страниц своих газет и журналов пытались уверить читателя, что в «Губернских очерках» дано изображение лишь отдельных отрицательных явлений, и тем самым защитить самодержавно-крепостнический строй от посягательств на его основы. Демократы возражали: бороться с Порфириями Петровичами и вообще любыми администраторами, которые не могут править законно на почве данного общественно-политического строя — бессмысленно. Если заменить одного плохого чиновника на другого, как предлагает либеральное дворянство, то ничего не изменится; необходимо менять основы строя. Взяточничество происходит не от злой воли отдельных лиц, а является порождением порочной системы общественно-политических отношений («коррупция — системный фактор», сказали бы потомки). При таком раскладе эти отношения неизбежно извращаются: обременённые тяжелым положением низы мыслят выход только в превращении «из рыбёшки в акулу». Данный вывод, ни много ни мало, подводил к революции.

Считается, что сам Михаил Евграфович верил в скорый конец мрачной действительности, который начинал проглядываться с наступлением александровского царствования. По крайней мере он завершает книгу тем, что её персонажи «хоронят прошлые времена». Для молодого писателя это был переходный этап — от увлечения утопическим социализмом 1840-х годов через умеренный дворянский либерализм славянофильского направления к разночинской революционной демократии. В течение следующих десяти лет он прослужит рязанским, а затем тверским (откуда он родом) вице-губернатором, после чего выйдет в отставку и полностью посвятит себя литературе.

Что же касается Ивана Тургенева, весьма ревностно относившегося к успехам коллег по цеху, то противником социального прогресса он не был. Автор «Записок охотника» — сборника рассказов, стоивших писателю ареста и ссылки, но закрепивший в отечественной литературе точку зрения, что мужик — тоже человек, — проделал долгий путь от «малых форм» к более фундаментальным произведениям типа романов, которые по привычке продолжал именовать «повестями». Своё дебютное в новом для себя жанре произведение, роман «Рудин» (1856), он посвятил типичному представителю николаевской плеяды «лишних людей». Лишний человек (названный так по тургеневскому «Дневнику лишнего человека») — молодой мужчина, принадлежащий к русской знати, но презирающий дворянско-аристократическую среду за её пустоту и бессмысленность существования. Реализовать себя в условиях николаевского самодержавия он не может, а потому уходит со службы, отдаляется от друзей и предаётся сомнительным развлечениям (карты, вино, женщины), но счастье к нему всё равно не приходит, в том числе потому, что он — фразёр, способен только разглагольствовать и принимать красивые позы. Дальше фразы, то есть высокопарных рассуждений, не подкреплённых действием, он не идёт, даже если ему представляется возможность совершить поступок, пускай речь всего лишь о серьёзных отношениях с женщиной. Так, Онегин отвергает Татьяну и на дуэли убивает своего друга Ленского; Печорин сторонится княжны Мери и пикируется с Вернером; Бельтов избегает Круциферской; Рудин не готов связать себя с Натальей и отталкивает от себя Лежнева. Ещё Пушкин, с которого, в общем-то, всё это и началось, сетовал, что «слишком часто разговоры принять мы рады за дела», а теперь, когда одна эпоха сменяла другую, данный тезис становился всё более очевидным.

Боже мой! в тридцать пять лет всё ещё собираться что-нибудь сделать!.. Увы! если б я мог действительно предаться этим занятиям, победить, наконец, свою лень… Да, я должен действовать. Я не должен скрывать свой талант, если он у меня есть; я не должен растрачивать свои силы на одну болтовню, пустую, бесполезную болтовню, на одни слова… И слова его полились рекою.

Тургенев убедительно показал: максимум, что умеют Рудины — шлёпать языком, призывая других к действию.

— Отрицайте всё, и вы легко можете прослыть за умницу: это уловка известная. Добродушные люди сейчас готовы заключить, что вы стоите выше того, что отрицаете. Надел на себя человек маску равнодушия и лени, авось, мол, кто-нибудь подумает: вот человек, сколько талантов в себе погубил! А поглядеть попристальнее — и талантов-то в нём никаких нет.

Но сами такие деятели ни на что не способны либо же пасуют при первых трудностях. Служить престолу они не могут — а значит не сделали карьеры, впрочем, как не сумели наладить и частную жизнь.

— Кто тебе мешал проводить годы за годами у этого помещика, твоего приятеля, который, я вполне уверен, если б ты только захотел под него подлаживаться, упрочил бы твоё состояние? Отчего ты не мог ужиться в гимназии, отчего ты — странный человек! — с какими бы помыслами ни начинал дело, всякий раз непременно кончал его тем, что жертвовал своими личными выгодами, не пускал корней в недобрую почву, как она жирна ни была?

Даже личные отношения с противоположным полом — и те ложатся бременем непосильной ответственности на плечи «лишнего человека».

— Как вы думаете, что нам надобно теперь делать?

— Что нам делать? — возразил Рудин, — разумеется, покориться.

— Покориться! Так вот как вы применяете на деле ваши толкования о свободе…

Окружающие же решительно не могут понять такого поведения, заставляющего видеть в нём опасного чудака.

— Являлся он к тебе по чувству долга… У этих господ на каждом шагу долг, и всё долг — да долги, — прибавил Лежнев, с усмешкой указывая на post-scriptum.

— А каковы он фразы отпускает! — воскликнул Волынцев. — Он ошибся во мне: он ожидал, что я стану выше какой-то среды… Что за ахинея, господи! хуже стихов!

Впрочем, было на этот счёт и другое мнение — мол, что «люди 40-х годов», сами проведшие жизнь в спорах и разговорах, уже много сделали тем, что подготовили благодатную почву для следующих поколений.

— Кто вправе сказать, что он не принесёт, не принёс уже пользы? что его слова не заронили много добрых семян в молодые души, которым природа не отказала, как ему, в силе деятельности, в умении исполнять собственные замыслы?.. Несчастье Рудина состоит в том, что он России не знает, и это точно большое несчастье. Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без неё не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без неё обходится!

В 1859 году Тургенев разразился ещё одной, в целом похожей на предыдущую повестью, действие которой также разворачивается в уютной атмосфере дворянской усадьбы. Её обитатели спорят о судьбах отчества, а сюжет произведения оживляется любовной линией. Книга так и называется — «Дворянское гнездо». Впрочем, главным литературным событием года станет публикация другой книги — вышедшего из-под пера Ивана Гончарова романа «Обломов». Труд писателя, на написание которого он потратил почти десять лет, фактически завершил галерею персонажей типа «лишнего человека».

На первый взгляд может показаться, что каждый последующий персонаж в списке «лишних людей» — слепок с предыдущего. Так, некоторые критики, в частности, ведущий сотрудник «Отечественных записок» Степан Дуды́шкин, даже выводили Рудина из протагониста «Героя нашего времени». Но, возражали им более внимательные обозреватели в лице Николая Чернышевского, представлявшего некрасовский «Современник», так можно дойти и до того, что «Гамлет, вероятно, покажется написанным под влиянием литературной школы, к которой принадлежал Лермонтов, — ведь Гамлет тоже лишний человек». Действительно, в «портретной галерее лишних людей» Онегина сменяет Печорин, за ним следует Бельтов, а потом появляется Рудин, однако параллели между ними в своё время проводились не затем, чтобы показать их одинаковость, а для демонстрации отличия между характером эпох. Онегин — пресытившийся удовольствиями баловень судьбы и в целом пустой человек, подражающий байронизму. Печорин, напротив, способен действовать, но всю энергию растрачивает на эгоизм. Совершенно по-иному ведёт себя Бельтов, для которого личные интересы сугубо второстепенны, но он не видит поля для общественной деятельности. Беда Рудина в том, что хоть он и предаётся неутомимому труду, но это не приносит никакого результата, ибо за отсутствием практического опыта он не знает, с которой стороны взяться за дело. И тут является Илья Ильич Обломов — предельное воплощение русского барина, не умеющего приложить свою энергию к какой-бы то ни было практической деятельности. Сутки напролёт валяясь на диване в засаленном халате и предаваясь дремотной неге, помещик далёкой губернии собирается что-то сделать, но все его фантазии остаются благими намерениями. Однажды отставной коллежский секретарь выходит из зимней спячки, весеннюю порою встречает девушку Ольгу, расцвет их отношений приходится на лето, а осенью всё затухает и прекращается совсем лишь потому, что невозможно переправиться через замерзающую Неву. Обломов по-онегински — якобы для её же блага — бросает Ольгу и отдаляется от деятельного друга Штольца.

«Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием…

— Где же идеал жизни, по-твоему? Разве не все добиваются того же, о чём я мечтаю? Помилуй! Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая? Все ищут отдыха и покоя, — защищался Обломов.

— Это не жизнь! — упрямо повторил Штольц.

— Что ж это, по-твоему?

— Это… Какая-то… обломовщина».

Обломовщина — это вердикт: если не можешь заняться делом, лучше даже не разглагольствовать, а просто лежать на диване и плевать в потолок. И, так как время фразы прошло, Онегины, Печорины, Рудины и прочие «рассуждающие лежебоки», принимавшиеся раньше за настоящих общественных деятелей, в сознании публики превращаются в Обломова. «Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить. Есть такое призвание», — замечает сам Илья Ильич. К моменту выхода романа даже пропагандисты рудинского типа уже перестали всерьёз восприниматься передовыми людьми.

В конце года на сцене Малого театра в Москве, а следом и в питерской Александринке поставят пьесу «Гроза» Александра Островского, уже успевшего заработать себе славу «народного драматурга», потому что в фокус его произведений попадали главным образом купцы как представители исконно русского национального начала. Однако чем дальше, тем больше отрицательных сторон обнаруживалось у выходцев из торгового сословия. В «Грозе» провинциальное купечество символизирует старый патриархальный быт с его пережитками и анахронизмами, не соответствующими веяниям времени. Если исходить из того, что семья — ячейка общества, то несколько изображённых в драме семейств, продолжавших жить по домострою, по сути служили художественным преломлением общественных отношений, в которых всё по-прежнему вращается вокруг тиранов-самодуров, живущих по принципу «что хочу, то творю» и «не обманешь — не продашь», а кроме того, стоящих на пути прогресса.

— Да гроза-то что такое, по-твоему, а? Ну, говори.

— Электричество.

— Какое ещё там елестричество! Ну, как же ты не разбойник! Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали, а ты хочешь шестами да рожнами какими-то, прости господи, обороняться. Что ты, татарин, что ли? Татарин ты? А, говори! Татарин?

— За что, сударь Савел Прокофьич, честного человека обижать изволите?

— Отчёт, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому отчёта не даю. Хочу так думать о тебе, так и думаю. Для других ты честный человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и всё. Хотелось тебе это слышать от меня? Так вот слушай! Говорю, что разбойник, и конец! Что ж ты, судиться, что ли, со мной будешь? Так ты знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.

Обруганный мещанин-изобретатель, хотевший установить в городе громоотвод, потом поясняет зрителю:

Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие! В мещанстве, сударь, вы ничего, кроме грубости да бедности нагольной не увидите. И никогда нам, сударь, не выбиться из этой коры! Потому что честным трудом никогда не заработать нам больше насущного хлеба. А у кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить, чтобы на его труды даровые ещё больше денег наживать… «Не доплачу я им по какой-нибудь копейке на человека, у меня из этого тысячи составляются, так оно мне и хорошо!» Вот как, сударь!

Ишь какие рацеи развел. Есть что послушать, уж нечего сказать! Вот времена-то пришли, какие-то учители появились. Коли старик так рассуждает, чего уж от молодых-то требовать!

Это касается общественного, но и в семейственном обстоит не лучше:

— Что ты сиротой-то прикидываешься? Что ты нюни-то распустил? Ну какой ты муж? Посмотри ты на себя! Станет ли тебя жена бояться после этого?

— Да зачем же ей бояться? С меня и того довольно, что она меня любит.

— Как зачем бояться! Как зачем бояться! Да ты рехнулся, что ли? Тебя не станет бояться, меня и подавно. Какой же это порядок-то в доме будет? Ведь ты, чай, с ней в законе живёшь. Али, по-вашему, закон ничего не значит? Да уж коли ты такие дурацкие мысли в голове держишь, ты бы при ней-то, по крайней мере, не болтал да при сестре, при девке; ей тоже замуж идти: этак она твоей болтовни наслушается, так после муж-то нам спасибо скажет за науку. Видишь ты, какой ещё ум-то у тебя, а ты ещё хочешь своей волей жить.

— Да я, маменька, и не хочу своей волей жить. Где уж мне своей волей жить!

Но это всё — пока гром не грянет. Если раньше никто бы и слова не посмел сказать против, то теперь нашёлся человек, отважившийся на поступок. Пускай и не бунт, но протест, граничащий с бунтом. Главная героиня произведения, девушка Катерина, для которой её семья — нечто вроде тёмного и душного подвала, предпочла жизни в неволе броситься с утёса в реку. Конечно, адепты строгой морали скажут, что накладывать на себя руки — смертный грех, в данном случае — помноженный надвое: самоубийству предшествовало прелюбодеяние, но что всего возмутительней — автор выставляет блудницу жертвой обстоятельств и заставляет ей сопереживать.

«Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней что хотите! Тело её здесь, возьмите его; а душа теперь не ваша: она теперь перед судией, который милосерднее вас!» — заключает в конце один второстепенный персонаж, который призывал не бояться грядущей грозы. Ему же принадлежит, пожалуй, главная мысль всего произведения.

— Да пойми ты, Кулигин: я-то бы ничего, а маменька-то… разве с ней сговоришь!..

— Пора бы уж вам, сударь, своим умом жить.

И действительно, общество становилось всё смелее и переходило от бесполезных слов и разглагольствований к практическим делам.

Оттепель. Пришедшиеся на период между началом декабря 1855-го и концом марта 1856 года в империи изменения современники с лёгкой руки поэта и цензора Фёдора Тютчева назвали «оттепелью», а оживление общественной мысли, возникшее благодаря «гласности» и приведшее к появлению «общественного мнения», сравнивали с «пробуждением ото сна». Страна вставала с печи, на которой пролежала тридцать лет и три года. Ну или с обломовского дивана — кому как нравится.

Что характерно, ещё каких-то несколько лет назад, в самый разгар «мрачного семилетия», Фёдор Иванович, пожалуй, треть своих стихов посвящавший природе (а остальные писал на тему любви и политики), описывая зимний русский лес, подметил, что тот стоит «неподвижный» и «немой» — прям как вся окружающая действительность:

Чародейкою Зимою Околдован, лес стоит — И под снежной бахромою, Неподвижною, немою, Чудной жизнью он блестит. И стоит он, околдован, — Не мертвец и не живой — Сном волшебным очарован, Весь опутан, весь окован Лёгкой цепью пуховой…

Однако теперь куда больше подходили другие его старые стихи, в которых он говорил о наступающей весне:

Зима недаром злится, Прошла её пора — Весна в окно стучится И гонит со двора. И всё засуетилось, Всё нудит Зиму вон — И жаворонки в небе Уж подняли трезвон. Зима ещё хлопочет И на Весну ворчит. Та ей в глаза хохочет И пуще лишь шумит…

И действительно: несмотря на потуги некоторой части александровского окружения затормозить прогресс, становилось ясно, что наступает какая-то совершенно новая эпоха.

— Со всех сторон появились вопросы, во всех областях человеческой деятельности, как грибы после дождя, повырастали великие люди, наконец, стало столько журналов, что, кажется, исчерпаны все возможные названия, — с восторгом говорил Лев Толстой, к этому времени оставивший военную службу и задумавший большой роман о вернувшихся из ссылки декабристах. — Кто не жил в 56-м году в России, тот не знает, что такое жизнь.

Возражал только басманный философ Пётр Чаадаев, всегда склонявшийся к скептицизму и на этот раз глядевший дальше остальных:

— Какая же оттепель? Оглянитесь, это всего лишь слякоть. Не ровен час, снова подморозит.

Но пока никаких признаков, которые могли бы свидетельствовать о грядущих политических «заморозках», не наблюдалось. Напротив, ещё одним веянием либерализма стало снятие запрета, наложенного Николаем I в годы «мрачного семилетия», на курение в общественных местах. Александр II и сам любил подымить папироской, а потому, проявляя солидарность с рядовыми курильщиками, росчерком пера упростил продажу табачных изделий и возвёл публичное их потребление в разряд невозбранимых деяний. Что характерно, демонстративное курение сигарет считалось приметой либерализма и даже демократизма (в отличие от трубок, набиванием которых занималась прислуга), равно как и ношение бороды выдавало в прохожем симпатию к республиканским взглядам — очевидно, на контрасте с теми же николаевскими временами, когда наличие растительности на мужском лице подлежало строгой регламентации: усы дозволялись только людям военным, да и то не всем, а бороды были уделом купцов, попов и мужиков.

Среди всего этого общественного оживления чествовали знаменитого актёра Михаила Щепкина (который, между прочим, ещё на исходе николаевского царствования не побоялся в числе первых приехать на поклон к опальному эмигранту Герцену, по сути проторив путь к порогу его лондонского дома, дорога к которому теперь не успевала зарасти из-за хлынувшего за границу потока «паломников»). Естественно, за праздничным столом собрались московские литераторы и театралы. Слово взял Константин Аксаков.

— Господа, предлагаю выпить за общественное мнение, — предложил славянофил, — поелику оно суть великое благо и великая сила; оно составляет нравственную свободную поверку всех действий человеческих, подлежащих суду общественному. У общественного мнения нет делопроизводства; оно не наказывает, не сажает в тюрьму, не принимает принудительных мер. Свободное, оно и относится ко всему свободно, вооружённое лишь нравственною силою. Естественно, что общественное мнение драгоценно для правительства, которому нужно знать, чего желает и как думает страна, им управляемая. Пускай же оно высказывается непринуждённо и без стеснения!

Упразднение высшей цензуры в декабре 1855 года стало первой ласточкой грядущих перемен. Второй стала публикация царского манифеста о подписании мира — в марте 1856 года. Текст документа намекал на возможность введения честного суда, установления равенства перед законом и расширения образования:

«Чтоб ускорить заключение мирных условий и отвратить даже в будущем самую мысль о каких-либо с нашей стороны видах честолюбия и завоеваний, мы дали согласие на установление некоторых особых предосторожностей против столкновения наших вооружённых судов с турецкими в Чёрном море, и на проведение новой граничной черты в южной, ближайшей к Дунаю части Бессарабии. Сии уступки не важны в сравнении с тягостями продолжительной войны и с выгодами, которые обещает успокоение Державы, от Бога нам вручённой. Да будут сии выгоды вполне достигнуты совокупными стараниями нашими и всех верных наших подданных…

При помощи Небесного Промысла, всегда благодеющего России, да утверждается и совершенствуется её внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах её; да развивается повсюду и с новою силою стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сению законов, для всех равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодом трудов невинных. Наконец, и сие есть первое, живейшее желание наше, свет спасительной веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастия».

— Не знаю, что будет дальше, но первый манифест всем по сердцу, — не скрывал радости славянофил Иван Аксаков.

Июнь того года император провёл в Царском Селе, куда двор традиционно перебирался с наступлением лета, в июле откочевал в Петергоф, служивший местом парадной резиденции, но в «лесной» части которого, в парке Александрия, затерялся уютный особнячок в английском стиле, где царское семейство предавалось иллюзии уединённой частной жизни. Вторую же половину августа Александр Николаевич — так было заведено — посвящал посещению Москвы. Обычно — по случаю военных манёвров, но в данном случае повод был поважнее: коронация.

Коронация. Александр II царствовал уже полтора года, а всё ходил некоронованный — мешала война. Церемонию венчания на царство провели 26 августа 1856 года в первопрестольной — традиционном месте помазания российских государей и родном городе нынешнего императора. Как водится, кортеж его величества тронулся от Петровского путевого дворца.

Государь в сопровождении двух старших сыновей, Николая и Александра, въезжал в древнюю столицу верхом на коне, под колокольный перезвон «сорока сороко́в» и гром орудийных залпов, приветствуемый заполонившими улицы москвичами.

Официальная граница Москвы проходила тогда по нынешнему Садовому кольцу, внутри которого помещался Земляной город. Поскольку наиболее удалённый от центра район считался преимущественно ремесленным, так сказать, посадским, у въезда в него, на Триумфальной площади, императора встречала депутация городской думы и магистрата. За периметром Бульварного кольца скрывался так называемый Белый город. Само название этого второго района намекало, что исторически тут селилась не чернь, а «белое», то есть неподатное население, поэтому на Пушкинской площади царю салютовало местное дворянство. Далее, проскакав по Тверской и Охотному ряду, государь приблизился к Кремлю — административной твердыни русского государства. Соответственно статусу и значению места, здесь его — с хлебом и солью — встречали сенаторы. Наконец, оставив позади Спасские ворота, монарх оказался у главного храма страны — Успенского собора, где его дожидался московский митрополит Филарет.

В конце торжественного акта иерарх вложил в правую руку государя скипетр, в левую — державу, а потом передал и корону, которую самодержец собственноручно водрузил на голову. Пускай вся власть от бога, но то, что кесарю — кесарево, тоже помнить надо.

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь! — заключил священнослужитель.

В этот момент старик генерал Михаил Горчаков, на чью долю выпало оставление Севастополя, не выдержал в накуренном ладаном и набитом людьми душном помещении храма и рухнул без чувств, выронив при этом подушку с царскими регалиями. Александр не растерялся:

На страницу:
8 из 19