
Полная версия
1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра
— Князь, воля! По городу читают манифест.
— Ты сам видел? — осведомился курсант Пажеского корпуса. Звали его — Пётр Кропоткин.
— Да. Вывешен в Гостином дворе. Народ стоит кругом. Один читает, а все слушают. Воля!
Манифест гласил:
«Божиею милостью
Мы, Александр Второй
Император и Самодержец Всероссийский,
Царь Польский, Великий Князь Финляндский
И прочая, прочая, прочая.
Объявляем всем Нашим верноподданным.
…Вникая в положение званий и состояний в составе Государства, МЫ усмотрели, что государственное законодательство, деятельно благоустрояя высшие и средние сословия, определяя их обязанности, права и преимущества, не достигло равномерной деятельности в отношении к людям крепостным…
МЫ начали cиe дело актом нашего доверия к российскому дворянству… И доверие НАШЕ оправдалось.
Помещики, сохраняя право собственности на все принадлежащие им земли, предоставляют крестьянам, за установленные повинности, в постоянное пользование усадебную их оседлость и сверх того… определенное в положениях количество полевой земли и других угодий. Пользуясь сим поземельным наделом, крестьяне обязаны исполнять в пользу помещиков определенные в положениях повинности. В сем состоянии, которое есть переходное, крестьяне именуются временнообязанными. …с согласия помещиков они могут приобретать в собственность полевые земли и другие угодья. …крепостные люди получат в свое время полные права свободных сельских обывателей.
Для правильного достижения сего МЫ признали за благо повелеть:
…До истечения сего срока крестьянам и дворовым людям пребывать в прежнем повиновении помещикам и беспрекословно исполнять прежние их обязанности.
…Россия не забудет, что [благородное дворянское сословие] добровольно, побуждаясь только уважением к достоинству человека и христианскою любовию к ближним, отказалось от упраздняемого ныне крепостного права и положило основание новой хозяйственной будущности крестьян…
Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с НАМИ Божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественного.
Дан в Санкт-Петербурге, в девятнадцатый день февраля, в лето от рождества Христова тысяча восемьсот шестьдесят первое, царствования же НАШЕГО в седьмое».
Помещики (Тургенев звал их «плантаторами») ходили мрачнее тучи. На паперти недавно достроенного Исаакиевского собора, где после чтения манифеста тоже столпились радостные мужики, кто-то с ухмылкой окликнул поспешающего домой господина:
— Что, барин? Теперь фюить!
Однако радоваться было рано. Лев Толстой, обосновавшийся к этому времени в своём имении в Ясной Поляне, под Тулой (правда, в этот момент он путешествовал по Европе — новости застали его в Брюсселе), прочитав опубликованный манифест, писал в Лондон Александру Герцену:
«Не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим. Ещё не нравится мне то, что тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу, а сущность его даже учёному крепостнику ничего не представляет, кроме обещаний».
С ним соглашался Иван Тургенев, тоже обращавшийся к Искандеру, но из Парижа:
«Такое впечатление, что написано по-французски и переведено на неуклюжий русский каким-нибудь немцем. Есть фразы, которых ни один русский мужик не поймёт».
Лондонский изгнанник, искренне радуясь свершению реформы, в ответ распекал своих корреспондентов: Льва Николаевича — за излишний радикализм: мол, он «не думает, а всё, как под Севастополем, берёт храбростью и натиском», Ивана Сергеевича — за «рауты с князьями, боярами и воеводами» и обоих — за то, что в такой великий момент укатили за границу. «А ведь хороши вы все, таскающиеся в Европе для-ради прохлаждения, когда долг, разум и сердце заставляют быть в России!»
Тургенев, уже спешивший в свою деревню, полагал, что несмотря на нескладный слог манифеста его суть мужик всё-таки «раскусит», а может даже и оценит, ибо «дело это устроено, по мере возможности, порядочно». Однако в действительности, выходя из сельских церквей, народ в провинциях пребывал, как говорили потом очевидцы, словно в тумане.
— Получается, помещики упросили царя дать им ещё два года, а там объявят настоящую волю. Так что ли? — спрашивал один мужик другого.
— Больно хитро написано! — отвечал односельчанин, осеняя себя крестным знамением.
На самом деле ларчик просто открывался. Прямо здесь и сейчас ничего не менялось: пока что мужик продолжал пахать на своего господина. До заключения уставной грамоты, на составление которой отводилось два года, крестьяне считались временнообязанными — продолжали платить оброк или отрабатывать барщину за пользование землёй, а барин, фактически сохраняя за собой полицейские функции, мог вмешиваться в вопросы сельского самоуправления.
Главные споры развернулись вокруг крестьянского надела, размер которого определялся природно-климатическими условиями в той или иной губернии и в частности плодородностью местных почв. Всё зависело от географического положения. В центральной части страны — речь о белорусской, великорусской, новороссийской областях — крестьяне уже давно больше зарабатывали промыслами и отходами, с которых и платили денежный оброк, поэтому там дворяне предпочитали избавиться от ненужных десятин и выручить побольше денег, а потому могли даже «прирезать» лишней землицы. Напротив, в чернозёмной полосе, дававшей основную долю урожая, добрый барин наоборот старался «отрезать» от крестьянских наделов в свою пользу, а в южных степях, где земля нужна была ещё и для скотоводства, помещики оставляли мужиков практически без земли. «Отрезки» — иногда они доходили до пятой части крестьянского надела — делались не просто из жадности, а с расчётом впоследствии заставить селян арендовать господские участки, которые выкраивались таким образом, чтобы перегородить доступ к крестьянской же пашне, а также необходимым для ведения хозяйства угодьям — лугам и лесам. Луг — это пастбище или сенокос, оба требуются для прокорма скотины, а лес даёт строительный материал и топливо.
«Когда наступил срок для составления уставной грамоты, — свидетельствовал Салтыков-Щедрин, — помещик без малейшего труда опутал будущих „соседушек“ со всех сторон. И себя, и крестьян разделил дорогою: по одну сторону дороги — его земля (пахотная), по другую — надельная; по одну сторону — его усадьба, по другую — крестьянский порядок. А сзади деревни — крестьянское поле, и кругом, куда ни взгляни, — господский лес… Словом сказать, так обставил дело, что мужичку курицы выпустить некуда».
Но это было полбеды. На практике крестьяне получали наделы меньше, чем обрабатывали раньше, своим качеством земля выходила хуже прежнего, клинья помещичьих участков создавали чересполосицу, а платить за это удовольствие приходилось дороже, чем оно стоило на самом деле. Доходило до того, что переплачивали втридорога, а средний надел в расчёте на ревизскую душу составлял меньше четырёх десятин. На выходе такой расклад означал невозможность ведения рентабельного хозяйства.
Конечно, детали сделки полюбовно оговаривались между помещиком и мужиками, но последнее слово было за дворянином — вздумай тот обделить «вольного хлебопашца», провернёт всё так, что комар носа не подточит.
Блюсти за недопущением самых вопиющих злоупотреблений был призван институт мировых посредников, которыми проверялись заключаемые сторонами уставные грамоты и урегулировались возникавшие в процессе их составления споры. В посредники шли наиболее сознательные и прогрессивные представители благородного сословия, считавшие своим долгом послужить на благо народа, за несчастья которого несли историческую вину. Среди них — писатель Лев Толстой, западник-правовед Кавелин, славянофилы Самарин и Черкасский, учёные Пирогов, Сеченов и Тимирязев. Однако на чрезмерное заступничество за крестьянские права смотрели косо, да и жизнь могли подпортить.
— Посредничество интересно и увлекательно, но нехорошо то, что всё дворянство возненавидело меня всеми силами души и суют мне des bâtons dans les roues со всех сторон, — говорил Лев Толстой, разумея под «батонами» те самые палки, что не дают крутиться колёсам.
А в одной из губерний, где мировой съезд сложился целиком из крепостников, единственному затесавшемуся в их рядах либералу предложили добровольно уйти в отставку, однако тот стал упираться:
— Мировой съезд не имеет права мне делать таких предложений… я служу не дворянам.
— Кому же? — удивлялось собрание помещиков.
— Краю, в котором живу, — с гражданским пафосом отвечал общественный деятель.
Таким любителям правды и справедливости, в зависимости от обстоятельств, грозили расправой, в лучшем случае — судом, ставя в вину «слишком самостоятельную деятельность и невнимание к интересам дворян».
Поскольку земля — собственность помещика, тот мог вообще не отдавать своим крестьянам ни десятины, выделив лишь, как того требовал закон, причитавшуюся землепашцам «усадебную оседлость», то есть землю под крестьянским домом и приусадебный участок, однако в таком случае помещик не получал от государства ни копейки. Мужики тоже мало прельщались перспективой сэкономить на выкупе и остаться буквально с двумя грядками огорода, обрекая себя на существование впроголодь. Обеим сторонам приходилось договариваться.
После заключения соответствующего соглашения деревня переходила на выкуп, неся обязательства уже перед государством, а крестьяне переставали считаться временнообязанными и становились свободными сельскими обывателями. Принято считать, что к 1861 году в стране проживало почти 74 миллиона подданных. Как видно из данных 10-й ревизской переписи, проведённой накануне реформы, из них не менее 60% приходилось на разного рода крестьянство. В первую очередь новые правила коснулись 23 миллионов крепостных мужиков и баб (30% всего населения), а следом ещё 20 миллионов государственных и 1,5 миллионов дворцовых крестьян. В случае государственных и дворцовых, принадлежавших лично царской семье, речь шла только о выкупе земли, а применительно к крепостным — ещё и об обретении ими личной свободы, которая заключалась в том, что больше не требовалось разрешения помещика на реализацию дарованных царём гражданских прав. Впрочем, персональная воля каждого отдельного мужика резко ограничивалась общиной, которая коллективно владела выкупаемой землёй, сообща вершила суд и решала все дела в деревенской округе. Главным ограничителем свободы служила круговая порука, связывавшая жителей деревни необходимостью внесения выкупных платежей и уплаты государственных податей. Не платишь ты — платит твой сосед. Поэтому отдельно взятый крестьянин не мог оставить свой надел и по собственному почину уехать в другое село или в город. Требовалось благоволение родителей и дозволение общины, без которого не получить отпускного документа. Вопрос этот, как и вообще дела сельского самоуправления, решался главами семейств на сельском сходе. Сход выбирал сельского старосту, сборщика податей и писаря, платил им за их работу жалованье, а также делегировал гласных на волостной сход. Волость стала новой административной единицей, объединявшей несколько сёл и над которой, как и прежде, стояли уезды и губернии.
Для проведения выкупной операции государству пришлось проявить свойственную финансовым «фокусникам» ловкость рук и изобретательность. Поскольку казна, ещё не оправившаяся от бремени военных расходов и страдавшая от постоянного дефицита, свободных средств в своём распоряжении не имела, весь банкет имелось в виду оплачивать из кармана его участников, если быть точным, — за счёт крестьян, которым для выкупа земли государственным банком предоставлялся кредит под шесть процентов годовых. «Первоначальный взнос» составлял примерно одну пятую долю всей суммы, а остальная часть долга погашалась равномерными ежегодными платежами. Полагали, что выкупные платежи растянутся на 49 лет, однако с учётом того, что жители деревни переходили на выкуп весьма медленно и неохотно (за первые два года — только 15% хозяйств, за двадцать лет — порядка 85%, а потом переход на выкуп стал обязательным), в реальности процесс выкупа надельных земель, как это станет ясно впоследствии, должен был завершиться не ранее 1911—1932 годов.
Помещик, в свою очередь, имея на руках соглашение о продаже земли, получал полагающиеся ему деньги от государства, правда, не наличными, а в виде выпущенных правительством бумаг, загвоздка с которыми заключалась в том, что они не предусматривали возможность обналичивания всей причитающейся продавцу суммы в один присест, зато (благо что бумаги были ценными, а не просто бумагой) благодаря набегающим на них процентам, приносили владельцу сумму, сопоставимую с прежним годовым доходом от имения — тем самым оброком, что раньше выдавали на-гора мужики. По крайней мере, в теории — если за продавцом не числилось долгов перед казной и если имение в принципе приносило доход, ведь имущественное положение дворян варьировалось очень сильно.
Помещиков в стране насчитывалось чуть более 100 тысяч семей, из них почти половина — это безземельное и мелкопоместное дворянство, владевшее не более сотней душ. Прокормиться на эти крохи оно не могло и вынуждено было идти служить. Учитывая же, что заложено и перезаложено так или иначе было почти две трети имений (если быть точным — 44 тысячи дворянских гнёзд с общим долгом на сумму 425 миллионов рублей, не считая хозяйств, обременённых ссудами под залог только крестьянских душ), то, за вычетом задолженности (на 250 млн рублей), и более зажиточный помещик не всегда мог рассчитывать на прежнюю сытую и беззаботную жизнь.
Мужикам было не легче, ибо с наделом в три-четыре десятины особо не разгуляешься: хорошо, если в урожайный год семью прокормишь, а о нормальном товарном производстве и речи не могло идти. Да и проценты по кредиту, не говоря о прочих налогах, никто не отменял. Как метко подметил народный поэт, пытаясь отыскать, кому в пореформенной России жить хорошо:
Порвалась цепь великая, Порвалась — расскочилася: Одним концом по барину, Другим по мужику!Крестьянская реформа во многом носила компромиссный характер — а потому не устроила никого. Царю приходилось учитывать интересы как дворянского, так и крестьянского сословий, а разрубить этот социально-экономический узел, соблюдя их полностью, не представлялось возможным. Как ни крути, часть чьих-то прав неизбежно будет ущемлена, причём каждая из сторон будет считать себя потерпевшей, а потому первоочерёдной задачей власти становилось успокоение сословий. Успокоить недовольных мужиков могли военно-карательные отряды, негодующих помещиков — уступки в политической сфере.
Перестановки в правительстве. Уже в апреле, спустя месяц после оглашения реформы, император под давлением крепостников отправил в отставку главных «устроителей крестьянского быта» — министра внутренних дел Сергея Ланского и его товарища Николая Милютина. Как говорилось в пьесе Шиллера, мавр сделал своё дело…
— Мне крайне жаль расстаться с вами, — говорил царь Милютину, — но я должен: дворянство называет вас «красным».
«Жиды нашли, за что распять Христа, афиняне — за что отравить Сократа. Стоит ли удивляться, как обошлось самодержавие с Милютиным. Нет пророка в отчестве своём!» — возмущались либералы.
Некрасов посвятил отставнику такие строки, удостоив звания «кузнеца-гражданина»:
Чуть колыхнулось болото стоячее, Ты ни минуты не спал. Лишь не остыло б железо горячее, Ты без оглядки ковал. В чём погрешу и чего не доделаю, Думал — исправят потом. Грубо ковал ты, но руку умелую Видно доныне во всём.Новым министром внутренних дел стал бывший курляндский губернатор Пётр Валуев. Сын московского чиновника, он получил образование в университете старой столицы, некоторое время вращался в оппозиционных студенческих кружках и успел поработать под руководством Михаила Сперанского, однако карьеру сделал, выполняя поручения курляндского губернатора, пост которого со временем занял сам. С началом царствования подал записку «Дума русского», адресованную главному либералу страны — государеву брату, который, недолго думая, вызвал того из Митавы и посадил директором департамента в министерство государственных имуществ, чтобы присматривать за главой ведомства, Михаилом Муравьёвым, принадлежавшим к партии крепостников. Валуев умел хорошо писать, обладал обширными связями и ловко лавировал между разными течениями, всюду считаясь за своего человека. «Свобода не должна нарушать порядка», — говаривал Пётр Александрович, разумея под этим твёрдую власть, по собственному почину творящую реформы. С этой точки зрения чиновник явился компромиссной для либералов и консерваторов фигурой у руля главного ведомства страны.
— Je vous demande de l’ordre et des améliorations qui ne changent point les bases du gouvernement, — объявил государь свою волю при назначении сановника. Он требовал «порядка и улучшений, которые ни в чём бы не изменили основ правительства».
— Ваше величество, в данных затруднительных обстоятельствах просил бы лишь одного: позволения прямо и без обиняков высказывать мои мысли, — ответствовал новоиспечённый министр.
— Я вам это приказываю.
— Государь, полагаю также, что за крестьянским вопросом необходимо двинуть и все другие, — доложил сановник и получил указание готовить дальнейшие реформы.
Самодержец дал ясно понять, что в вопросе уступок недовольным помещикам дальше удаления Ланского и Милютина не пойдёт, и в поддержку своего реформистского курса провёл ещё ряд правительственных перестановок, отдав ключевые посты на откуп представителям «либеральной бюрократии» — по сути ставленникам великого князя Константина. Во-первых, сам брат государя, формально оставаясь во главе морского министерства (управляющим там был поставлен адмирал Николай Краббе), был назначен царским наместником в Польшу. В условиях наметившегося в Варшаве сильного политического брожения, в конце концов вылившегося в массовые беспорядки, приезд туда «державного якобинца», намеренного вернуть полякам утраченные ими вольности, говорил очень много о ходе мыслей Александра II, чей настрой на либеральные реформы не могли сломить даже проявления вооружённой оппозиции. Во-вторых, вместо твёрдого крепостника Алексея Орлова — говорили, старик совсем сошёл с ума и, полагая, что он свинья, ползал на четвереньках, хрюкал и требовал есть не иначе как из корыта — во главе комитета министров встал граф Дмитрий Блудов, человек тоже не молодой, видный николаевский сановник, но с первыми дуновениями александровской оттепели вспомнивший о своём юношеском увлечении либерализмом и идеалами просвещения (впрочем, преклонные лета не позволяли бывшему «арзамасцу» полноценно посвящать себя делам комитета, поэтому фактически это бремя взвалил на себя князь Павел Гагарин). Далее, должность военного министра занял Дмитрий Милютин — брат творца крестьянской реформы и военный профессор, во главе министерства финансов встал выходец из морского ведомства — Михаил Рейтерн, его сослуживец Александр Головнин, «правая рука» великого князя, возглавил министерство народного просвещения, а Дмитрий Замятин, вышедший из-под крыла Михаила Сперанского и всю жизнь проработавший в правовом ведомстве, сменил одиозного графа Панина и стал министром юстиции.
Довершало череду назначений учреждение нового органа власти — совета министров, который, как следует из названия, включал в себя всех глав исполнительных ведомств, но в отличие от комитета министров рассматривал вопросы, не просто нуждавшиеся в межотраслевом согласовании, но и требовавшие личного присутствия государя, который и являлся председателем оного механизма.
Довольный самодержец, расставив у руля ключевых ведомств надёжных управленцев, со спокойной душой укатил в свою новую крымскую резиденцию — только что приобретённый у одной графской фамилии участок в Ливадии, где на месте старого дома предстояло возвести полноценный царский дворец. Всё ради августейшей супруги. Мария Александровна, к 37 годам родившая Александру восемь детей — двух девочек и шесть мальчиков, — стала страдать от чахоточного недуга, и для поправления здоровья врачи прописали ей более мягкий сравнительно с петербургским климат.
Что касается самого Александра II, то он ждал от своих ставленников реформ в вверенных им сферах общественной жизни, а именно — финансовой, судебной, образовательной, местного самоуправления и военной, которые, в той или иной степени вытекая из уже начатых масштабных трансформаций, должны были привести государственное устройство в соответствие с реалиями буржуазно-капиталистического общества. Эти преобразования, разделившие России на до- и пореформенную, получат название «великих реформ», но пока что, здесь и сейчас, империя только переваривала последствия первой из них.
Крестьянские восстания (весна 1861). Крепостниками, которые, как говорилось в официальных документах, «оправдали доверие царя и добровольно согласились на реформу», освобождение крестьян подавалось как «акт величайшей справедливости», а коли так, извольте и дальше гнуть спину на «доброго барина». Однако сметливый русский мужик не поверил.
— Воли без земли не бывает! — говорили одни.
— Да в чём же заключается наша воля — ходи на барщину или плати оброк, эка воля! — негодовали другие.
— Так и то только через два года! — уточняли третьи. — Какая же это воля?
— В два года-то все животы наши вымотают! — дружно заключал сельский сход.
«Манифест, мундир, чиновник, указ, губернатор, священники с крестом, высочайшее повеление — всё это ложь, обман, подлог. Всему этому народ покоряется, подобно тому, как он выносит стужу, метели и засуху, но ничему не верит, ничего не признаёт, ничему не уступает своего убеждения», — констатировал Юрий Самарин отсутствие народного доверия ко всему официальному. После участия в трудах крестьянского комитета славянофил пошёл в мировые посредники, поэтому лично прочувствовал настроения на местах. Почти везде разговоры шли одинаковые, но в иных случаях на почве неверия и недоверия рождались опасные слухи.
— Облыжный указ нам читают! А настоящую золотую царскую грамоту скрывают от нас! Нам отдали всю землю, а работать на барина теперича не следует.
— Сказывали мужики в соседнем селе, что если до Пасхи от помещиков не отобьёмся, навечно останемся все в крепостной зависимости. Надо бы сходить, узнать, что да как.
Действительно, крепостные — вернее, временнообязанные — полагали, что помещики их обманывают, утаивая «настоящую правду», а потому стали внимательно вчитываться в царский манифест. Сельские жители в основной своей массе почти поголовно грамоты не разумели, но всегда найдётся-таки хоть один, с горем пополам обученный чтению и письму. Таких и просили растолковать, что к чему.
За Волгой, в Казанской губернии, есть село Бездна. Местный крестьянин Антон Петров — ныне село носит его имя: Антоновка — вызвался читать односельчанам текст «Положения», о котором только и говорили весь последний месяц. Народ, ещё не занятый полевыми работами, пришёл даже с окрестных деревень — всего собралось пять тысяч человек. Превратно истолковав одно из положений документа, чтец убеждал, что, мол, царь дал волю ещё три года назад, а помещики это скрывали, поэтому весь хлеб, собранный и проданный за это время, надо взыскать с господ.

