1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра
1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Полная версия

1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 19

Вопрос, приобретший ввиду последних событий особую остроту, дошёл до самого верха. На заседании комитета министров в июне 1862 года Пётр Валуев, глава ведомства внутренних дел, повёл речь об опасности бесконтрольной просветительской деятельности.

— Прямо здесь, у нас в Петербурге, в таких «школах» уже несколько лет преподаётся учение, направленное к потрясению религиозных верований, распространению социалистических понятий о праве собственности и возмущению против правительства, — предупреждал министр.

— Вот-вот! — соглашался один из видных консерваторов, граф Виктор Панин, стоявший у руля отечественной юстиции. — Вред, как говорится, очевиден. Не надо далеко ходить, господа. В одной такой школе на вопрос: «Кто был Авраам?» — ответ был следующий: «Миф».

Специально созданная комиссия постановила: воскресные школы закрыть до лучших времён под предлогом их реорганизации — с последующей передачей под контроль министерства просвещения.

Аресты. Одновременно летом 1862 года был устроен «процесс 32-х» по делу о «лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами». То есть за сотрудничество с Александром Герценом и распространение издаваемых им материалов. Установить поджигателей не получилось, поэтому сажали за прокламации. Среди замешанных в революционной деятельности прокатилась череда арестов, хотя некоторым и удалось вовремя переправиться за границу. Центральным фигурантом стал Николай Серно-Соловьевич — один из основных организаторов «Земли и воли», хотя, конечно, властям предержащим мечталось упрятать за решётку птицу более высокого полёта. Ведь все понимали, что главный «коновод» — Николай Чернышевский; по сути редактор «Современника» — идейный вдохновитель тайной организации. Повод для его помещения в Петропавловскую крепость появился, когда было перехвачено письмо Герцена и Огарёва Серно-Соловьевичу, в котором мельком упоминалась фамилия петербургского публициста, негласно объявленного «главным врагом империи». В вину ему ставилась не только связь с Лондоном, но и авторство прошлогоднего воззвания к барским крестьянам. Доказательств ни по какому из этих пунктов не нашлось — Николай Гаврилович был человеком крайне острожным и ни в какие авантюры не пускался, понимая, с кем и о чём можно говорить, а когда лучше держать язык за зубами. Злочастная прокламация — и та писана рукой поэта Михайлова, ни к чему не подкопаться. Даже многомесячная слежка за публицистом не принесла никаких зацепок, поэтому следствию пришлось довольствоваться голословными показаниями хозяина нелегальной типографии, где в своё время были отпечатаны листовки. Речь о московском литераторе Всеволоде Костомарове, которому Михайлов и передал надиктованный Николаем Гавриловичем текст. Поэта-переводчика взяли с поличным прямо у себя дома и, не имея возможности отвертеться, но желая угодить полиции, отставной офицер стал приплетать к делу и оговаривать встречных и поперечных, называя нужные сыщикам имена. Сначала отправил в сибирские рудники Михайлова, а войдя во вкус, помог следствию уличить и Чернышевского, хотя для этого ему и пришлось подделать несколько писем.

Аналогичная кара — заключение в крепость — постигла и кумира нигилистической молодёжи Дмитрия Писарева, вчерашнего студента и ведущего сотрудника журнала «Русское слово» (1859—66), который, за свой особый радикализм и оголтелое отрицание любых авторитетов, считался рупором нигилизма. На его счету тоже имелась пара-тройка прокламаций, призывавших к свержению царизма.

Из всей этой компании избежал наказания лишь Николай Шелгунов, потому что всю вину взял на себя его подельник (и любовник его жены: они жили «браком на троих») Михаил Михайлов — через несколько лет поэт умрёт на каторге, как и Николай Серно-Соловьевич. Определение участи Чернышевского отняло больше времени — ему пришлось почти два года провести в одиночном каземате, не понимая, в чём конкретно его обвиняют.

Наконец, издание обоих печатных органов революционной демократии — «Современника» и «Русского слова» — было временно (на восемь месяцев) приостановлено распоряжением властей.

На арест соратников революционный поэт Алексей Плещеев — между прочим, одно из подделанных Костомаровым «писем Чернышевского» адресовалось ему — откликнулся стихами:

Честные люди, дорогой тернистою К свету идущие твёрдой стопой, Волей железною, совестью чистою Страшны вы злобе людской! Пусть не сплетает венки вам победные Горем задавленный, спящий народ, — Ваши труды не погибнут бесследные; Доброе семя даст плод…

Шестидесятники. В 1862 году словечко «нигилист» сделалось притчей во языцех. Именовали так молодых людей нового поколения, которые исповедовали атеизм, материализм и дарвинизм, занимались естествознанием и наукой в целом, отвергали романтику, поэзию и искусство и вообще не признавали никаких авторитетов. Тот же Писарев со страниц «Русского слова» заявлял, что Пушкин, Лермонтов и Гоголь — «пройденный этап». Противопоставляя себя холёной и рафинированной аристократии, демократически настроенные юноши зачастую «волос не стригли и в баню не ходили», а девушки, наоборот, носили короткие стрижки и барашковые шапки, подвергая себя грубым насмешкам лавочников и извозчиков. Этакая форма молодёжного протеста. Внешне могло даже показаться, что это просто какой-то юношеский каприз, но нет. Глядя на своих промотавшихся отцов, которые только и делали, что разглагольствовали, «говорили красиво», их дети считали необходимым овладеть тем или иным ремеслом, жить рядом с народом, просвещать его и приносить пользу практическими делами — например, работая сельскими учителями или врачами, заводя ателье и переплётные мастерские. Уже известный нам князь Пётр Кропоткин так объяснял возникновение нигилизма как явления:

«Крепостное право было отменено. Но за два с половиной века существования оно породило целый мир привычек и обычаев, созданных рабством. Тут было и презрение к человеческой личности, и деспотизм отцов, и лицемерное подчинение со стороны жён, дочерей и сыновей. В начале XIX века бытовой деспотизм царил и в Западной Европе. Массу примеров дали Теккерей и Диккенс, но нигде он не расцвёл таким пышным цветом, как в России. Вся русская жизнь — в семье, в отношениях начальника к подчинённому, офицера к солдату, хозяина к работнику — была проникнута им. Создался целый мир привычек, обычаев, способов мышления, предрассудков и нравственной трусости, выросший на почве бесправия. Даже лучшие люди того времени платили широкую дань этим нравам крепостного права.

Против них закон был бессилен. Лишь сильное общественное движение, которое нанесло бы удар самому корню зла, могло преобразовать привычки и обычаи вседневной жизни. И в России это движение — борьба за индивидуальность — приняло гораздо более мощный характер и стало более беспощадно в своём отрицании, чем где бы то ни было».

Понимание устремлений нигилистов даёт описание другого современника, впоследствии известного революционера и автора книги «Подпольная Россия» Сергея Степняка-Кравчинского, который следующим образом раскрыл суть охватившего страну движения:

«Настоящий нигилизм, каким его знали в России, был борьбою за освобождение мысли от уз всякого рода традиции, шедшей рука об руку с борьбой за освобождение трудящихся классов от экономического рабства.

В основе этого движения лежал безусловный индивидуализм. Это было отрицание, во имя личной свободы, всяких стеснений, налагаемых на человека обществом, семьёй, религией. Нигилизм был страстной и здоровой реакцией против деспотизма не политического, а нравственного, угнетающего личность в её частной, интимной жизни.

Первая битва была дана на почве религии. Победа досталась сразу, так как нет ни одной страны в мире, где бы религия имела так мало корней в среде образованных слоёв общества, как в России. Прошлое поколение держалось с грехом пополам церкви, больше из приличия, чем по убеждению. Но лишь только фаланга молодых писателей, вооружённых данными естественных наук и положительной философии, полных таланта, огня и жажды прозелитизма, двинулась на приступ, христианство пало, подобно старому, полуразвалившемуся зданию, которое держится только потому, что никому не вздумалось напереть на него плечом.

Но нигилизм объявил войну не только религии, но и всему, что не было основано на чистом и положительном разуме, и это стремление, как нельзя более основательное само по себе, доводилось до абсурда нигилистами 60-х годов. Так, они совершенно отрицали искусство как одно из проявлений идеализма. Здесь отрицатели дошли до геркулесовых столпов, провозгласивши устами одного из своих пророков знаменитое положение, что сапожник выше Рафаэля, так как он делает полезные вещи, тогда как картины Рафаэля решительно ни к чему не годны.

В одном очень важном пункте нигилизм оказал большую услугу России, это — в решении женского вопроса: он, разумеется, признал полную равноправность женщины с мужчиной».

Что характерно, в основном нигилистами становились выходцы из разночинских слоёв, но и отпрысков благородных дворянских семейств там хватало — зачем-то они меняли уютный кров, безбедное существование и перспективы блестящей карьеры на честный собственноручный труд и участие в подпольных революционных организациях. В этом отношении «шестидесятники», перешедшие от слов к делам, являли собой резкий контраст с представителями либерально-идеалистической интеллигенции сороковых годов. Так отцы перестали понимать детей.

О конфликте поколений и написал в своём новом романе Иван Тургенев. Произведение так и называлось — «Отцы и дети». Написанное в Париже, оно было напечатано в начале 1862 года в «Русском вестнике», который из умеренно либерального издания деятельно превращался в оплот консерватизма. К осени роман выйдет отдельной книгой.

— Твой отец добрый малый, — промолвил Базаров, — но он человек отставной, его песенка спета… Третьего дня, я смотрю, он Пушкина читает. Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду. И охота же быть романтиком в нынешнее время! Дай ему что-нибудь дельное почитать.

В «Отцах и детях» в образе Евгения Базарова, чьим прототипом, конечно же, был покойный Добролюбов, Тургеневым выведен новый тип людей — пришедших на смену ограниченному либеральному дворянству революционеров-шестидесятников. Старую генерацию интеллигенции воплотил в себе Павел Кирсанов — пробавляющийся либерализмом барин, жизнь которого сводится к воспоминаниям о прошлом. Этим как бы подчёркивается историческая обреченность дворянства как класса, воспитанного в обстановке барских усадеб и аристократических салонов 1830-40-х годов. Ситников и Кукшина — представители «примазавшихся» к модному демократическому движению, поверхностно увлекающихся; они скорее компрометируют его, но «сгодятся», чтобы быть использованными втёмную. Базаров же это тот, к кому тянется народ.

— Что такое Базаров? — Аркадий усмехнулся. — Он нигилист.

— Нигилист, — проговорил Николай Петрович. — Это от латинского nihil, ничего, сколько я могу судить; стало быть, это слово означает человека, который… который ничего не признаёт?

— Скажи: который ничего не уважает, — подхватил Павел Петрович.

— Который ко всему относится с критической точки зрения, — заметил Аркадий.

— А это не всё равно? — спросил Павел Петрович.

— Нет, не всё равно. Нигилист — это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружён этот принцип.

— Да. Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты. Посмотрим, как вы будете существовать в пустоте, в безвоздушном пространстве.

Евгений — дворянин, хотя и не столбовой: дед его ещё пахал землю, а он, идя по стопам отца, стал студентом медицины. Собственно, в дом его привёл университетский товарищ Аркадий, представив отцу с наилучшими рекомендациями. Подобно тому, как с самого начала не заладились отношения между Тургеневым и Добролюбовым, точно так же с порога не пошёл разговор между Кирсановым и Базаровым. Хозяин даже не счёл нужным подать гостю руки, полагая, что всякий априори должен любить его за ухоженные ногти и накрахмаленные воротнички.

— Позвольте, Павел Петрович, — промолвил Базаров, — вы вот уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от этого польза для bien public? Вы бы не уважали себя и то же бы делали.

Впрочем, ни один из героев не выведен писателем в чёрно-белых тонах — каждый сохраняет присущую живому человеку противоречивость. В конце Базаров запутается в чувствах и, так же как Добролюбов, умрёт молодым, а Павел Петрович отчалит доживать за границу — как сам Тургенев. Впрочем, многим показалось, что эти персонажи списаны с Писарева и Каткова, а иные и вовсе увидели в них самих себя.

— Однако мы довольно философствовали. «Природа навевает молчание сна», сказал Пушкин.

— Никогда он ничего подобного не сказал, — промолвил Аркадий.

— Ну, не сказал, так мог и должен был сказать, в качестве поэта. Кстати, он, должно быть, в военной службе служил.

— Пушкин никогда не был военным!

— Помилуй, у него на каждой странице: на бой, на бой! за честь России!

— Что ты это за небылицы выдумываешь! Ведь это клевета наконец.

— Клевета? Эка важность! Вот вздумал каким словом испугать! Какую клевету ни взведи на человека, он, в сущности, заслуживает в двадцать раз хуже того.

«Вся моя повесть направлена против дворянства как передового класса, — признавался автор в письме на родину. — Вглядитесь в лица Николая Петровича, Павла Петровича, Аркадия. Слабость и вялость или ограниченность. Эстетическое чувство заставило меня взять именно хороших представителей дворянства, чтобы тем вернее доказать мою тему: если сливки плохи, что же молоко? Базаров, по-моему, постоянно разбивает П.П., а не наоборот; и если он называется нигилистом, то надо читать: революционером».

Однако, вопреки авторскому замыслу, всё вышло ровно наоборот. Критики из консервативного и либерального лагерей увидели в романе одно сплошное обличение демократической молодёжи, а последователи демократизма не признали в главном герое идеал революционера.

Началось всё с того, что свою лепту внёс Михаил Катков. В стремлении Тургенева быть объективным и беспристрастным он видел «непоследовательность» в развенчании молодого поколения: мол, Базаров вышел недостаточно отрицательным, а потому редактор «Русского вестника» собственноручно подкорректировал отдельные места в рукописи романа, прежде чем отдать её в набор.

Первым на выход новой книги откликнулся нигилистический публицист Дмитрий Писарев, за несколько месяцев до своего ареста успевший написать обширную рецензию, в которой в целом сочувственно отнёсся к образу Базарова.

— Я не нигилист, — предупреждал Писарев, — а просто мыслящий реалист и разумный эгоист. Нужно жить самому и давать жить другим. Относитесь к «базаровщине» как угодно — это ваше дело, но остановить её — не остановите. Это — та же холера. Правильно было сказано, что природа — не храм, а мастерская, и человек в ней работник. Вообще в людях есть только одно зло — невежество, а против этого зла есть только одно лекарство — наука. Всякое искусство, если оно не служит научным целям, бессмысленно, а религия — не только бессмысленна, но даже вредна.

Однако другой авторитет революционно-демократической журналистики — журнал «Современник» — с выводами критика «Русского слова» не согласился, заявив, что Базаров — жалкая карикатура на деятелей революции, с чем соглашалось большинство представителей демократического лагеря. Судите сами:

— Что же вы делаете? — спрашивал у Базарова дядя его товарища Аркадия.

— Прежде мы говорили, что чиновники наши берут взятки, что у нас нет ни дорог, ни торговли, ни правильного суда, а потом мы догадались, что болтать, всё только болтать о наших язвах не стоит труда; мы увидали, что так называемые передовые люди и обличители никуда не годятся…

— Так вы во всём этом убедились и решились сами ни за что серьёзно не приниматься?

— И решились ни за что не приниматься.

— А только ругаться?

— И ругаться.

— И это называется нигилизмом?

— И это называется нигилизмом.

В общем, тургеневский роман вызвал небывалый общественный резонанс и ожесточённые споры вокруг проблемы нигилизма. Даже те, кто никогда не интересовался литературой, были вынуждены ознакомиться с содержанием нашумевшего произведения.

— Признаюсь, я эту дребедень, называемую повестями и романами, не читаю, но куда ни придёшь, только и разговоров, что об этой книжке, — рассказывал один отставной генерал, — стыдят, уговаривают прочитать… Делать нечего, прочитал… Молодец сочинитель; если встречу где-нибудь, то расцелую его! Молодец! Ловко ошельмовал этих лохматых господчиков и учёных шлюх! Молодец!.. Придумал же им название — нигилисты! Попросту ведь это значит глист!.. Молодец! Нет, этому сочинителю за такую книжку надо было бы дать чин, поощрить его, пусть сочинит ещё книжку об этих пакостных глистах, что развелись у нас!

Если не раскол, то трения в стане революционной демократии Катков, опубликовавший роман, записал себе в актив, а возглавляемый им консервативный лагерь и переметнувшиеся вправо либералы объявили книгу «своей». На этом фоне писатель-эмигрант, которого было приплели к «процессу 32-х», даже сумел оправдаться: он написал царю слёзное письмо, в котором заверял в своей непричастности и преданности престолу, фактически отрёкшись от своего лондонского друга, а его приезд на родину для формального допроса больше запомнился повсеместным чествованием и восхвалением «литературного генерала» благодарными читателями.

Раньше Тургенев являлся чем-то вроде связующего звена между демократами петербургскими и лондонскими. Теперь об этом не могло быть и речи, поскольку на берегах Невы больше склонялись к революционной демократии, а из британской столицы звучали призывы тянуться в сторону демократии либеральной, в то время как Иван Сергеевич остался где-то посередине. И если радикалов его поведение удивило мало (их пути разошлись ещё раньше), то лондонского изгнанника Герцена тургеневское «хождение в Каноссу», в смысле капитуляция перед Зимним дворцом с последующей изменой дружбе, изрядно покоробило. В очередном номере «Колокола» Александр Иванович, не называя товарища по имени, посвятил ему отедельную статью, в которой назвал «седовласой Магдалиной»:

«…всякого рода раскаяния в моде — видно, подходят последние времена. Не только красные раскаиваются, но раскаиваются и синие, и пегие, и совсем бесцветные, раскаиваются во всём — в помыслах и сновидениях, в давнопрошедшем и ещё не наставшем, во всех многоразличных грехах, даже в таких, которых за ними никогда не было или которые вовсе невозможны.

Корреспондент наш говорит об одной седовласой Магдалине (мужского рода), писавшей государю, что она лишилась сна и аппетита, покоя, белых волос и зубов, мучась, что государь ещё не знает о постигнувшем её раскаянии, в силу которого она прервала все связи с друзьями юности».

И тревожась о пощаде, Сам к царю он написал, Что он преданности ради Связи дружбы разорвал,

— ударил по Тургеневу стихотворным памфлетом Николай Огарёв.

Конечно, все эти расхождения в радикальной среде не могли не радовать доморощенных охранителей. Довершало же их «победу» над демократами, социалистами и прочими нигилистами закрытие «Современника», арест Чернышевского и смерть Добролюбова.

Однако внезапно стали ходить слухи, что журнал Некрасова вскоре появится вновь — и в нём будет напечатан роман саратовского семинариста, замысленный как ответ на «Отцов и детей» и призванный показать настоящий идеал революционера. Это было тем более невероятно, что Николай Гаврилович томился под стражей в одиночной камере Алексеевского равелина. Долгожданная рукопись была получена в редакции, куда её доставили из Петропавловки, в начале 1863 года. Обрадованный Некрасов тут же поспешил в типографию, находившуюся неподалёку от его дома — на Литейном около Невского. Там располагалась контора Маврикия Осиповича Вольфа, выходца из польских евреев-выкрестов, одного из главных книгоиздателей и торговцев в стране. Но уже через пятнадцать минут Некрасов вернулся обратно весь поникший — от растерянности на нём не было лица.

— Со мной случилось большое несчастье, — взволнованно произнёс Николай Алексеевич, глядя на Панаеву, — я обронил рукопись! Задумался, смотрю: рукописи нет; я велел кучеру повернуть назад, но на мостовой её уже не было, точно она провалилась сквозь землю… Что теперь мне делать?

Оказалось, что свёрток с исписанной бумагой поднял проходивший мимо бедный чиновник. Увидев в газетах объявление, просившее вернуть пропавшие документы за вознаграждение, он не преминул доставить вещь законному владельцу. В итоге роман Николая Чернышевского «Что делать?» был благополучно напечатан и произвёл фурор.

Цензура — тюремная, а следом и обычная — пропустила произведение, приняв его за любовный роман. Действительно, с первых страниц читатель увлекается исполненной драматизма и захватывающей интригой, узнавая о загадочном самоубийстве. Однако в центре повествования не покончивший с жизнью мужчина, а «простая девушка» Вера Павловна, которая вырвалась из пошлой атмосферы отчего дома благодаря фиктивному браку со студентом-медиком Лопуховым и обрела настоящее счастье, выйдя за друга своего первого мужа — Кирсанова.

«Например, по чему сейчас можно заметить амурные шашни? По заглядыванию за корсет. Вот Верочка играет, Дмитрий Сергеич стоит и слушает, а Марья Алексевна смотрит, не запускает ли он глаз за корсет, — нет, и не думает запускать!»

Видимо, замысловатый сюжет усыпил бдительность строгого начальства, которое не усмотрело в сочинении политзаключённого посягательств на основы существовавшего строя, однако уже после выхода первых частей романа власти спохватились и запретили печать последующих глав. Книга оказалась под запретом, но ведь известно, что запретный плод — сладок, а потому она разошлась в рукописных версиях, перевернув сознание тысяч молодых людей. Произведение стало «священным писанием» революционеров, их знаменем и программой, фактически дав ответ на вопрос, вынесенный в заголовок. Что точно — роман воспитал несколько поколений непримиримых борцов с самодержавием.

Марья Алексеевна, мать Верочки, олицетворяет в романе дурных (но не дрянных) людей, испорченных социальными условиями, в которых ты либо плут, либо дурак, а третьего — не дано. В свою очередь Верочка, Лопухов и Кирсанов — «порядочные люди нового поколения», которые, оказавшись на свободе, удивляются, как они могли «дышать в этом подвале». Однако главные герои книги вовсе не «новые люди», а кажущийся второстепенным персонажем «особенный человек» — студент филфака Рахметов, из дворян, воплощающий в себе идеал революционера. В некотором роде он — сверхчеловек. Аскет, нестяжатель и проповедник, готовый претерпеть за «веру». Но почему же протагонист обозначен пунктиром? Затем, чтобы дополнительно подчеркнуть его привычку к конспирации — не зря он даже в книге появляется наплывами, возникая из ниоткуда и также незаметно исчезая. Подводит черту под действием романа «четвёртый сон Веры Павловны», в котором ей грезится мечта о социалистическом будущем, лёгком и прочном, как алюминий, и светлом, как электрическая лампа. Символ его — хрустальный дворец, лондонская диковинка из стекла и стали, построенная англичанами к одной из всемирных выставок за десять лет до написания книги.

По сути автор почти прямым текстом говорит, что по мере того, как появляется всё больше порядочных людей, приближается начало социалистического общества. То, что Добролюбов, говоря о пьесах Островского, назвал «лучом света в тёмном царстве», Чернышевский определил формулой «вырваться из подвала».

На страницу:
16 из 19