
Полная версия
Приливы и отливы. Книга вторая. Гильза
После повторного прихода оккупационных сил, народ вернулся в сожжённые сёла, сдал оружие и легализовался А мы, вместо того чтобы быть вместе с массами, укрыли свои задницы в землянках и пещерах и, как следствие этого, мы имеем Светозара Пантича, который организует отряды четников в прежней повстанческой Баневице.-
Воин Чёрович нанизывает обвинения, уже выкурил он вторую сигарету и прикурил третью, а слушатели молчат. Не отошли они ещё от вчерашнего поражения у Орловой скалы. Минувшей ночью обдумывали они возможные причины поворота настроения у народа. Как же так могло получиться, что их соседи и единомышленники, люди о которых доподлинно известна их ненависть к оккупации, их презрение к предателям и перебежчикам, согласились принять итальянскую муку, а с мукой и итальянское оружие и пойти на открытое предательство восстания? В ходе обмена мнениями они пришли к определённым выводам, которые не совпадали с мнением Воина Чёровича. Следовало эти выводы высказать.
–Мы считаем, – взял слова Радивое, подождав пока Воин "отстреляется" до конца, – что помимо ошибок, которые мы допустили и поодиночке, и как политическое движение, существуют и другие, общие причины временного спада народного восстания среди которых самые существенные: вражеское наступление, которое мы не в силах были остановить и неудачи Красной Армии на восточном фронте. Из этих двух фактов народ сделал вывод, что война продлится дольше, чем мы первоначально предполагали. Обстоятельства заставили нас изменить тактику нашего поведения и от всенародного восстания перейти на партизанское ведение войны. Более правильно было бы, если бы мы сделали наоборот и от партизанской войны перешли к всеобщему восстанию. Но всё что случилось – уже случилось и тут уже ничего изменить нельзя. Как уже сказал Воин, подавляющее большинство восставших вынуждены были сдать оружие и вернуться на свои пепелища. Другого выхода не было, поскольку мы не в состоянии были вести фронтальную войну и отступать нам было некуда. Однако все мы не могли легализоваться, к тому же была директива, что надо уходить в горы и формировать там партизанские отряды. Так в определённый момент разошлись интересы части повстанцев и партизанского движения в целом с интересами тех, кто вынужден был вернуться в сёла и сдать оружие. Мы избрали себе славный путь борцов за свободу, а с ним и все моральные и материальные привилегии, которые наступят после победы, а народу, который будет нас кормить и поддерживать, оставили концлагеря или позор сотрудничества с оккупантами. -
Огонь в очаге догорал и в землянке становилось темно. Данило встал подбросить дрова в очаг и беседа сменилась потрескиванием веток в огне. Затем наступило продолжительное раздувание углей и посвистывание мокрых поленьев. Наконец, вновь всколыхнулось пламя, ветки разгорелись, огонь окреп и свет вновь осветил помещение.
–Мы действительно не знаем, – продолжил Радивое, – как нам легализоваться, если от нас этого требуют. Лично я считаю абсолютно правильным решение вести партизанскую войну. А как нам быть в массах и среди народа, если мы вынуждены скрываться от оккупантов? Народу не остаётся ничего другого, как терпеть иго вражеских войск. А как нам легализоваться, если мы уже давно предстали и перед народом и перед оккупантами как коммунисты, как непримиримые враги фашизма и борцы против вражеской оккупации? И немцы и итальянцы имеют о нас исчерпывающие сведения, им известно кто мы такие и чего хотим, поэтому им не составит никакого труда, в случае нашего возврата в сёла, арестовать нас и затем расстрелять. Если в интересах нашего движения нам необходимо сдаться врагу, если считать ошибкой побег Миодрага с места погибели, если мы вместо решительной борьбы, которую мы поклялись вести, предпочтём тактику раскаивания за то, что мы
призвали народ к восстанию и этим вызвали для него возникшие страдания, то нам действительно не остаётся ничего другого как сдаться и пусть нас расстреляют, чтобы из-за нас не убивали ни в чём не повинных людей.
Воин сказал, что мы должны быть беспощадны в борьбе против любого сотрудничества с оккупантами, против, перебежчиков и предателей любых мастей. Но ведь это никак не вяжется с лозунгом – быть с массами. Народ, который был вынужден сдать оружие и жить под оккупацией, в отдельных случаях вынужден и сотрудничать с чужеземцами. У оккупантов власть, у них контроль за производством и снабжением, и они вовлекают в этот процесс значительное количество людей, которые по сути своей не являются предателями. А если, мы их всё же назовём таковыми или молча начнём их убивать, мы превратим их в своих врагов. Большинство бедных семей не сможет прокормиться без помощи оккупантов. Народ оказался в таком положении, когда он вынужден лизать чужую задницу. И если мы ему это будем постоянно тыкать в нос, если мы ему приклеим позорящий его ярлык, мы изолируем себя от народа ещё намного больше, чем теперь. Это слово "жополиз" с настоящего момента мы должны выбросить из нашего лексикона.
Остриё политической борьбы, как мы считаем, надо направить против действительных врагов-четников и подлинных подсобников фашизму, людей, которые умело пользуются нашими слабостями и трудностями с целью обмана народа и настраивания его против нас. Их тактика ясна: подсобники фашизму считают, что немцы выиграют войну; четники же считают, что немцы победят на востоке, но затем войну проиграют англичанам и американцам. Поэтому четники сотрудничать с немцами и итальянцами до полного поражения Советского Союза. Они всё поставили на эту карту. Но на этом они и промахнуться. Мы же считаем что Советский Союз не будет побеждён. Немцы проиграют войну на Восточном фронте. Вместе с ними проиграют и четники.-
Воин Чёрович, вопреки обыкновению, терпелив, внимательно, слушает собеседника, даже достал записную книжку и тщательно всё записывает. По тому как он это делал: шевелил губами и иной раз просил у Радивое повторить высказанную мысль которую не совсем понял или не успел записать, видно было, с большинством высказываний он был согласен и видимо намеревался в высших инстанциях представить их в качестве своих.
В конце высказывания Радивоя, он вновь взял слово оглянулся вокруг словно проверял нет ли посторённих, показывая этим насколько значительно то что собирается, сказать.
–Готовится масштабная, по своему значению очень важная для дальнейшего развития нашего освободительного движения, операция, в которой будут участвовать несколько тысяч отборных бойцов. Из вашей группы пойдут четверо: Данило, Миодраг, Новица и Радивое. Поздравляю! Вы вошли в состав лучших черногорских бойцов. Готовьте оружие и снаряжение: винтовки, по сто патронов, по две ручных гранаты, обувь, тёплую одежду, белье, накидки и пищу на три дня, – сказал, поднялся и направился стремительно к выходу, словно уже опаздывал. У дверей становился,
повернулся и добавил:
–С Таной, как мы уже говорили, никаких компромисов. Немедленно прогоните её к чёрту. Это решение районного комитета, окончательное.-
Проводили его не отходя от землянки. Был лишь полдень, но из-за густого тумана, осевшего в кронах деревьев казалось, что вот-вот наступит ночь.
XIV
Вукашин и Мария целыми днями с чем-то возятся: собирают по дубравам дрова; срывают с деревьев сливы и или сушат их или варят повидло; дополнительно обмазывают халупу глиной; стерегут от воров скот, а от скотины сено, кукурузу и построенный домишко, чтобы коровы не почёсывали о него бока, а быки рогами не ворошили папоротник на крыше.
О Здравко кружат всевозможные слухи, но до них докатываются лишь приукрашенные: что сохраняется надежда на спасение его жизни, что здоров он, что не расстреляют его коли смерть первоначально его миновала.
–Ребёнок он ещё, виноват не больше других, тех, которые сдались и теперь свободно расхаживают по городу, – говорят селяне.
Но это в большей степени догадки, достроенные на рассказе Миодрага Стефановича, что Здравко отправили обратно в тюремную камеру и на слухе, что сержант Жора спас ему жизнь. Других сведений не было пока однажды в послеобеденное время, к всеобщему удивлению всего села, в Наковане не появился и сам сержант Жора. Долго потом среди населения обсуждалось, что привело его в село среди бела дня. Сперва его видели внизу у Дубокальского ущелья, целый час он крутился у моста, гулял, выкуривая сигарету за сигаретой, перегибался, через ограду и бросал, окурки в реку. А потом поднялся к Орловой скале и сидел перед входом в пещеру Елы, спустился затем на Рашево гумно и по лугам направился в сторону имения Вукашина. Ничего, не говоря и не спрашивая, уселся, на чурбак во дворе и снова закурил. И лишь после этого сказал, не отрывая взгляда от земли:
–Жив, Вукашине, твой внук, жив. И пока он в Прлевице, с ним ничего не случится.-
Затем поднял голову, поглядел вокруг и продолжил:
–Итальянцы хотят обменять его на Тану, послали меня сказать вам об этом. Но я, если меня спрашиваете, не одобряю этот торг. Его не расстреляют, а её наверняка, здесь или где-нибудь в другом месте, предадут военному суду-трибуналу. Предложение об обмене я довёл до вашего сведения, но дети ваши и вам решать как быть.-
Жора, не дожидаясь ответа, поднялся и пошёл вниз по саду, молча, как и при приходе. Шёл он, медленно, останавливался, поворачивало словно в раздумий вернуться ли назад и еще что-нибудь сказать гораздо важнее того, что он нарочно не высказал.
На следующий день пришёл спозаранку с лукошком, прошёл сквозь село и, наверху, у Чириного перевала, весь день собирал грибы. А среди народа пошли толки:
– С ума, что ли, сошёл?-
–Может испугался, покаялся за сочинённые злодеяния и хочет наладить связь с партизанами?-
После сержанта прибыл из города и другой вестник – городской торговец Никола Перич. Он подтвердил сказанное сержантом:
–Жив Здравко. Как раз вчера я с комиссаром разговаривал: "Si, si, e vivo stimatissimo signore Nikola", – сказал он.
–А это по-нашему означает: "Да, уважаемый господин Никола, твой родственник жив. "Я ему раньше при случае, сказал, что это дитя мой родственник и так, по дружески, его попросил, чтобы он спас ему жизнь, если это как-либо возможно. Обещал он, что попытается и пока держит своё слово. Но теперь высшее командование требует размена, хотят его на Тану обменять. Я против этого торга. Комиссар мне обещал, что со Здравко ничего не случится. А я задолжал ему уже тем, что он его не расстрелял. Со своей стороны я считаю, что если его сошлют в лагерь, то там он будет в большей безопасности, чем здесь. И отправку можно устроить, если при удобном случае комиссару в карман деньжат подсунуть, – сказал Никола и, как и Жора вчера, прикурил сигарету, опустил голову и замолчал.
–Сто килограмм золота, кабы его имели, – воскликнул Вукашин, – отдали бы, если бы только знали, что это поможет. Да если бы и не знали, всё равно бы отдали, чтобы не мучила нас совесть и не думалось, если худшее случится, что не сделали всё возможное. Но нет денег у нас, дорогой Никола, вот сам видишь, что всё сгорело.-
Никола потушил окурок, поворошил палкой стружку под ногами, прищурил глаза и тонким голосом, словно уличил собеседника во лжи, сказал:
–Есть, Вукашин, есть. Дом у тебя сгорел, как и у всех в селе, но в саду у тебя сливы уродились как никогда прежде. И скот у тебя сохранился.-
–К чему эти сливы, если в селе ни одной бочки не осталось?-
–Это верно, ни к чему сливы без бочек! В этом году цена сливам дармовая будет, ведь бочек ни у кого нет. Да и мне они не нужны, не знаю, что с ними делать. Но те деньги, которые я завтра суну комиссару в карман, чем-то, ты мне должен возместить, ежели не все, то хотя бы половину. Сливы мне совсем не нужны, но мы родственники и Здравко я люблю как родное дитя. -
–Помоги, если можешь, – согласился Вукашин. – А что касается слив, тряси деревья и вези в город чтобы здесь не пропадали. -
–Ё, так не годится! 3а свои деньги, да ещё самому трясти, собирать и везти сливы в город!? Для таких дел у меня и времени и перевоза нет и семья моя к такому труду не привычна. Вы сами, как в прежние годы, оттрясите и соберите сливы, на лошадь свою нагрузите, в город ко мне привезите и в мои бочки ссыпьте. Две тысячи килограмм. Деньги за них я в карман комиссару суну, а ведь это всё без учёта того, что я тратился на его угощение и до сих пор. Будем считать, что эти сливы мои, если я добьюсь отправки Здравко в лагерь. Да если это и не удастся, все равно они будут мои, уже за то, что я успел для Здравко сделать. Ведь я как родственник ваш старался, – сказал Никола и вновь прищурил глаза.
Знаком Вукашину этот прищур. Запомнил он его с десяток лет тому назад, когда для похорон усопшего Гавро у Николы под честное слово покупал в кредит кофе, сахар и муку. И тогда Никола требовал две тысячи килограмм слив, чтобы он ему их в город привёз и в бочки ссыпал. А сливы тогда в два раза дороже были.
Понимает Вукашин, что Никола его и на сей раз обманывает. Видать расслышал он об обмене на Тану и переправе Здравко в лагерь и хочет у него сливы на халяву заполучить. Возникло у него желание прогнать Николу, но сдержался. Если без собственного интереса Никола нинкогда никому добра не делал, то на подлость он всегда готов. Может через этого комиссара со зла погубить его семью.
– Ну ладно, согласен я. Знаю я тебя как человека слова и дела, да и родственник ты нам, помоги насколько можешь. А что касается слив, то доставлю я их тебе. Но ни мешков, ни верёвок у нас нет, а ведьты, как торговец, можешь их где-то достать. Мешки и верёвки твои, а сливы, труд и перевоз – наши. –
– На счёт мешков и верёвок договоримся, но и то и другое сегодня в цене. Сто килограмм слив за один мешок и двести – за верёвки. По рукам, Вукашин? – спросил Никола, протягивая свою пухлую руку.
XV
Тана возвращалась с Враняка сердитая с небольшой торбой картошки, которую она накопала в огороде Величкка Смоловича. Рассердилась она ещё несколько часов тому назад, когда Данило сказал, что ей следует покинуть землянку и не возвращаться пока не закончится секретное совещание партизан. Было в его голосе и поведении что-то унизительное по отношении к девушке которая решила делить с партизанами и добро и зло и была убеждена, что уже заслужила их доверие. Ушла она тогда к Орловой скале, а вернувшись почувствовала какую-то перемену к себе. Парни опускали перед ней глаза, а разговаривали между собой шепотом. Потом она пошла за картошкой и выкапывая её решила, что вернувшись в землянку потребует сказать ей причину перемены их поведения. Побаиваясь их ответа, всё же спешила назад.
А на Стражарнице чувствовалось окончание последних дней поздней осени. Ледяные порывы ветра отнимают последние признаки жизни у травы и грибов, утаившихся в защищенных от ветра местах и напрасно пытающихся продлить своё существование. Не дают ветра и Танэ идти по горам как это она привыкла: выпрямившись и по середине горных пастбищ, а пробираться она вынуждена вдоль кромки леса.
В землянку она пришла с торбой картошки и готовыми сорваться с губ множеством горьких слов, намереваясь высказать их партизанам в лицо. Но в помещении не оказалось никого. В очаге несколько догорающих головешек подтвердили факт, что землянка безлюдна. Стряхнула она с головешек пепел, собрала их в кучу и начала дуть на них пока над углями не появились языки пламени и не осветили помещение. На нарах, где перед уходом её за картошкой она оставила прибранные постели, обнаружила она лишь груды перевёрнутого папоротника, а на своём месте – недавно разделенные продукты питания. Там лежали завязанные в её головном платке несколько килограмм кукурузной муки, десяток картошин из тех, которые она вчера накопала, неполная чашка с сахаром, а на растленном куске газеты – горсть соли. Оставили ей и два коробка спичек, керосиновую лампу с двумя литрами керосина, нож, топор, деревянный кувшин для молока и разную другую посуду. С собой они унесли, пожалуй, лишь большой медный котел. Почему только его? – недоумевала она.
Немного позже нашла она и карабин, оставленный на скамье на которой спал Данило. Но не тот красивый, кавалерийский, который он ей подарил, а другой – заржавелый, который она сама недавно нашла в чьём-то огороде, завёрнутым в тряпье, выкопав его вместе с картошкой. У карабина, на куске бумаги, лежал и один патрон. Лежал не то как угроза, не то как напоминание, что лучше всего было бы его на себя израсходовать.
Тана подбросила дров в огонь, заперла дверь в желании остаться одной и в одиночестве решить, что ей дальше делать и как ей быть. В недоумении села она за небольшой стол, стоящий у очага, за которым они обыкновенно кушали, обхватила голову ладонями и облокотилась локтями на стол. Вместо искомых мыслей, в висках почувствовала пульсирующую боль. И тут ей на глаза попалась записка. Лежала она на столе прямо перед ней, а написана она почерком Данилы.
– Обходись как знаешь! – прочитала она.
Только это и больше ничего! Ни, прощай, ни до свидания. Правда под этими словами было написано ещё что-то, но затем тщательно зачеркнуто. Пыталась она прочесть зачёркнутое, настойчиво, как будто от этих зачёркнутых слов всё зависит. Если бы там было написано: ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ТВОЙ ДАНИЛО, или нечто подобное, было бы ради чего жить или на что-то надеяться. Но нет, написано было что-то другое. Первая буква зачёркнутых слов «Б» – это хорошо видно. Может «Буду всегда любить». Но слов всего два и второе оканчивается на «я». «Б» и «я» – чтобы это могло значить? Мучилась она пытаясь различить буквы и угадать значение слов. Хваталась за эти два слова как тонущий за соломинку пока зачеркнутые буквы одна за другой не начали угадываться из-под графита карандаша: Бл.дь ит.ль.ная.
БЛЯДЬ ИТАЛЬЯНСКАЯ
–Боже мой! Раскаиваться будет он за это! – прошептала горько и в отчаянии схватила карабин, зарядила его и посмотрела сверху в заржавевшее дуло.
– Нет, не теперь! На зло не выстрелю! Не трус я, как предполагают они. Если уж должна умереть, то найду я способ отомстить и о смерти моей много будет разговора! –
XVI
Накануне ухода на долгосрочное задание, обещающее разрешить многие проблемы в которых Данило уже успел увязнуть, он решил ночью спуститься в село, встретиться с матерью и сказать ей что-нибудь на счет Таны. По пути его всё больше охватывало сознание что вскоре, а может и навсегда, он расстанется с родными местами и поэтому он прощался с дубравами, полянками в лесу, источниками и родниками у тропинок, с кустарниками, которые запали ему в душу ещё с детства, когда искал он в них птичьи гнёзда; с каждым пролеском, являющимся воспоминанием безвозвратно ушедшего детства. Дольше он задержался на Врбице – небольшом лугу повыше их дома. Сколько воспоминаний было связано с этим клочком земли, с родником и зарослями вербы вокруг него. Здесь произошло и первое его самостоятельное действие, которое ему запомнилось: он принёс усталым косарям кувшин полный воды. Отец за это погладил его по голове и во всеуслышание похвалил:
– Дал мне бог такого помощника! –
Тут играл он с детьми в салки и прятки. Здесь, в ту весну когда твёрдо решил до основания изменить сельский быт, он установил перекладину и каждое утро, несколько дней подряд, на ней подтягивался, занимался на лугу гимнастикой и обтирался до пояса студеной водицей. И продолжалось это до тех пор пока баневичане не подняли его на смех: «чего это он впустую руками размахивает; если чрезмерная сила из него прёт, то пусть лучше берёт в руки топор и идёт в лес дрова рубить». Все первые радости в жизни пережил он или на этом лугу, или внизу в ивняке у реки, или на Рашевом гумне. Вспомнил он и о Танэ. Все эти воспоминания, которые нахлынули на него словно из засады, связаны с ней. С ней он строил здесь первые шалаши, в её глазах он впервые увидел проблески любви. Эти воспоминания вызвали в нем приступ раскаивания: и зачем он ей написал ту записку, и хорошо ли зачеркнул те два ужасных слова, которые её жестоко оскорбляли. С того дня, когда Воин Черович принес приказ выгнать её к чёрту из своей среды, не покидала его мысль, что поступил он слишком круто и несправедливо. Раскаивался про себя, что не нашел в себе сил свои чувства откровенно выразить.
С тех пор как они покинули землянку, Тана у него всё время перед глазами, и во сне и на Яву она ему представлялась: то видит её одинокой, несчастной сидящей у костра; то мертвой, убитой пулей, которую ей намеренно оставили; или повесившейся на верёвке, которой они перевязывали вязанки веток. Раскаиваясь, в мыслях уже решил ещё раз с ней встретиться.
Поднимаясь снизу от Дубокальского ущелия, в темноте начали утопать контуры гор. Смеркалось. Данило подкрался к ещё недостроенной халупе и постучал по доске, прислоненной к домику с наружной стороны.
– Кыш! – донеслось изнутри.
– Это не порося, мама. Это я – Данило. –
– Ба! Знала я что придёшь, ждала и боялась как бы тебе не присоединиться к отцу. А его нигде нет и ничего о нём не слышно: ни здесь, ни в Прлевице. Нигде! Как сквозь землю провалился. И тебе здесь жизни нет. В селе четники. Светозар Пантич поклялся, что схватит тебя, а если поймает, то повесит у Орловой скалы, – сказала Дабрица, прижалась к Данило, обняла его и заплакала.
– Нельзя тебе в село, никак нельзя, мой Данило! – добавила рыдая.
Держа м ать в объятиях, казалась она ему худой и хилой. Как это слабенькое существо выдержит всю зиму без надёжного крова над головой? И что будет с сестрой Любицей, если мать умрёт? Не надо было ему соглашаться на уход на задание или, если уж должен уйти, не надо говорить матери об этом. Легче ей будет, если будет думать, что он где-то вблизи, но не может придти из-за четников. Потом он вспомнил про Тану, про то, что пришёл просить мать как-нибудь ей помочь. И почему он должен недоговаривать, врать и уходить на задание тайком? В Баневице никогда в сражения за отечество тайком не уходили.
–Мама! – начал он решившись сказать ей правду.
Она отпустила его по тону почувствовав, что он решил ей сказать что-то очень важное. Слёзы у неё иссякли. В страхе, что он передумает, через силу улыбнулась и прошептала:
– Ну говори, не бойся, я вот соскучилась по тебе и прослезилась. А что касается нашей жизни, то не так нам и плохо. Как весь народ, так и мы. Скот мы сохранили, зерна нам хватит, есть и молоко и мясо, Три полных мешка картошки накопали и запасли на зиму. Вот ещё халупу эту нам до снега надо полностью облепить и перекрыть. И будет всё нормально. Миладин обещал нам помочь. Давай говори, зачем пришёл. Даже если что плохое, лучше знать, чем буду гадать. Мать я твоя и если придётся догадываться, то буду предполагать всё самое плохое. –
–Да ничего особенного, мама, завтра ухожу на задание. –
– Далеко? –
– В Санджак. –
– Один или с друзьями? –
– Из нашей местности идём вчетвером. –
– И чего это к санджакским мусульманам идёте? –
– Там мы соединимся с частями, отступившим из Сербии и организуем наше войско.-
У Добрицы уже не стало причин обманывать себя. Теперь, когда она всё узнала, обуяла её тревожная мысль, что это и есть то главное и худшее, которое она уже давно ожидала. Если она его отпустит, то возврата не будет. Придурковатые баневичане с войны редко возвращаются. Нужно бы удержать его, запретить ему, но как? Слёзы тут не помогут, просьбы – тоже. Но слёзы вновь потекли сами собой и неудержимые слова тоже вырвались сами:
– Не надо в Санджак! Ты единственный сын в семье. Если погибнешь, род наш угаснет. Отец твой арестован. Известно, что его расстреляют из-за того сбора, который он организовал на Рашевом гумне, из-за штаба в Дубокальском ущелии, из-за того, что везде и всегда стремился в передовики. Будь у него и сто голов – все с него слетят. А ты, если меня послушаешь, никуда из наших мест не уходи, – плакала она и опять обняла его судорожно и безумно, будто отнимает у кого-то, кто хочет его у неё отобрать. Затем постепенно начала сознавать, что ничего уже не изменить – всё равно уёдет. Да если и не уйдет и здесь погибнуть может. Итальянцы и четники его разыскивают. Долгая и суровая зима наступает, скоро занесёт горы, где им скрываться? Куда бы не пошел, всюду за собой следы оставит.
Снова смахнула с лица слёзы и продолжила голосом, хотя и надломленным, но всё-же достаточно твердым:
– Как долго вы будете там, в Санджаке? –
– Этого никто точно не знает. Теперь пожар восстания из Сербии и Черногории туда переметнулся, потом может быть переберётся в Боснию или Хорватию и не погаснет до победоносного окончания войны, – ответил Данило. И подождав немного пока мать успокоится, рассказал ей что-то невразумительное относительно Таны. Сказал, что Тана осталась одна в землянке и будет ей там очень трудно, а поэтому необходимо чтобы он, Добрица, пришла к Миладину и рассказала ему об этом. Хорошо бы переправить Тану в Албанию к побратиму Миладина пока снег не завеял перевалы в Проклетиях. Добрица всё это восприняла как признак собственного несчастия.


