Крушение империи. Хроники
Крушение империи. Хроники

Полная версия

Крушение империи. Хроники

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Он лежал с открытыми глазами до самого утра.

… Утром он позвонил матери.

– Мам, ты помнишь, что бабушка рассказывала о прадеде?

– А что именно?

– Любые фразы, которые она запомнила. Он ведь умер, когда она была маленькой?

– Да, ей было шесть лет. Но она говорила, что помнит его хорошо. Он был очень тихий, очень грустный. Почти всё время сидел в кресле у окна и смотрел на снег.

– На снег?

– Да. Даже летом. Она говорила: «Дедушка смотрит в окно, а там дождь, а он всё равно называет это снегом». Мы думали, у него старческий маразм, но ему было всего шестьдесят.

– А ещё что-нибудь?

– Ну… она рассказывала, что однажды спросила его, почему он такой грустный. И он ответил: «Я видел, как умирает империя, и ничего не сделал». Она не поняла, ей было шесть лет. А потом, уже взрослой, вспоминала эту фразу и плакала.

– Ещё, – сказал Михаил. – Что-нибудь ещё.

– Была одна фраза, которую она повторяла постоянно. Я её даже записала когда-то. Сейчас поищу.

В трубке зашуршало. Через минуту мать вернулась:

– Вот: «Царя убили не в 1918. Царя убили в 1916. Остальное – последствия». Она говорила, что дед повторял это каждый год 2 марта. День отречения.

Михаил закрыл глаза.

– Спасибо, мам.

– Ты нашёл что-то?

– Кажется, да.

– Это опасно?

– Не знаю.

– Будь осторожен, – сказала мать. – Твой прадед был умным человеком. Если он молчал семьдесят лет – значит, у него были причины.

– Или были причины бояться, – сказал Михаил.

– Или были причины бояться, – согласилась мать.

… Он составил список.

Тринадцать имён из протоколов. Генералы, думцы, великие князья. К 2026 году все они давно умерли, но у многих остались потомки.

Михаил начал с самых простых.

Родзянко. Внук председателя Думы, Михаил Михайлович, жил в Париже, держал антикварный магазин на бульваре Сен-Жермен. Михаил написал ему на электронную почту, представился, кратко изложил суть. Ответ пришёл через час:

«Милостивый государь, к сожалению, я ничем не могу вам помочь. Мой дед никогда не обсуждал события 1917 года с семьёй. Все его бумаги были переданы в Гуверовский архив в 1950-е годы. Там вы можете ознакомиться с ними. С уважением, М. Родзянко»

Гучков. Правнук, Александр Гучков-младший, жил в Лондоне, работал инвестиционным банкиром. Ответ был ещё короче: «Без комментариев».

Великий князь Александр Михайлович. Его правнук, Алексей Андреевич Романов, жил в Копенгагене, занимался благотворительностью. Михаил нашёл его через сайт Объединения членов рода Романовых, отправил письмо.

Ответа не было ни через день, ни через два, ни через неделю.

Генерал Рузский. Потомков не осталось – единственный сын умер в 1919-м от тифа, жена расстреляна большевиками в 1918-м.

Генерал Алексеев. Сын умер в эмиграции бездетным.

Остальные фамилии – Поливанов, Данилов, Клембовский – тоже не дали результата. Кто-то умер в Гражданскую, кто-то исчез в лагерях, кто-то растворился в эмиграции, не оставив следов.

Михаил сидел перед ноутбуком, смотрел на пустые ответы и понимал: ниточка обрывается.

Остался только он.

И тетрадь.

…На четвёртый день он решился.

Архив ФСБ на Литейном проспекте, 4 – здание, которое внушало трепет даже спустя тридцать пять лет после смены вывески. Михаил никогда здесь не был, но знал процедуру: письменный запрос, обоснование, ожидание.

Он подготовил всё по правилам: тема исследования, научная необходимость, ссылки на публикации. В графе «предполагаемые документы» написал: «Материалы Следственного дела №18/1234567 (Николай Романов и члены его семьи). Копии медицинских заключений о состоянии здоровья цесаревича Алексея Николаевича за 1912—1918 годы».

Отправил заказным письмом с уведомлением.

Ответ пришёл через две недели.

«Уважаемый Михаил Александрович! Ваш запрос рассмотрен. Сообщаем, что запрашиваемые вами документы находятся на хранении в Центральном архиве ФСБ России и имеют гриф „Секретно“. В соответствии с Федеральным законом №5485—1 „О государственной тайне“, рассекречивание данных материалов не производилось. В предоставлении доступа отказано. Основание: п. 4 ст. 5 Перечня сведений, отнесённых к государственной тайне»

Михаил перечитал ответ три раза.

Не «не найдены». Не «утрачены». А «имеют гриф „Секретно“».

Значит, они существуют.

Значит, в этих медицинских заключениях есть что-то, что государство – уже другое, не имперское, не советское, а нынешнее, 2026 года – считает нужным скрывать.

Значит, профессор Вреден записал не всё.

Значит, мальчик действительно знал то, чего знать не должен.

В тот же вечер он поехал в музей.

Государственный музей политической истории России – особняк Кшесинской, где когда-то размещался штаб большевиков, а теперь – экспозиция, посвящённая трём русским революциям. Михаил бывал здесь десятки раз, но никогда – с такой целью.

В зале, посвящённом Николаю Второму, висел портрет цесаревича Алексея.

Фотография 1914 года, раскрашенная вручную. Мальчик в матросском костюмчике, с якорем на воротнике, сидит в кресле, положив руки на подлокотники. Светлые волосы зачёсаны набок, лицо серьёзное, недетское.

Глаза.

Михаил смотрел в эти глаза и не мог отвести взгляд.

Они были очень светлые, почти прозрачные, с необычным разрезом – чуть раскосые, что придавало лицу выражение постоянного внимания, постоянного вопроса. И в них действительно было что-то странное.

Не мистическое. Не сверхъестественное.

Просто – глубина. Слишком большая для ребёнка.

Взгляд человека, который видел больше, чем должен видеть в двенадцать лет. Который знал больше, чем ему положено знать. Который понимал, что вокруг него плетутся сети, что близкие люди лгут, что будущее, которое ему уготовано, – не царство, а мученичество.

Михаил стоял перед портретом, и мальчик смотрел на него.

– Ты знал, – сказал Михаил шёпотом. – Ты знал, что они тебя боятся. Ты знал, что отец отречётся. Ты знал, что случится в подвале. Ты знал всё.

Мальчик молчал.

Вокруг ходили посетители, щёлкали фотоаппаратами, переговаривались. Кто-то спросил: «Это тот, которого расстреляли?» Кто-то ответил: «Да, вместе со всей семьёй».

Михаил не слышал их.

Он смотрел в глаза цесаревича Алексея и думал: если он знал будущее, то знал и то, что его ждёт. Знал – и не пытался бежать. Не просил отца отказаться от престола раньше. Не проклинал заговорщиков.

Он просто ждал.

Сто лет.

И сейчас, глядя на этот портрет, Михаил вдруг понял, что мальчик всё ещё ждёт.

Ждёт, когда кто-то прочитает протоколы.

Ждёт, когда кто-то поймёт, что на самом деле произошло в 1917-м.

Ждёт, когда кто-то произнесёт вслух его имя.

– Я прочитаю, – сказал Михаил. – Я всё прочитаю. И я найду правду. Обещаю.

Мальчик на портрете не ответил.

Но Михаилу показалось, что уголки его губ чуть дрогнули.

Или это была игра света?

Он вышел из музея, когда уже стемнело. Невский сиял огнями, туристы спешили в «Елисеевский», молодёжь тусовалась у станции метро. Обычный вечер в обычном городе.

Михаил шёл медленно, держа в руках телефон с фотографией портрета.

Ему нужно было в архивы. В библиотеки. В бабушкину квартиру, где на столе лежала тетрадь с нерасшифрованными страницами.

Ему нужно было узнать всё.

Потому что теперь он понимал: заговор против императора был только началом.

Настоящая тайна была в другом.

В мальчике, который знал будущее.

И в том, что это будущее – вопреки всем протоколам, всем приговорам, всем расстрельным стенам – ещё не закончилось.

ГЛАВА 3. Дневник Кузьмина – Караваева

Ноябрь 1916. Канцелярия. Псков, штаб Северного фронта


Полковник Александр Александрович Кузьмин-Караваев вошёл в здание штаба Северного фронта в 7:43 утра, как делал это каждый день вот уже четырнадцать месяцев.

Часовой у входа козырнул. Полковник кивнул – коротко, сухо, без лишних движений. Шинель на вешалку, фуражка на крючок, пальцы на мгновение задержались на козырьке – привычка, оставшаяся с Академии Генштаба, где старый генерал Леер требовал: «Прежде чем войти в кабинет, поправьте фуражку. Император может не увидеть вашего лица, но он увидит, как вы носите форму».

Император был за тысячу вёрст, в Могилёве. Но привычка осталась.

Канцелярия помещалась в трёх смежных комнатах на втором этаже, с окнами, выходящими на площадь перед вокзалом. В первой, самой большой, сидели шифровальщики – трое штабс-капитанов с лицами людей, привыкших к тайне. Их пальцы порхали над клавишами телеграфных аппаратов Юза, и тонкая бумажная лента выползала из щелей, испещрённая рядами цифр.

Запах здесь был особенный, канцелярско-военный: смесь махорки, чернил, озокерита (им смазывали телеграфные ленты) и обязательного утреннего кофе, который варил лично писарь Ляшенко на керосинке в углу.

– Полковнику – без сахара, с цикорием, – сказал Ляшенко, не оборачиваясь.

Кузьмин-Караваев взял жестяную кружку, обжёг пальцы, поставил на стол. Кофе был жидкий, горький, с привкусом жести – но горячий.

За окном сеял мелкий, противный дождь пополам с мокрым снегом. Ноябрь в Пскове выдался серый, бессолнечный, похожий на бесконечные сумерки.

– Сводка от генерала Алексеева, – доложил штабс-капитан Смирнов, не отрываясь от аппарата. – Ночная. Пришла в пять сорок.

– Давайте.

Смирнов протянул ленту. Кузьмин-Караваев надел пенсне – без него мелкие цифры расплывались, – пробежал глазами колонки.

Обычная рутина. Состояние войск. Расход снарядов. Просьба ускорить поставки тёплых вещей. И в конце, после служебной части, – приписка, зашифрованная личным кодом Алексеева.

Такие приписки всегда означали одно: то, что нельзя доверить обычной связи.

Кузьмин-Караваев достал из внутреннего кармана мундира маленькую чёрную книжечку – личный шифровальный блокнот, – и начал расшифровывать.

«Лично генералу Рузскому. Совершенно секретно».

Дальше шёл текст.

Кузьмин-Караваев прочитал его один раз. Потом – второй.

Потом снял пенсне, протёр стёкла замшей, надел снова и прочитал в третий раз.

«Государь устал. Может быть, нам стоит подумать о том, кто заменит его на время войны?»

Он аккуратно сложил ленту вчетверо, положил в кожаный портфель.

– Спасибо, Смирнов.

– Не за что, Александр Александрович.

Кофе остыл.

… В девять часов утра Кузьмин-Караваев постучал в дверь кабинета генерала Рузского.

– Войдите.

Николай Владимирович Рузский сидел за огромным столом красного дерева, заваленным картами и докладами. Генерал от инфантерии, командующий Северным фронтом, человек, чьё имя через три месяца войдёт в каждую газету мира, выглядел усталым. Под глазами – синева, у рта – глубокие складки, словно он всё время сдерживает слово, которое готово сорваться с губ.

– Что у вас, полковник?

– Шифровка от генерала Алексеева. Лично вам.

Рузский взял ленту, надел очки в черепаховой оправе. Читал долго, молча, дважды перечитал последнюю фразу.

Потом поднял глаза на Кузьмина-Караваева.

– Вы расшифровали?

– Так точно.

– И что вы думаете?

Вопрос был нарушением всех неписаных правил штабной субординации. Начальник не спрашивает мнение подчинённого о политических материях. Тем более таких.

Кузьмин-Караваев помедлил.

– Я думаю, ваше превосходительство, что генерал Алексеев озабочен состоянием дел в Ставке.

– Озабочен, – повторил Рузский. – Хорошее слово. Дипломатичное.

Он снял очки, отложил ленту в сторону.

– А как вы думаете, полковник, что на самом деле хотел сказать Михаил Васильевич?

Кузьмин-Караваев молчал. Он знал, что ответить – значит переступить черту. Промолчать – значит проявить нелояльность. Выбрать нейтральный ответ – значит солгать генералу, которому присягал.

Он выбрал правду.

– Я думаю, ваше превосходительство, что генерал Алексеев предлагает вам обсудить вопрос о престолонаследии.

Рузский посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.

– Садитесь, полковник.

Кузьмин-Караваев сел на краешек стула.

– Вы знаете, – сказал Рузский, глядя в окно, – когда я принимал Северный фронт, государь сказал мне: «Николай Владимирович, я надеюсь на вас как на самого себя». Это было три года назад. Тогда я верил, что мы выиграем войну к Рождеству.

Он помолчал.

– Теперь я верю только в то, что война кончится когда-нибудь. А государь… государь устал. Это правда. Я вижу это по его докладам, по его резолюциям, по его глазам на последней встрече в Ставке.

– И что делать? – спросил Кузьмин-Караваев.

Рузский посмотрел на ленту.

– Не знаю, – сказал он. – Но Михаил Васильевич, кажется, знает.

Он протянул ленту обратно.

– Положите в сейф. Литер «А». И никому ни слова.

– Слушаюсь.

Кузьмин-Караваев взял ленту, встал, направился к двери.

– Полковник.

– Да?

– Вы ведёте дневник?

Кузьмин-Караваев замер.

– Служебный, ваше превосходительство. Протоколы совещаний, распоряжения…

– Я не о служебном, – перебил Рузский. – Личный. Вы записываете свои мысли?

Пауза.

– Иногда, – сказал Кузьмин-Караваев.

– Продолжайте, – сказал Рузский. – Когда-нибудь это пригодится.

Он снова уткнулся в карты.

Аудиенция окончена.

В час дня Кузьмин-Караваев спустился в офицерскую столовую.

Здесь было натоплено, пахло щами и гречневой кашей. За длинным столом, накрытым казённой скатертью с пятнами от пролитого чая, сидели человек десять – штабные офицеры, адъютанты, парочка интендантов.

Разговор, как всегда в последнее время, крутился вокруг одного.

– Убили-таки, – сказал капитан Зверев, накладывая себе каши. – 17 декабря, в доме Юсупова. Пулей, ножом и в прорубь. Для верности.

– Кто? – спросил молоденький поручик, только что из училища.

– Кто-кто… Великий князь Дмитрий Павлович, Юсупов, Пуришкевич. Компания.

– И что теперь будет?

Зверев хмыкнул.

– Ничего не будет. Государь выслал Дмитрия Павловича в Персию, Юсупова – в имение. Пуришкевича даже не тронули. Всё.

– А императрица?

– Императрица, говорят, в истерике. Это ж её «святой старец».

Кузьмин-Караваев молчал, помешивая ложкой щи.

– А вы что думаете, Александр Александрович? – обратился к нему Зверев.

– Я думаю, – медленно сказал Кузьмин-Караваев, – что убийство – не метод решения политических вопросов.

– А какой метод? – вмешался сидевший в углу подполковник Дружинин, старый служака, потерявший на войне сына. – Ждать, пока этот проходимец совсем развалит династию? Вы видели, что творится в Петрограде? Министры меняются как перчатки. Штюрмер, Трепов – кто следующий? Говорят, Протопопов министром внутренних дел станет. Протопопов! Сумасшедший дом.

– Алексеев в Ставке, – тихо сказал кто-то, – тоже, говорят, недоволен.

– Алексеев – солдат, – отрезал Дружинин. – Он своё дело знает. А вот что в Могилёве делается…

Он не договорил. Все понимали, что значит «в Могилёве». Ставка. Государь.

Кузьмин-Караваев доел щи, промокнул губы салфеткой.

– Господа, – сказал он спокойно, – мы говорим о вещах, которые не положено обсуждать за обедом.

– А где их положено обсуждать? – усмехнулся Зверев. – В Думе? Там уже полгода только и делают, что обсуждают.

– В Думе – одно, – сказал Кузьмин-Караваев. – Здесь – другое. Мы – штаб Северного фронта. Мы обеспечиваем армию. Мы не политики.

– А кто мы? – спросил Дружинин.

Кузьмин-Караваев не ответил.

Он вышел из столовой, когда разговор перешёл на поставки патронов.

В три часа дня он попросил коммутатор соединить с Петроградом.

Ждали долго – линия была перегружена. Наконец в трубке щёлкнуло, зашуршало, и далёкий, искажённый помехами голос произнёс:

– Алло? Саша? Ты?

– Я, Лизонька. Как ты?

– Холодно, – сказала жена. – Уголь кончился, дрова дорогие, в квартире восемь градусов. Сплю в пальто.

– Купи дров, я перевёл деньги…

– Купила. Но это же не надолго. Саша, когда ты приедешь?

Он помолчал. Работа. Война. Обстоятельства. Слова, которые ничего не значат.

– Скоро, – сказал он. – На Рождество отпрошусь.

– Ты каждый год обещаешь на Рождество.

– В этот раз точно.

Пауза. В трубке трещало, голос жены то приближался, то удалялся.

– Саша, – сказала она тихо. – Тут такое творится. Очереди за хлебом с ночи стоят. На Невском стреляли. Керенский в Думе говорит, что правительство – изменники. А в Царском…

– Что в Царском?

– Говорят, наследник опять заболел. Не выходит из комнат. Императрица никого не принимает. Саша, я боюсь.

– Чего ты боишься?

– Сама не знаю. Всего. Этой зимы. Этого холода. Того, что ты там, а я здесь, и мы ничего не можем изменить.

– Лизонька…

– Ты только приезжай, ладно? Скоро. Обещай.

– Обещаю.

Она ещё что-то говорила – о тёплых вещах, о посылке, о том, что выслала ему носки, дошли ли, – но он уже почти не слышал. Смотрел на запотевшее окно, на серое небо, на мокрый снег, и думал: «Скоро Рождество. А будет ли Рождество?».

– Саша? Ты слышишь?

– Да, Лиза. Я приеду.

Они попрощались.

Кузьмин-Караваев положил трубку, посидел минуту, глядя в одну точку.

Потом встал и пошёл в канцелярию – работать.

Вечером, вернувшись в свою комнату в офицерском флигеле, он зажёг свечу – электричество в городе давали с перебоями – и достал из ящика стола небольшую тетрадь в тёмно-синем коленкоровом переплёте.

На обложке не было ничего. Ни имени, ни года, ни вензеля.

Он открыл её, перелистнул несколько пустых страниц – первые записи датировались октябрём 1915-го, днём, когда он вернулся из Петрограда, с квартиры генерала Поливанова.

Сегодня он напишет новую запись.

Он обмакнул перо, стряхнул лишнее, вывел дату:

«10 ноября 1916 года. Псков»

Дальше писал без помарок, чётким, быстрым почерком человека, привыкшего фиксировать слова, не задумываясь о стиле.

«Сегодня утром поступила шифровка от Алексеева. Михаил Васильевич спрашивает Рузского, не пора ли заменить государя „на время войны“. Рузский не ответил ни да, ни нет. Он спросил моё мнение. Я сказал правду. Это была ошибка»

Он остановился, перечитал написанное. Зачеркнул «ошибка», написал сверху: «неосторожность».

«Рузский сказал: продолжайте вести дневник. Когда-нибудь это пригодится. Интересно, для чего именно? Для оправдания? Для обвинения? Или просто потому, что человеку свойственно оставлять след?»

«В столовой говорили об убийстве Распутина. Офицеры возбуждены, некоторые открыто радуются. Они не понимают, что убийство одного фаворита не спасёт династию. Династию спасает только вера народа в её необходимость. А этой веры больше нет»

«Говорил с Лизой. Она замёрзла, напугана, ждёт меня. А я сижу здесь, в Пскове, и жду… Чего? Телеграммы из Ставки? Распоряжения от Рузского? Знака свыше?»

«Мальчик в Царском опять болен. Не знаю, правда ли это или очередной слух. Но если правда – почему он болеет так часто? И почему вокруг его болезни столько тайн?»

«Я обещал записывать всё. Я записываю. Но становится только страшнее»

Он поставил точку, промокнул страницу, закрыл тетрадь.

Свеча догорала, фитиль плавал в лужице воска.

Кузьмин-Караваев погасил её щипцами и долго сидел в темноте, глядя на серый прямоугольник окна.

… В воскресенье он отпросился на два часа и пошёл в Кремль.

Псковский Кремль – Троицкий собор, толстые стены, ветер с Великой – был одним из немногих мест, где он чувствовал себя спокойно. Здесь пахло не войной, не канцелярией, а вечностью. Здесь тысячу лет назад точно так же стояли дозорные, смотрели на запад, ждали врага.

Снег пошёл внезапно – крупный, мягкий, настоящий. Не тот мокрый ноябрьский, что таял, не долетев до земли, а зимний, пушистый, обещающий Рождество.

Кузьмин-Караваев поднялся на стену, облокотился на парапет. Внизу текла серая Великая, на том берегу чернели крыши Завеличья, дымили трубы.

Он думал о государе.

Они встречались трижды – два раза в Ставке, один раз в Царском Селе на докладе. Николай Александрович производил впечатление человека вежливого, воспитанного, но совершенно не на своём месте. Он внимательно слушал, задавал умные вопросы, подписывал бумаги – и во всём этом чувствовалась не сила, а привычка. Привычка быть императором, делать императорские дела, носить императорскую форму.

А за этой привычкой – усталость. Глубокая, давняя, неизбывная.

«Государь устал», – написал Алексеев.

Это была правда.

Но заменить уставшего императора – не значит заменить выдохшуюся лошадь в упряжке. Лошадь везёт, потому что её погоняют. А императора погонять некому. И нечем.

Снег падал на плечи, на фуражку, таял на лице.

Кузьмин-Караваев вспомнил другое: цесаревича Алексея на смотре кадетов в Царском Селе, летом 1915-го. Мальчик стоял у окна, опираясь на костыль, и смотрел на марширующих мальчишек. В его глазах была такая тоска, такое желание быть там, в строю, таким же, как все, – что у полковника защемило сердце.

Он тогда подумал: «Этот ребёнок никогда не станет императором. Потому что он слишком человечный».

Теперь он думал иначе.

«Этот ребёнок никогда не станет императором. Потому что они не позволят».

Он постоял ещё немного, стряхнул снег с фуражки и пошёл обратно в штаб.

На столе его ждал пакет.

Серый, казённый, сургучная печать с орлом. Гриф: «Совершенно секретно. Лично генералу Рузскому».

Кузьмин-Караваев расписался в получении, вскрыл, прочитал.

Это было письмо. Не шифровка, не телеграмма – именно письмо, написанное от руки, узнаваемым мелким почерком Алексеева.

«Дорогой Николай Владимирович,

в прошлой телеграмме я позволил себе намёк, который Вы, вероятно, поняли правильно. Но намёков недостаточно. Наступает время, когда нужно говорить прямо.

Я не знаю, сколько ещё продержится государь. Не в смысле здоровья – физически он крепок, – а в смысле воли. Последние месяцы он всё чаще говорит о том, что „устал“, „хотел бы покоя“, „думает о семье“. Это не просто слова. Это симптом.

Государь оставит трон – это вопрос времени. Меня волнует, кто его заменит.

Наследник, как Вы знаете, болен. Болезнь не смертельна, но она делает его невозможным кандидатом для правления в военное время. Регентство – вариант, но регентство при больном ребёнке создаст ещё больше проблем, чем мы имеем сейчас.

Остаётся великий князь Михаил Александрович. У него нет опыта, нет желания, но есть, по крайней мере, здоровье и вменяемость.

Я не призываю к бунту. Я призываю к размышлению.

Нам нужно быть готовыми. Когда – не знаю. Но, вероятно, раньше, чем мы думаем.

Ваш М. Алексеев

P.S. Сожгите это письмо после прочтения»

Кузьмин-Караваев перечитал дважды.

Потом сложил письмо в конверт, запечатал в новый пакет, надписал: «Генералу Рузскому. Лично».

Положил в портфель.

Сжигать не стал.

В коридоре, когда он шёл к Рузскому с пакетом, из полуоткрытой двери дежурной комнаты донёсся обрывок разговора.

– …а наследник опять не выходит. Говорят, с ноября лежит.

– Кровотечение?

– Да нет, вроде не кровотечение. Какая-то простуда. Но температура держится.

– Долго уже.

– Долго. Императрица никого не пускает, даже великих князей.

– А государь?

– Государь в Могилёве. Приезжал на три дня, уехал обратно.

Пауза.

– Знаешь, что я думаю? Если с мальчиком что-то случится… Ведь наследника-то больше нет. Только Михаил Александрович.

– А он?

– А что он? Морганатический брак, графиня Брасова, невенчанные дети… Не примут его. Ни армия, ни Дума, ни народ.

– Тогда кто?

– А никто. Конец династии.

Кузьмин-Караваев прошёл мимо двери, не замедляя шага.

Но слова запомнил.

«Конец династии».

Он вошёл в приёмную Рузского, положил пакет на стол секретарю.

– Генералу. Лично в руки.

– Слушаюсь.

Вышел.

В коридоре было темно, экономили электричество. Он шёл на ощупь, считая шаги: десять до поворота, двадцать до канцелярии, тридцать – и можно сесть за стол, уткнуться в бумаги, забыть этот разговор.

Не забыл.

В семь часов вечера в канцелярии погасили свет.

Экономия. Военная экономия. На фронте не хватает снарядов, в тылу – угля, в столице – хлеба, а здесь, в Пскове, – электричества. Империя, умирающая от тысячи маленьких недостач.

Кузьмин-Караваев зажёг свечу – восковую, тонкую, такие продавались в лавке на углу по пятаку за штуку. Света от неё было чуть, только чтобы не посадить пятно на мундир, когда подписываешь бумаги.

Он перебирал исходящие, ставил резолюции, проверял описи. Рутина. Спасительная рутина, которая не даёт думать.

На страницу:
3 из 6