Крушение империи. Хроники
Крушение империи. Хроники

Полная версия

Крушение империи. Хроники

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Все посмотрели на Кузьмина-Караваева.

– Я буду молчать, – сказал он. – Сто лет. Клянусь.

– Клянёмся, – повторили остальные.

Никто не перекрестился. Никто не призывал Бога в свидетели. Они были слишком умны, чтобы верить, что Бог на стороне заговорщиков.

Кузьмин-Караваев записал:

«15 октября 1915 года. 23:45. Принято единогласное решение: хранить тайну настоящего собрания и всех последующих до 2000 года. Протоколы опечатать и передать на хранение полковнику Кузьмину-Караваеву. Вскрыть по истечении срока или ранее – по единогласному решению всех участников»

Он поставил подпись.

Перо оставило на бумаге жирный, чуть расплывшийся след.

Чернила были чёрные, траурные.

… Кузьмин-Караваев сидел за столом в своей комнате в Пскове, перед ним лежала раскрытая тетрадь в синем коленкоровом переплёте. На часах – половина двенадцатого ночи, 10 ноября 1916 года.

Он смотрел на свои руки.

Те же руки, что год назад пожимали руку Алексееву, держали перо, выводили клятву на бумаге. Те же пальцы, что листали доклад Фёдорова, переворачивали страницы протоколов, запечатывали конверты сургучом.

За год они не изменились. Ни морщин, ни пигментных пятен, ни дрожи – только чернильное пятно на указательном пальце правой руки, вечное, несмываемое.

Но внутри всё изменилось.

Он посмотрел на свои ладони. Раскрыл их, словно собираясь поймать невидимую воду.

– Чисты ли вы? – спросил он шёпотом.

Руки молчали.

Он сжал их в кулаки.

Он взял тетрадь в синем переплёте, ту самую, в которой вёл личный дневник, отличный от официальных протоколов.

Обмакнул перо. Написал дату:

«10 ноября 1916 года. Поздно»

«Год назад я дал согласие стать протоколистом. Тогда я думал, что это просто работа. Фиксировать, записывать, хранить. Не вмешиваться. Не участвовать. Остаться в стороне.

Сегодня я понял: стороны нет.

Каждое слово, которое я записываю, делает меня соучастником. Каждая фраза, занесённая в протокол, – мой голос, даже если я молчу. Каждая буква – камень в стене, которую мы строим вокруг государя.

Я думал: я только свидетель. Но свидетель в суде – тоже часть процесса. Его показания могут оправдать или осудить.

Я веду протокол заговора. Я знаю имена, даты, планы. Я знаю, что Алексеев и Рузский уже не просто обсуждают – они готовятся. Я знаю, что великий князь, несмотря на свои сомнения, с ними. Я знаю, что Дума ждёт сигнала, а Гучков – только повода.

И я знаю о мальчике.

Я знаю то, чего не должен знать. И не могу забыть.

Сегодня мне приснился поезд. Императорский поезд, уходящий в никуда. Я стоял у насыпи и смотрел вслед. А потом обернулся и увидел, что сам стою на рельсах, а поезда уже нет, только тьма впереди и тьма позади.

Я стал частью того, что записывал.

Теперь это мой приговор»

Он промокнул страницу, закрыл тетрадь, задул свечу.

В темноте его дыхание было слышно особенно отчётливо.

… Михаил оторвал взгляд от бумаг.

Вера Павловна сидела напротив, сложив руки на коленях, и смотрела на него с тем особым выражением, какое бывает у людей, которые знают больше, чем говорят.

– Вы прочитали? – спросила она.

– Да.

– Теперь вы понимаете?

Михаил молчал.

Он смотрел на расшифрованные листы, на фотокопию доклада Фёдорова, на протокол первого собрания. И на отдельном листе – запись из личного дневника: «Я стал частью того, что записывал».

– Мой прадед, – сказал Михаил. – Он был с ними.

– Был, – подтвердила Вера Павловна. – Но не до конца.

– В каком смысле?

– Он не участвовал в действиях. Только фиксировал. Он сам поставил это условие.

– И это его оправдывает?

Вера Павловна помолчала.

– Нет, – сказала она. – Не оправдывает. Но объясняет.

– Что объясняет?

– Почему он молчал семьдесят лет. Почему спрятал тетрадь в двойное дно. Почему никому не рассказал – даже внучке. Потому что ему было стыдно.

– Или страшно, – сказал Михаил.

– Или страшно, – согласилась Вера Павловна.

Михаил закрыл тетрадь.

За окном её квартиры, на Васильевском, темнело. Зажигались фонари, спешили прохожие, шуршали шины по мокрому асфальту. Обычный петербургский вечер.

Обычный, как сто лет назад.

– Что мне теперь делать? – спросил Михаил.

– А что вы хотите сделать?

– Я хочу узнать правду. Всю. До конца.

– Тогда читайте дальше, – сказала Вера Павловна. – Там ещё двести страниц.

Она помолчала.

– И будьте осторожны. Вы теперь – хранитель этой тайны. Как ваш прадед. Только у вас есть выбор, которого не было у него.

– Какой выбор?

– Остановиться. Или идти до конца.

Михаил посмотрел на тетрадь.

Она лежала на столе, тяжёлая, тёмная, молчаливая – как все невысказанные признания всех мёртвых полковников всех исчезнувших империй.

Он открыл её на следующей странице.

«Протокол №2. 3 ноября 1915 года. Петроград, особняк князя Андроникова…»

– Я буду читать, – сказал он.

Вера Павловна кивнула. За окном зажглись фонари. Вечер продолжался.

ГЛАВА 5. Лейб-гвардия молчания

Петроград, салон Андроникова, декабрь 1916


Поезд из Пскова прибыл на Варшавский вокзал в половине четвёртого пополудни, но полковник Кузьмин-Караваев покинул здание только через час – пришлось дожидаться извозчика, которых в декабрьском Петрограде катастрофически не хватало.

Мороз стоял крепкий, градусов двадцать, воздух был сухой, колкий, с той особенной петербургской прозрачностью, когда каждый звук слышен за версту, а выдох превращается в облачко мгновенно замерзающего пара. Кузьмин-Караваев запахнул шинель, поправил башлык и назвал адрес:

– Моховая, дом двадцать семь.

Извозчик – пожилой, с замёрзшей бородой, в рваном армяке – только кивнул. Лошадь тронулась, цокая подковами по булыжной мостовой.

Город жил своей жизнью. На углах толпились бабы с кошелками – очереди за хлебом начинались уже с четырёх утра, и к вечеру уставшие, озлобленные люди всё ещё надеялись урвать хоть буханку. У Адмиралтейства маршировали юнкера – смена караула, ритуал, не менявшийся двести лет. В витрине Елисеевского горели огни, переливались хрусталём люстры, и дамы в соболях входили в стеклянные двери, не глядя по сторонам.

Две России ехали на одних санях, но в разные стороны.

Дом на Моховой, принадлежавший князю Ивану Александровичу Андроникову, не был ни самым богатым, ни самым известным в Петрограде. Но он был самым нужным.

Швейцар – вышколенный, с бакенбардами александровских времён – принял шинель и фуражку с таким выражением лица, словно делал одолжение самому государю.

– Пожалуйте, ваше превосходительство.

Кузьмин-Караваев не был превосходительством, но спорить не стал. В этом доме все были «превосходительствами».

В гардеробной, отделанной тёмным дубом, уже висело с десяток шинелей – генеральские, с красными отворотами, министерские, с бобрами, и одна штатская, драпового сукна, из тех, что носят члены Государственной думы. Кузьмин-Караваев повесил свою рядом, поправил мундир, провёл рукой по коротким волосам – и шагнул в анфиладу.

Запах здесь был особенный: смесь дорогого табака, французских духов и – странно – ландышей, тех самых, что стояли на подоконнике в кабинете Поливанова. Видимо, у князя Андроникова был один поставщик.

– Полковник! – раздался голос из глубины гостиной. – А мы вас заждались!

Князь Андроников – маленький, юркий, с блестящими глазами и манерами фокусника – уже спешил навстречу, протягивая обе руки.

– Ради бога, простите, Иван Александрович, – Кузьмин-Караваев слегка склонил голову. – Поезд опоздал.

– Пустое, пустое! Все свои, все уже в сборе. Прошу!

И он повлёк полковника в гостиную, где, казалось, собрался весь Петроград.

Гостиная князя Андроникова напоминала портретную галерею, только портреты были живые и пили шампанское.

У камина, привалившись плечом к мраморной доске, стоял Александр Иванович Гучков. В чёрном сюртуке, с бородкой клинышком и неизменным моноклем, он выглядел так, будто только что сошёл с карикатуры в «Сатириконе». Но глаза у него были не карикатурные – острые, холодные, оценивающие.

Напротив, в глубоком вольтеровском кресле, восседал Михаил Владимирович Родзянко. Председатель Государственной думы занимал собой всё кресло и ещё немного выступал за его пределы. Лицо у него было багровое, с сеткой лопнувших сосудиков на щеках – результат многолетнего возлияния и многолетней же бессильной ярости.

В углу, у пальмы в кадке, стояла группа офицеров свиты. Среди них Кузьмин-Караваев сразу узнал великого князя Кирилла Владимировича – двоюродного брата государя, моряка, с бледным, надменным лицом и неестественно прямой спиной. Он был в форме гвардейского экипажа и, кажется, чувствовал себя не в своей тарелке.

– Полковник, – князь Андроников подвёл Кузьмина-Караваева к Гучкову. – Позвольте представить: Александр Иванович Гучков. Наш главный смутьян, гроза правительства и, смею надеяться, будущий премьер.

Гучков коротко усмехнулся, не вынимая монокля.

– Оставьте, князь. Полковник – человек штабной, ему эти политические игры, поди, и неинтересны.

– Напротив, – сказал Кузьмин-Караваев. – Очень интересны.

Гучков посмотрел на него с лёгким удивлением, потом кивнул.

– Ну-ну. Посмотрим.

Он отвернулся к камину, давая понять, что аудиенция окончена.

Кузьмин-Караваев отошёл к столу с закусками. Взял бокал шампанского, сделал глоток – шампанское было тёплое, выдохшееся, как и всё в этом доме.

– Не пейте, – раздалось у плеча. – Отрава.

Он обернулся. Рядом стоял незнакомый полковник – лет сорока, с сединой на висках и умным, усталым лицом.

– Я предпочитаю водку, – сказал Кузьмин-Караваев.

– И правильно. Шампанское здесь пьют только те, кому нечего скрывать. А у нас, кажется, каждый что-то скрывает.

Незнакомец усмехнулся и отошёл к окну.

Кузьмин-Караваев запомнил его лицо. Позже, через три месяца, он увидит этого человека в форме командующего фронтом и вспомнит этот разговор.

Разговор в гостиной крутился вокруг одного, как мухи вокруг мёда.

– Вы слышали? – говорил какой-то штатский с бакенбардами, обращаясь к соседу. – Говорят, тело до сих пор не нашли. Прорубь затянуло льдом, а там течение сильное, могло унести далеко.

– Найдут, – отрезал сосед. – Куда он денется. Хотя, честно говоря, я бы предпочёл, чтобы не нашли.

– Почему?

– Меньше шума. И меньше поводов для истерики у её величества.

Имя императрицы не произносили вслух. «Её величество» – и многозначительная пауза.

– А что государь? – спросил кто-то.

– Государь в Могилёве. Говорят, очень переживает. Но не возвращается.

– И правильно. Пусть сидит в Ставке. Здесь ему сейчас делать нечего.

– А наследник?

– Наследник болен. Опять.

– Да что ж такое!

– Гемофилия, – сказал Гучков, не оборачиваясь от камина. – Не лечится. И не проходит. Будет болеть всю жизнь. Если она, конечно, не оборвётся раньше.

Наступила тишина.

Гучков поправил монокль и добавил:

– Я имею в виду, от естественных причин.

– Разумеется, Александр Иванович, – поспешно сказал Андроников. – Разумеется.

Кузьмин-Караваев записывал в блокноте – стенографически, быстрыми значками, которые никто вокруг не мог прочесть.

«Гучков: гемофилия наследника. Намёк на возможность ранней смерти. Родзянко (молча): одобрительный кивок. Великий князь Кирилл: делает вид, что рассматривает картину»

– Господа, – подал голос Родзянко из глубины кресла. – Мы отвлекаемся. Распутин – это симптом, а не болезнь. Болезнь – это режим. Режим, при котором страной управляет кучка проходимцев, а государь не в силах навести порядок.

– Вы предлагаете навести порядок? – спросил кто-то.

– Я предлагаю не ждать, пока этот порядок наведут другие.

– Кто – другие?

Родзянко тяжело повернул голову.

– Улица, – сказал он. – Толпа. Народ. Когда люди выходят на площадь с пустыми кошелками, они уже не смотрят на портреты императора.

– Михаил Владимирович, вы преувеличиваете.

– Дай бог, чтобы преувеличивал. Но, извините, статистика: за ноябрь – двенадцать хлебных бунтов. За первую неделю декабря – уже восемь. Вы понимаете, что это значит?

– Что зима будет холодная? – усмехнулся Гучков.

– Что зима будет кровавая, – сказал Родзянко.

Никто не усмехнулся в ответ.

И тут вступил тот самый незнакомый полковник, который советовал не пить шампанское.

– Господа, – сказал он негромко. – Мы всё обсуждаем Распутина, государя, Думу. Но позвольте напомнить: Распутин был не единственным каналом влияния на императорскую чету.

– Вы о ком? – насторожился Андроников.

– О Вырубовой. Анна Александровна. Ближайшая подруга императрицы. Её влияние ничуть не слабее, а по некоторым вопросам – даже сильнее.

– Анна Александровна – женщина, – сказал Гучков. – Её влияние ограничено личными вопросами.

– Вы уверены? – спросил полковник. – Через неё проходят назначения, через неё идёт переписка, через неё – всё, что касается наследника.

– Наследника?

– Императрица не доверяет придворным врачам. Она советуется с Вырубовой. А Вырубова советуется с кем? С Распутиным советовалась. Теперь, когда Распутина нет…

Он не договорил. И не нужно было договаривать.

– Один фаворит ушёл, – медленно произнёс кто-то в углу. – Осталась фаворитка.

Пауза повисла такая плотная, что её можно было резать ножом.

Все поняли.

Фаворит – Распутин. Фаворитка – императрица.

Никто не произнёс это вслух. Но все подумали.

Кузьмин-Караваев записывал, и пальцы его слегка дрожали.

«22:15. Реплика (автор не установлен): „Один фаворит ушёл. Осталась фаворитка“. Общее молчание. Гучков смотрит в камин. Родзянко тяжело дышит. Великий князь Кирилл покинул комнату под предлогом курения»

– Господа, – сказал Андроников, пытаясь разрядить обстановку. – Ещё шампанского? Или, может быть, чаю? У меня есть отличный чай, прямо из Кяхты…

– Какой чай, – буркнул Родзянко. – Какое шампанское. Вы понимаете, что мы сейчас произнесли?

– Мы ничего не произносили, – быстро сказал Гучков. – Мы обсуждали влияние некоторых придворных кругов на политические решения. Это законная тема для дискуссии.

– В частном доме, за закрытыми дверями, – добавил Андроников.

– И без протокола, – сказал Гучков, бросив быстрый взгляд на Кузьмина-Караваева.

Полковник аккуратно закрыл блокнот и убрал его во внутренний карман мундира.

– Разумеется, без протокола, – сказал он.

Гучков кивнул.

Разговор перешёл на поставки продовольствия.

… Вернувшись в гостиницу, Кузьмин-Караваев запер дверь на ключ, зажёг свечу и разложил на столе два блокнота.

Первый – маленький, карманный, с кожаным переплётом. Там, быстрыми стенографическими значками, были записаны подлинные реплики вечера. Непричёсанные, опасные, почти крамольные.

«Гучков: наследник – обуза, чем раньше умрёт, тем лучше». «Родзянко: императрица – главная проблема, Распутин был только ширмой». «Неустановленный офицер: один фаворит ушёл – осталась фаворитка». «Великий князь Кирилл (вполголоса): если так продолжится, династии конец».

Он перечитал эти записи, помедлил – и взял второй блокнот, служебный.

Здесь он писал обычным почерком, чётким, каллиграфическим, без единой помарки. Для отчёта. Для начальства. Для истории, которая будет писаться потом, когда все эти люди станут или героями, или изменниками.

«22 декабря 1916 года. Вечер у князя Андроникова. Присутствовали: члены Государственной думы, офицеры свиты, представители генералитета. Обсуждались текущие политические события. Отмечено общее беспокойство в связи с убийством Г. Распутина. Высказывались мнения о необходимости укрепления исполнительной власти. Великий князь Кирилл Владимирович подчеркнул важность сохранения династической преемственности. Александр Иванович Гучков призвал к консолидации здоровых политических сил. М. В. Родзянко указал на трудности в продовольственном снабжении столицы. Обстановка спокойная, эксцессов не было»

Он перечитал написанное.

Всё правда. И ни слова правды.

Кузьмин-Караваев задул свечу и долго сидел в темноте, глядя на огни Петрограда за окном.

Он впервые в жизни сознательно исказил информацию в официальном документе.

Это было легче, чем он думал.

В половине двенадцатого Кузьмин-Караваев вышел на балкон.

Мороз обжёг лицо, в лёгкие ворвался ледяной воздух – такой чистый, такой прозрачный, что голова закружилась. Внизу, на Моховой, почти не было движения: редкие извозчики, редкие прохожие, редкие огни.

– Тоже не выносите этой духоты?

Он обернулся. Рядом стоял тот самый полковник, что советовал не пить шампанское. Теперь, в полумраке балкона, его лицо казалось ещё более усталым.

– Да, – сказал Кузьмин-Караваев. – Душно.

– Вам в Псков, говорят?

– Так точно.

– Хороший город. Тихий. Спокойный. Не то что здесь.

Полковник помолчал, глядя на тёмную ленту Невы.

– Я вас раньше не видел в этом доме, – сказал он. – Впервые?

– Впервые.

– И какое впечатление?

Кузьмин-Караваев помедлил.

– Странное, – сказал он. – Все говорят о спасении России, но никто не говорит о том, какой они её видят.

– А вы какой её видите?

– Я военный, – сказал Кузьмин-Караваев. – Я не политик. Моё дело – выполнять приказы.

– А если приказы перестанут отдавать?

– Тогда буду ждать.

Полковник усмехнулся.

– Ждать – опасное занятие. Иногда дожидаешься того, чего не ждал.

Он протянул руку.

– Генерального штаба полковник Деникин. Антон Иванович.

Кузьмин-Караваев пожал руку.

– Кузьмин-Караваев. Северный фронт, канцелярия Рузского.

– Знаю, – сказал Деникин. – Рузский – человек осторожный. И умный. Он не будет ждать.

– Что вы имеете в виду?

Деникин посмотрел на него долгим взглядом.

– То, что вы и сами понимаете, – сказал он. – Прощайте, полковник.

Он шагнул с балкона в гостиную и исчез в толпе.

Кузьмин-Караваев остался один.

Мороз щипал щёки, звёзды над Петроградом горели холодно и равнодушно.

Он вспомнил это имя.

Деникин.

Через два года – командующий Добровольческой армией. Ещё через два – Главнокомандующий Вооружёнными силами Юга России. А пока – просто полковник на балконе, курящий папиросу и говорящий загадками.

… Он уехал ранним утром, когда Петроград ещё спал, укрытый серым декабрьским рассветом.

Вокзал был забит народом – беженцы из прифронтовых губерний, солдаты, спекулянты, женщины с детьми. Кузьмин-Караваев с трудом протиснулся к вагону третьего класса (первого и второго в этом поезде не было) и всю дорогу простоял в тамбуре, глядя, как мимо проплывают заснеженные поля, перелески, полустанки.

В Псков приехали к вечеру.

Город встретил его тем же серым небом, теми же сугробами, тем же холодом. Но здесь, в Пскове, всё было проще, понятнее. Штаб. Доклады. Карты. Приказы.

Здесь не говорили намёками.

Здесь отдавали честь и выполняли присягу.

Кузьмин-Караваев вошёл в здание штаба, сдал шинель в гардероб, поднялся на второй этаж.

– Полковник, вас генерал ждёт, – сказал адъютант. – Сразу, как прибудете.

Кузьмин-Караваев поправил мундир, провёл рукой по волосам и постучал в дверь кабинета Рузского.

Рузский сидел за столом при свете одной только настольной лампы. Лицо у него было серое, усталое, с синевой под глазами – за последний месяц он постарел лет на десять.

– Садитесь, полковник.

Кузьмин-Караваев сел.

– Ну что там, в столице?

Рузский смотрел на него в упор. Не генеральским, начальственным взглядом, а другим – человеческим, почти просящим.

Кузьмин-Караваев открыл рот – и понял, что не может сказать правду.

Не может рассказать о реплике про «фаворитку». О намёках Гучкова на смерть наследника. О молчаливом согласии великого князя Кирилла. О полковнике Деникине, который смотрит на него с балкона и говорит, что ждать опасно.

Не может.

Потому что если он скажет правду – Рузский поймёт, что заговор зашёл слишком далеко. Или не поймёт. Или сделает вид, что не понял. И тогда Кузьмин-Караваев станет не просто протоколистом, а доносчиком.

– Всё спокойно, ваше превосходительство, – сказал он. – Обсуждали убийство Распутина, конечно. Но без эксцессов. Великий князь Кирилл Владимирович призвал к сохранению династической преемственности. Гучков – к консолидации сил. Продовольственные трудницы, но не критические.

Рузский слушал, не перебивая.

– А настроения? – спросил он. – Какие настроения в обществе?

– Общество обеспокоено, но сохраняет спокойствие.

– Спокойствие, – повторил Рузский. – Хорошо.

Он откинулся на спинку кресла.

– Спасибо, полковник. Можете идти.

Кузьмин-Караваев встал, козырнул, вышел.

В коридоре он прислонился к стене и закрыл глаза.

Он только что солгал прямому начальнику.

Впервые в жизни.

Ночью он не мог уснуть.

В комнате было холодно, электричество не давали, свеча оплывала, и воск застывал причудливыми наплывами на медном подсвечнике.

Кузьмин-Караваев сидел за столом, перед ним лежали два блокнота: маленький, карманный, с подлинными записями, и большой, служебный, с отчётом для Рузского.

Он открыл личный дневник.

«23 декабря 1916 года. Псков. Ночь.

Я солгал генералу Рузскому. Я сказал ему, что в столице спокойно. Это неправда. В столице – брожение. В столице – страх. В столице – заговор, который уже не остановить.

Но я не мог сказать правду. Потому что правда звучала бы как донос. А на кого доносить? На Гучкова, который хочет спасти Россию от императрицы? На великого князя, который боится за судьбу династии? На полковника Деникина, который говорит загадками?

Они все считают себя патриотами. Может быть, так оно и есть. Но от этого не легче.

Я уже не просто фиксирую. Я отбираю факты. Я решаю, что попадет в официальный отчёт, а что останется в стенографических значках, понятных только мне одному.

Я стал цензором собственной совести.

Скоро я перестану понимать, где правда, а где – её удобная версия.

Скоро я перестану понимать, на чьей я стороне.

А может быть, я уже не понимаю»

Он промокнул страницу, закрыл тетрадь.

Свеча догорела почти до конца. Он задул её, и комната погрузилась во тьму.

За стеной кашлял сосед – подполковник Дружинин, старый служака, потерявший сына. Кашель был сухой, надсадный, без надежды на утро.

Кузьмин-Караваев лежал на спине, глядя в потолок.

Ему казалось, что он слышит, как под полом, в фундаменте, шевелится что-то огромное и древнее. Империя. Династия. История.

Они не хотели ждать. Они требовали выбора. А он не знал, какой выбор правильный. За окном начиналась самая длинная ночь в году.

До Рождества оставалось три дня.

До отречения – два с половиной месяца.

ГЛАВА 6. Протокол №4. Династический

Февраль 1917 – 2026.


Поезд из Пскова прибыл в Киев ранним утром 17 февраля, когда город ещё спал, укутанный в густой, молочный туман с Днепра.

Кузьмин-Караваев сошёл на перрон и сразу почувствовал разницу. Здесь, на Юго-Западном фронте, воздух был другим – не промозгло-сырым, как в Пскове, а морозным, сухим, с лёгкой горчинкой первых оттепелей. Весна приближалась с юга, и даже война не могла этого остановить.

– Полковник? – к нему подошёл адъютант в форме Свиты. – Великий князь ожидает вас к одиннадцати. Прошу следовать за мной.

Штаб Юго-Западного фронта размещался в здании бывшего кадетского корпуса – тяжёлом, жёлто-сером, с колоннами и высокими окнами. У подъезда толпились офицеры, связные, вестовые; воздух звенел от телеграфных аппаратов и топота сапог.

Кузьмина-Караваева провели на второй этаж, в приёмную, где секретарь – пожилой чиновник с лицом профессиональной бесстрастности – предложил подождать.

– Его императорское высочество занят. Прошу вас.

Кузьмин-Караваев сел у окна, положил портфель на колени.

За окном, на площади, маршировали новобранцы – молодые, необстрелянные, в шинелях не по размеру. Инструктор орал так, что стёкла дрожали.

– Полковник? – голос адъютанта вывел его из задумчивости. – Великий князь просит.

Он вошёл в кабинет.

Великий князь Александр Михайлович стоял у карты, спиной к двери. Услышав шаги, обернулся.

Кузьмин-Караваев видел его прежде только на официальных церемониях и парадных портретах. Там великий князь выглядел бодрым, подтянутым, уверенным – моряк, генерал-адъютант, член Государственного совета.

Сейчас перед ним стоял усталый, немолодой человек с глубокими складками у рта и красными от бессонницы глазами.

На страницу:
5 из 6