1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра
1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Полная версия

1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 19

— Ты, должно быть, так огорошил бедного юношу, что он не знал, как ему найти дверь, чтобы убежать.

— Я ему только высказал правду, я посмотрел его рукопись, она плоха, как и следовало ожидать; ну, что может написать такой мальчик?

— Да нынче мальчики развитее, чем были вы тридцать лет тому назад, когда окончили своё воспитание, — заметила Авдотья. — Сами в литературе разыгрываете таких же недоступных директоров-чиновников, над которыми смеётесь. Тебе следовало принять участие в юноше, ободрить его, а не читать ему наставление, чтобы он не смел и думать пробовать свои силы.

В 1858 году Николай Добролюбов стал руководителем литературно-критического отдела «Современника», во главе которого добивался того, чтобы основным критерием социальной значимости произведения являлось отражение интересов трудящегося народа. В январской книжке журнала за 1859 год вышла его программная статья «Литературные мелочи прошлого года», в которой автор, не раскрывая фамилии, нападал, как это ни странно, на так называемую «обличительную литературу».

Речь шла о том, что с наступлением «гласности» записные либералы, до этого шлёпавшие языками лишь в тесном кругу дворянских гостиных и уютных особняков барских усадеб, с дозволения верховной власти охотно принялись громогласно разоблачать общественные пороки и административные злоупотребления. Тем самым они, по мысли публициста, фактически разменивали возможности настоящей социально-политической борьбы на мелкую критику отдельных недостатков самодержавного строя. Мол, если предавать огласке случаи вопиющего нарушения законности, громко говорить о насущных вопросах сегодняшнего дня, порой даже указывая пальцем на тех или иных провинившихся или, наоборот, бездействующих чиновников, одним только этим можно исправить систему. Такая логика упускала из виду, что система была порочна в своих основаниях. Поменяй одного столоначальника другим — только больше воровать станет, а если не станет, то, скорее всего, долго на своём месте не задержится, ибо максимой общественных отношений был принцип: либо обманываешь ты, либо — тебя, а третьего не дано. Автор статьи настаивал, что бороться нужно не со следствиями, а с причинами. Другими словами, между строк говорилось о смене общественного строя. То есть — о революции. Проблема заключалась в непонимании «людьми сороковых годов» — этими «старыми авторитетами», «прежними деятелями» и «пожилыми мудрецами», которые «стоят всё на том, что толковалось двадцать лет тому назад» — новых общественно-политических задач, которые должны решаться новыми, революционно-демократическими методами и, очевидно, молодыми поколениями, чьи стремления «гораздо выше того, чем обольщалась в последнее время наша литература».

«Несколько раз уже приходилось нам говорить об отношении литературы к действительности. Мы постоянно выражали убеждение, что литература служит отражением жизни, а не жизнь слагается по литературным программам. Литература постоянно отражает те идеи, которые бродят в обществе…

Степень развития умных людей в начале каждого периода даёт мерку будущего развития масс в конце того же периода. Люди, идущие в уровень с жизнью и умеющие наблюдать и понимать её движение, всегда забегают несколько вперёд, а за ними следует и толпа, которая понимает жизнь уже по чужим объяснениям и, таким образом, всё протверживает зады. Этим-то процессом развития масс и объясняется жизненность и долговечность всего талантливого; сначала только умные люди поймут и скажут, что это хорошо, толпа же поверит им на слово; а потом и толпа, по мере своего развития, всё сознательнее и яснее станет убеждаться, что это действительно хорошо… до тех пор, пока не наступит новый период цивилизации. … Этим же объясняется и то обстоятельство, что всякий автор, как бы он ни был пошл, всё-таки имеет успех в каком-нибудь кружке и даже приносит своего рода пользу.

…Почитаешь журнальные статейки, так иногда и в самом деле подумаешь, что литература у нас — сила, что она и вопросы подымает и общественным мнением ворочает… А на деле ничего этого нет и не бывало: литература у нас постоянно, за самыми ничтожными исключениями, до настоящей минуты шла не впереди, а позади общества».

Далее из краткого экскурса в недавнее прошлое, ещё не успевшее стать историей, выходило, что газетно-журнальные дискуссии нового царствования, которые велись сначала по вопросу о железных дорогах, затем об образовании и воспитании, а также о промышленности и торговле, не были начаты литераторами и публицистами, а стали только отражением, причём весьма запоздалым, тех административных мер, что были инициированы правительством.

«Остаётся вопрос, которым с начала прошлого года мгновенно наполнились не только все журналы, но и вся земля русская, — вопрос об освобождении крестьян. Насколько участвовала литература в возбуждении этого вопроса? Мы думаем, что ни насколько. … Вопрос о телесном наказании тоже был на очереди; но решился как-то странно. Нужно, впрочем, заметить предварительно, что если кто подумает, будто дело шло в литературе об отменении розог, — тот жестоко ошибается. Нет, до этого литература ещё не договорилась. Дело шло ни больше, ни меньше, как о том, кому сечь — помещику или сельскому управлению.

Мы обсуждали очень тонко

(Хоть не решили в этот год),

Пороть ли розгами ребёнка,

Учить ли грамоте народ»,

— язвительно обобщал автор и делал неутешительный вывод, фактически выносил приговор:

«Во всей пожилой фаланге оказалось очень немного имён, которые можно бы было поставить во главе нового движения…»

Статья «Литературные мелочи прошлого года» явилась первым изложением новой политической программы «Современника», тон в редакции которого стали задавать Чернышевский и Добролюбов, перетянувшие на свою сторону Некрасова и лишившие влияния Тургенева.

Говоря о проблеме двух поколений, Добролюбов оговаривался, что «пожилые мудрецы встречаются и между двадцатилетними», равно как среди старой генерации есть «люди высшего разбора, пред которыми с изумлением преклонится всякое поколение». Очевидно, что к последним относились Белинский, Герцен и Огарёв, однако Александр Иванович, получив в Лондоне свежий номер «Современника», оскорбился и принял всё на свой счёт.

— Они там смотрят на нас, как на хороший остов мамонта, как на интересную ископаемую кость, — негодовал владелец вольной типографии.

Одновременно с ударом слева ему пришлось сдерживать нападки со стороны либерального лагеря, где лондонскому эмигранту приписывали ровно то, что не признавали за ним в стане демократической интеллигенции.

«Вы кинулись в объятия западной революционной партии и вместе с нею мечтаете о низвержении существующего порядка и господстве низших классов народонаселения, призываемых к обновлению мира буйною силою. Неужели вы думаете найти между нами сочувствие?» — обвинял отрёкшегося западника Борис Чичерин, в некотором роде претендовавший на роль философа-теоретика русского либерализма, а может быть и на то, чтобы держать в руках его знамя. Чичеринское письмо было опубликовано, как и ожидалось, не найдя отклика в основной массе читателей «Колокола».

— Вся молодёжь за меня. Разделение это с прародительских времен идёт: якобинцы и жиронда, — ободрялся Александр Иванович, получая массу писем в свою поддержку.

Либеральная критика мало огорчала автора «Былого и дум». Другое дело — услышать попрёк от тех, кого считал своими товарищами. Ответом Герцена на «Литературные мелочи» стала статья «Very dangerous!!!»

«Мы сами очень хорошо видели промахи и ошибки обличительной литературы, неловкость первой гласности, — писал Искандер. — Но что же тут удивительного, что люди, которых всю жизнь грабили квартальные, судьи, губернаторы, слишком много говорят об этом теперь. Они ещё больше молчали об этом».

Вывод такой: «пустое балагурство» «Современника» — то же, что «чистое искусство» какой-нибудь «Библиотеки для чтения». Мол, оба журнала объединились в своей нелюбви к обличительной литературе и гласности. «Смех ради смеха» как достойное продолжение «искусства для искусства».

Некрасов, когда ему в Петербург доставили свежий номер «Колокола», ходил, словно ударенный обухом по голове. Вернувшись от друзей в третьем часу ночи, он разбудил Добролюбова, который жил в соседней квартире, и показал ему листы запрещённой газеты.

— Искандер в «Колоколе» напечатал статью против «Современника» за то, что, как он считает, мы подвергаем поруганию священное имя гласности…

— Однако, хороши наши передовые люди! — тут же прогнал остатки сна Добролюбов. — Успели уж пришибить в себе чутьё, которым прежде чуяли призыв к революции, где бы он ни слышался и в каких бы формах ни являлся. Теперь уж у них на уме мирный прогресс при инициативе сверху, под покровом законности…

На следующий день Добролюбов говорил Чернышевскому:

— Я лично не очень убит неблаговолением Герцена, с которым могу помериться, если на то пойдёт, но Некрасов обеспокоен. Николай Алексеевич переживает, что это обстоятельство свяжет нам руки, так как значение Герцена для лучшей части нашего общества очень сильно.

В личном плане между Герценом и Некрасовым уже несколько лет как пробежала чёрная кошка. Лондонский изгнанник был уверен, что народный поэт присвоил себе чужие деньги, о чём не преминул заявить во всеуслышание. История резонансная и крайне запутанная. Речь шла о деньгах Огарёва, которые, судя по всему, прикарманила Авдотья Панаева, а роль Некрасова в этом тёмном деле сводилась к попытке выгородить свою благодатную музу в лучшем свете. Александр Иванович потом даже отказался пускать поэта на порог своего лондонского дома. Но то — личное, а здесь на кону стояло единство революционно-демократических сил российского общества. Добролюбов полагал, что Герцен — революционер, колеблющийся между либерализмом и демократией, в данном случае — ослеплённый иллюзией, что царизм может разрешить крестьянский вопрос в интересах народа, а потому нужно было убедить его принять программу «Современника» и встать во главе «партии крестьянской революции». Эти соображения он облёк в «притчу о путешественнике», с помощью которой попытался разъяснить свой образ мыслей.

— Представь путешественника, которому нужно ехать из Петербурга в Москву, — убеждал он Чернышевского, который в Герцене видел либерального барина и не верил, что тот пойдёт по пути демократической революции. — Услужливый приятель, вызвавшийся его сопровождать, берёт ему билет только до Колпино. На вопрос: зачем? он вдруг делается недоволен, обижается и начинает толковать, что мы любим скачки, хотим всё делать вдруг, что, ехавши в Москву, Колпина не миновать, что нужно прежде всего думать о ближайшей цели, а потом уж, приехавши в Колпино, заботиться о том, как ехать дальше. Да, поневоле иной раз рассмеёшься и поглумишься, хоть и невесело, а добрые люди из этого бог знает что выводят! Говорят, что мы пользы железных дорог не признаём, в дружбу не веруем, промежуточные станции хотим уничтожить. Впрочем, видя беспрестанно людей, плетущихся от станции до станции, мы даже отчасти примиряемся с ними и… в этом случае мы уже с любовью смотрим на людей, которые утверждают, что не нужно менять билет на каждой станции, можно запасаться им на две и на три или даже взять один билет до Бологова, например. Мы тотчас самым радушным образом приветствуем таких людей, — намекал он на Герцена, — питая сладкую надежду, что, может быть, они придут наконец и к тому убеждению, что можно и прямо в Москву брать билет из Петербурга.

Однако для начала пришлось брать билет до Лондона. Некрасов изъявил готовность ехать самому, но характер его личных отношений с Искандером ставил под вопрос возможность их встречи, а Добролюбов пока не обладал необходимым авторитетом, чтобы убедительно воздействовать на старого мэтра русской революции. Поэтому они уговорили Чернышевского, куда-то собиравшегося по своим собственным делам, переменить планы и нанести визит в британскую столицу с целью объясниться от лица журнала по поводу «произошедшего недоразумения» — и, может быть, склонить лондонского эмигранта к тому, чтобы совместными усилиями пропагандировать не постепенное улучшение существующего строя, а необходимость крестьянской революции.

Прибыв на берега Темзы, Николай Гаврилович в первый же день отправился в Фулем — пригородный район Лондона, где обитал владелец вольной типографии, однако Александр Иванович, у которого с Николаем Огарёвым на выходные была намечена загородная поездка, решил не отказываться от планов ради очередного визитёра из России. Сколько таких политических «паломников» считало священным долгом и высокой честью прикоснуться к порогу герценовского дома за последние годы — несть числа. А потому он попросил Чернышевского, проделавшего долгий путь через весь континент ради единственного дела, зайти вновь через несколько дней.

«Прихоть русского барина!» — подумал Николай Гаврилович как бы в подтверждение сложившегося у него предубеждения и стал терпеливо дожидаться свидания. Наконец ему принесли записку.

«Le Monsieur qui a été Samedi a Fulham est bien prié de repasser demain Mardi depuis 3 a 10 h», — гласил куцый клочок бумаги, переданный спустя пару суток издателем «Колокола» через товарища, помогавшего организовать конспиративную встречу: «Господина, который был в субботу в Фулеме, очень просят прийти снова завтра, во вторник, между 3 и 10 часами».

Когда беседа всё же состоялась, возбуждённый гость стал распекать хозяина дома, не позволяя вставить слова в своё оправдание.

— Если бы наше правительство было чуточку поумнее, — выговаривал Чернышевский, — оно благодарило бы вас за ваши обличения; эти обличения дают ему возможность держать своих агентов в уезде в несколько приличном виде, оставляя в то же время государственный строй неприкосновенным, а суть-то дела именно в строе, а не в агентах. Вам следовало бы выставить определённую политическую программу, скажем — конституционную или республиканскую, или социалистическую; и затем всякое обличение являлось бы подтверждением основных требований вашей программы; вы неустанно повторяли бы своё «Carthago delenda est»: Карфаген должен быть разрушен.

— Мы расходимся с вами не в идее, а в средствах; не в началах, а в образе действования, — спокойно отвечал Герцен. — К топору, к этому ultima ratio, последнему аргументу притеснённых мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора…

Таким образом, переговоры двух вожаков российской демократии не устранили принципиальных разногласий, а лишь прояснили их окончательно.

Как напишет поэт Александр Блок:

Глава семьи — сороковых Годов соратник; он поныне, В числе людей передовых, Хранит гражданские святыни,

Он с николаевских времён

Стоит на страже просвещенья, Но в буднях нового движенья Немного заплутался он…

— Пришлось мне, по желанию Некрасова и Добролюбова, проспать всю Германию от Любека до Рейна и Францию от Рейна до Парижа и так далее и на обратном пути всю сухопутную дорогу, — сообщал Николай Гаврилович о результатах поездки, когда вернулся в Петербург. — Если же серьёзно, то не могу подобрать слов, чтобы выразить, какую колоссальную глупость я совершил, отправившись на поклон к Герцену… А какой умница! Какой умница! И как отстал… Ведь он до сих пор думает, что продолжает остроумничать в московских салонах и препираться с Хомяковым. А время теперь идёт со страшной быстротой: один месяц стоит прежних десяти лет! Присмотришься — у него всё ещё в нутре московский барин сидит! А вертелся передо мною как школьник…

На практике доказав свою правоту, Чернышевский, в чисто в воспитательных целях, не преминул отчитать Добролюбова, до последнего верившего в возможность примирения «Современника» и «Колокола», за его политическую наивность.

— На самом деле история была самая невинная, — говорил он, возвращаясь к языку дорожных аналогий. — Положим, например, что вы хотите ехать из Рязани в Петербург, а я — в Москву; вам известно, что дальше Москвы я не поеду; но вам угодно было иметь меня своим спутником. Теперь спрашиваю вас: если, доехав до Москвы, я останусь там и предоставлю вам продолжать путь, как вы сами знаете, или остаться в Москве, когда вы не можете ехать одни, — если я сделаю это, неужели вы имеете право называть меня изменником? И какой же практический человек верит словам? Мало ли что говорят, так вот всему вы и станете верить? Вы должны расчёты ваши основывать на том, что мне нужно, а не на том, что я говорю; иначе вы на каждом шагу будете оставаться в проигрыше… Но, поверьте мне, никого вы не называйте за это изменником, а называйте только сами себя слишком наивным простяком, а лучше всего постарайтесь отучиться от вашей плебейской наивности.

— Да, — признавал потом свою ошибку Добролюбов, — Чернышевского не мог ослепить даже блестящий Герцен: он мог ожидать от него подобной выходки, а я не мог; я — близорукий зритель! А сколько ещё молодых людей вводятся в заблуждение, обольщаясь либеральными иллюзиями…

Примечательны стихи Некрасова, в которых поэт-гражданин, склонявшийся на сторону разночинской молодёжи и революционной демократии, высмеивал общественных «деятелей» старой закалки.

Ты стоял перед отчизною, Честен мыслью, сердцем чист, Воплощённой укоризною, Либерал-идеалист! Грозный деятель в теории, Беспощадный радикал, Ты на улице истории С полицейским избегал; Злых, надменных, угнетающих, Лишь презреньем ты карал, Не спасал ты утопающих, Но и в воду не толкал… …Ещё добром должны мы помянуть Тогдашнюю литературу, У ней была задача: как-нибудь Намёком натолкнуть на честный путь К развитию способную натуру…

Это было тогда, а теперь —

Мудрейшие достали втихомолку Такого рода прочные места, Где служба по возможности чиста, И, средние оклады получая, Не принося ни пользы, ни вреда, Живут себе под старость припевая; За то теперь клеймит их иногда Предателями племя молодое…

Исключение делалось для покойных Белинского и Грановского, названных поимённо.

Да! были личности!.. Не пропадёт народ, Обретший их во времена крутые! Мудрёными путями бог ведёт Тебя, многострадальная Россия! Попробуй усомнись в твоих богатырях Доисторического века, Когда и в наши дни выносят на плечах Всё поколенье два-три человека!

А вот имени Герцена в списке не оказалось. Оно и не удивительно. Со второй половины 1859 года «Современник», пытаясь не допустить влияния Герцена на молодёжь, повёл острую полемику с «Колоколом».

Характерно «письмо русского человека из провинции», опубликованное лондонской редакцией в одном из номеров газеты в 1860 году.

«Все ждали, что вы станете обличителем царского гнёта, — с нескрываемым разочарованием писал в редакцию анонимный читатель, — что вы раскроете перед Россией источник её вековых бедствий, это несчастное идолопоклонство перед царским ликом, обнаружите всю гнусность верноподданнического раболепия. И что же? Вместо грозных обличений неправды с берегов Темзы несутся к нам гимны Александру II. Немного распустили ошейник, туго натянутый Николаем, и мы чуть-чуть не подумали, что мы уже свободны. Все заговорили об умеренности, о мирном прогрессе, забывши, что дело крестьян вручено помещикам, которые охулки не положат на руку свою… Пусть ваш „Колокол“ благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь. Помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей».

Искандер верил, что топор — палка о двух концах: куда полетят щепки, поручиться сложно, а потому следует считать это крайней мерой, прибегнуть к которой всегда успеется. Были люди, разделявшие такое мнение и на берегах Невы. В частности, Тургенев пытался склонять к умеренному либерализму как Герцена, так и Некрасова. Однако, когда стало ясно, что политическое направление журнала изменилось в сторону большего радикализма, внутри самого «Современника» тоже обострились разногласия.

В один из рабочих дней в редакцию журнала заявился Тургенев, чтобы пригласить писателей на литературные посиделки, которые он традиционно устраивал у себя каждую неделю.

— Господа! Не забудьте: я вас всех жду сегодня обедать ко мне, — напомнил он, обращаясь к Некрасову, Панаеву и сидевшим тут же старым знакомым, а затем, повернувшись к Добролюбову, отдельно прибавил: — Приходите и вы, молодой человек.

После ухода Тургенева, который, пожалуй, в это время был главным именем в современной русской литературе (большая слава Толстого и Достоевского придёт позже), а потому позволял себе глядеть на остальных, тем более молодых авторов, свысока, как бы с барской снисходительностью, Панаева в шутку спросила у Добролюбова:

— Николай Александрович, вы, должно быть, считаете себя сегодня счастливейшим человеком — всё-таки удостоились приглашения на обед от главного литературного генерала.

— Ещё бы! Такая неожиданная честь, — уклончиво ответил молодой критик.

— Что же, пойдёте?

— К сожалению, у меня нет фрака, а в сюртуке не смею явиться к генералу, — отвечал он с невинной улыбкой.

Когда Некрасов узнал, что Добролюбов, оскорблённый тоном приглашения, отказывается ехать с ними, то изрядно удивился.

— Вас же приглашал Тургенев! — настаивал Николай Алексеевич.

— Да, но в какой форме это прозвучало…

— Ведь он всех так пригласил, — старался сгладить углы Некрасов.

— Это у него такая манера, — примирительно убеждал Панаев.

— Вы все его очень короткие знакомые, а я нет, — стоял на своём молодой, но знавший себе цену юноша.

И действительно, после того инцидента Иван Сергеевич, принимая во внимание проявленное Николаем Александровичем достоинство, а более всего — его растущую славу среди петербургской интеллигенции, стал проявлять к нему больше уважения, но затащить на свои обеды не мог ни под каким предлогом. Сначала он списывал это на то, что, видимо, вчерашний студент, провинциал и разночинец робеет перед аристократическим обществом, но вскоре осознал, что страху тут нет и в помине — это у него не коленки тряслись, а спина не гнулась. Воистину, молодёжь такая пошла, что никаких заслуг не признавала и ничего святого ни в грош не ставила. Одним словом — нигилисты (от латинского «nihil» — ничего).

— В нашей молодости, — сетовал писатель, — мы рвались хоть посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов. Меня страшит, что они внесут в литературу ту же мертвечину, какая сидит в них самих. У них не было ни детства, ни юности, ни молодости — это какие-то нравственные уроды.

— Это нам лишь кажется, что новое поколение литераторов лишено увлечений. Положим, у нас увлечений было больше, но зато у них они дельнее, — возразил Панаев, для которого отповедь жены не прошла даром.

— Э-э, братец, да на тебя, кажется, семинарская сфера начинает влиять. Господа! Иван Иваныч начинает отрекаться от своих традиций, коим с таким неуклонным рвением следовал всю жизнь.

— Отчего же не сознаться, если это правда: теперь молодые люди умнее, дельнее и устойчивее в своих убеждениях, нежели были мы в те же лета.

«Между сотрудниками „Современника“ Тургенев был, бесспорно, самый начитанный, но, с появлением Чернышевского и Добролюбова, он увидел, что эти люди посерьёзнее его знакомы с иностранной литературой», — писала в своих воспоминаниях Авдотья Панаева.

На страницу:
12 из 19