
Полная версия
Истинный Путь
Он вынес меня из ванной, как ребёнка, завёрнутого в полотенце. Я ненавидела чувствовать себя слабой, но сейчас мышцы были ватными, а колени дрожали.
В спальне он усадил меня на край кровати, обмотал полотенцем плотнее.
– Сиди, – приказал он. – Я сейчас.
Я слышала, как он возится на кухне: открывает шкафчик, наливает воду в стакан, возится с аптечкой.
Вернулся с пледом, таблеткой и стаканом.
– Это из тех, что тебе выписал врач, – напомнил он, кладя таблетку мне в ладонь. – Полдозы. Чтобы снять остроту. Ты и так сегодня… – замолчал. – Очень много.
Я долго смотрела на белую таблетку. Смешно: я всегда думала, что таблетки – это то, что даю я, а не мне. Теперь всё было наоборот. Проглотила. Сделала маленький глоток воды. Смочить горло – больше не лезло.
Алекс взял у меня стакан, поставил на тумбочку.
Взял гребень. Сел рядом, так близко, что я почувствовала тепло его бедра сквозь полотенце и плед. Это стало новой привычкой за последние месяцы: он иногда расчесывал мне волосы. Я сначала сопротивлялась, теперь – позволяла. В этом было что—то пугающе интимное, более интимное, чем секс.
Он медленно провёл гребнем по мокрым прядям, бережно, чтобы не причинять боль. Каждое движение было выверенным, почти медитативным.
– Расскажи мне, – тихо сказал он. – Всё. С начала. Что они сказали про Елену. Про Марка. Про… цифры.
Я рассказывала. Не подряд, не логично, а обрывками. Как они показали мне фотографии. Как Билл произнёс: «твоя сестра – подозреваемая»…
Алекс слушал внимательно. Не перебивал. Иногда задавал уточняющие вопросы – ровно те, которые стоило задать. Не потому, что он начитался детективов. Потому что хороший учитель. Он привык выстраивать в головах других людей порядок.
– Они думают, что она могла это сделать, – закончила я, уставившись в стену. Тень от абажура легла на неё, как тёмное пятно. – Они думают, что она его убила. Поэтому… исчезла.
Губы предательски дрогнули.
– А ты? – тихо спросил он. – Ты думаешь, она могла?
Я замерла. Внутри будто встал заслон. Честность и лояльность столкнулись лбами.
– Я думаю… – начала медленно, – что люди способны на большее, чем сами о себе думают. В любую сторону.
Я сжала края пледа. – Но я не могу представить, как она подносит к его горлу нож. Или засовывает помаду в карман, чтобы написать цифры на его лбу.
Алекс продолжал прочёсывать мои волосы. Его пальцы иногда касались кожи на затылке. Каждое такое касание отзывалось внутри странным теплом.
– Тогда, возможно, – мягко сказал он, – самое лучшее, что ты можешь сделать для неё – разделить эти вещи. Елену, которую ты знаешь. И… Елену, которую они описывают в своих протоколах.
Он положил гребень, обнял меня за плечи, притянул к себе. – И не позволять им смешаться, пока нет фактов.
Я уткнулась лбом в его плечо. Футболка всё ещё была влажной. От него пахло шампунем, мылом и чем—то едва уловимым – его собственным запахом, который за эти месяцы стал странно близким.
– Я боюсь, – прошептала я. – Не за себя. За неё.
Слова вырвались сами. Я редко позволяла себе произносить такое вслух. Страх – не та валюта, которой я любила платить.
– Я знаю, – ответил он. Пальцы его сжались на моём плече чуть сильнее. – Имеешь право.
Мы сидели так какое—то время. В комнате было тихо. Только тиканье часов на кухне и приглушённый шум города за окном.
Таблетка начала действовать. Края мыслей стали менее острыми. Не исчезли, но притупились, как нож, которым долго резали.
– Я соберусь, – сказала наконец, отстраняясь. – У меня нет другого выбора. Завтра – в участок. Дела, протоколы, фотографии.
Я выдохнула. – Её нужно найти.
– Ты не одна, – напомнил он. – У тебя теперь есть целый полицейский участок.
– И ты, – добавила я. В голосе зазвучал оттенок удивления. Как будто я только сейчас это сформулировала.
Алекс улыбнулся. Тепло. Почти по—детски.
– Я – бонус, – сказал он. – Приятное приложение к твоему кошмару.
Легкий щелчок погасил свет в спальне, Алекс оставил включённым только ночник на тумбочке. Мягкий жёлтый круг света окутал нас, заставив тени отступить к углам. Я легла. Он помог мне избавиться от мокрого полотенца и пледа, укрыл одеялом поверх. На секунду я ощутила приятную тяжесть, когда он наклонился, легко коснувшись губами моего горячего лба.
– Спи, – сказал он мягко. – Завтра у тебя будет новый круг ада. Лучше встретить его не на трёхчасовом сне.
– Ты останешься? – спросила я, сама, удивившись своему голосу. В нём было что—то уязвимое, чего я в себе обычно не терпела.
Он не сделал вид, что не заметил.
– Конечно, – ответил он. – Буду рядом. Если что—то – я услышу. Или ты хочешь, чтобы я дождался пока ты заснешь?
– Я… – замялась. Мне хотелось сказать «я не хочу быть одна», но слова застряли.
Он понял по—другому, спохватился, выставил руки в перед словно защищаясь:
– Я не буду мешать, – добавил он. – Обещаю. Буду просто… здесь.
Я кивнула.
Он вышел, тихо прикрыв дверь.
Я лежала, слушая, как он ходит по квартире: как стаскивает мокрую футболку, ставит кружку в раковину, гасит свет в прихожей. Как скрипит диван, когда он на него ложится. Как выключается лампа.
Тишина медленно подбиралась ближе, как кошка. Таблетка тянула вниз. Мозг ещё пытался думать о делах, о дележке грехов, о цифрах на лбу Марка, но сил спорить с химией не было.
Внутри что—то шевельнулось.
Не мысль, ещё даже не подозрение – скорее крошечная заноза.
Я машинально потянулась, чтобы вытащить её, но сон оказался быстрее.
Тьма накрыла меня мягко. И в ней, как всегда, уже ждали старые лица.
Глава 4
Питтсбург, Пенсильвания. 22 марта 1999 года
__________________________________________________
Я крутила в руках тонкий бумажный стаканчик, который уже начал размокать под пальцами. Пить я не собиралась. Кофе был не для этого. Он являлся законной возможностью занять руки, чтобы они не начали делать то, что делали всегда – натягивать рукава до самых ногтей, когда мир казался недостаточно уютен, чтобы в нем можно было спокойно мыслить.
Лампочка под потолком моргала – дохлая флуоресцентная полоска. Воздух был сухой, комфортный: кондиционер гудел, как старый холодильник, выдувая в комнату струю искусственного холода. Запахи слоями: бумага, тонер, пот, табак, застоявшийся воздух, дешёвый дезодорант и где—то на фоне – всё тот же подгоревший кофе.
– Доктор Митчелл, – голос Билла вернул меня обратно к столу. – Давайте по порядку.
По порядку он умел. Перед ним лежала папка с идеально выровненными зелёными разделителями. Между ними – отчёты, распечатки, рапорты. Стикеры, стрелочки, даты, маленькие пометки на полях. Билл не относился к делам легкомысленно: он их пережёвывал. Медленно. По кусочкам. И сейчас собирался скормить это мне.
На столе лежали три файла.
Один – я уже знала слишком хорошо, хотя отчаянно делала вид, что это не так: Марк. Фотографии его тела всплывали даже тогда, когда я просто закрывала глаза.
Два других – новые.
Билл открыл верхнюю папку, развернул фотографию и положил её передо мной. Его пальцы были широкими, с заметными венами, ногти – коротко стрижены.
– Миранда Уолтер, – произнёс он. – Тридцать лет. Предполагаемая дата смерти – седьмое января этого года.
На снимке был овраг – черный, местами в снегу, с чахлыми кустами по краям. На дне – женское тело, неуклюже вывернутое, как брошенная кукла. Лицо уже успели обглодать хищные животные. Отсутствовали нос, губы, вместо глаз темные провалы.
Страшная картина. Я подавила желание отвернуться.
На лбу чёрными чернилами, размашисто, неровно, было выведено:
25:30
Цифры резали глаз.
– Матфей, двадцать пятая глава, тридцатый стих, – автоматически сказала я. Память сработала быстрее, чем внутренний цензор. – «А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов».
Где—то за окном кто—то засмеялся – резкий, живой, будничный смех. Он звучал так, будто принадлежал вообще другой реальности.
– Её нашли через две недели после пропажи, – продолжил Билл. – Точная причина смерти – кровопотеря.
Он перевернул ещё один снимок. – Сердце вырезано. Тело частично обескровлено. Обугливание – уже после смерти.
Я наклонилась к фотографии. На этом фото Миранда была ближе. Грудная клетка – вскрыта, ребра вывернуты наружу. Края раны – неровные, но не рваные. Разрез был достаточно уверенным – так написал в отчете судмедэксперт. Кожа на груди обуглена, местами почернела, местами осталась красной. Внутри – пустота. Там, где должен был быть плотный мышечный орган, – чёрная тень.
Это не было похоже на «искусство» некоторых садистов, любящих рисовать ножом кривые орнаменты ради оргазма своего эго. Не было выверенных линий. Тут было: надо – сделал.
Функция, а не форма.
– На шее – оранжевая лента, – добавил Райан.
Он сидел справа от меня, привалившись к спинке стула. Мог показаться расслабленным, если не смотреть на мышцы на шее – они напряглись, когда он заговорил: – В крови – высокий уровень фруктозы и седативных препаратов. Группа крови – первая, положительная.
– Фруктоза, – повторила я.
Будто по команде где—то под кожей ожила память о запахе – густом, липком, сладком до тошноты.
– Следов сексуального насилия нет, – добавил Билл, листая.
– Где её нашли? – спросила я, отрывая взгляд от вскрытой груди.
– Овраг за шоссе, – ответил Райан. – Рядом со свалкой.
И перевернул страницу.
– До этого, – нашёл взглядом нужные строки, – несколько месяцев жила на улице. Просила милостыню у метро, иногда в парке «Оушен—Крик».
– Безработная, – кивнул Билл. – С семьёй не общалась. Алкоголь – есть в анамнезе, но без тяжёлой зависимости.
Я ещё раз посмотрела на её лоб.
25:30.
Негодный раб. Тьма внешняя.
«Лень», – спокойно, безэмоционально, произнёс внутри голос Виктора. «Тот, кто не умножил дар. Кто закопал талант в землю. Кто ничего не сделал.»
Я отодвинула фотографию, и Билл тут же положил передо мной следующую.
– Сандра Винтур, – сказал он. – Сорок лет. Дата смерти – ориентировочно двадцать пятое февраля.
На этот раз – задний двор какого—то ресторанчика. В кадре – кирпичная стена, металлический контейнер для мусора с приоткрытой крышкой, чёрные пластиковые мешки, разорванные птицами.
И внутри – женское тело. Обнаженное, живот – вспорот. Внутри – чёрная, обугленная пустота. Рот набит маленькими кусочками яблок. На шее синяя лента.
– На лбу выцарапано «3:18–19», – напомнил Билл. – Послание к Филиппийцам.
Цифры были неровными, будто их царапали не ножом, а чем—то более тупым. Вокруг – воспаление.
Я знала, как это должно было болеть.
– «Ибо многие, – зачитала вслух, не глядя в текст, – о которых я часто говорил вам, а теперь даже со слезами говорю, поступают как враги креста Христова; их конец – погибель, их бог – чрево, и слава их – в сраме; они мыслят о земном».
Их бог – чрево.
– Чревоугодие, – тихо сказала я. – Ещё один Библейский грех.
– В крови – снова фруктоза и седативные, – продолжил Райан. – Группа крови – четвёртая, положительная. На шее – синяя лента.
– Обугливание – в обоих случаях посмертное, – уточнил Билл, постучав по отчёту. – Ожоги не сопровождаются реакцией тканей.
Он перевернул лист:
– На руках и ногах – следы от верёвок. Мозоли, ссадины. Мелкие повреждения тазобедренных суставов и коленей… – он на секунду поднял взгляд. – Судмедэксперты считают, что их какое—то время держали в неестественном положении. Может быть сидели, на твёрдом, холодном полу. Долго.
Я чуть сильнее сжала бумажный стаканчик. Пальцы предательски дрогнули. Несколько капель кофе выплеснулись на крышку, обожгли тыльную сторону ладони. Боль была мелкой, но очень реальной. Это помогло.
– «Держали» – значит, – сказала я медленно, – у нас есть место. Или было. Логово.
Я перевела взгляд с одной фотографии на другую.
– И есть время, – добавила. – Они пропадали заранее, но умирали… – я скользнула глазами по строкам отчёта, – максимум за сутки до того, как их находили.
– Мы проверили, – кивнул Райан. – Между смертью смертью Миранды и Сандры интервал в около шести-восьми недель.
– И обе недавно рожали, – бросил Билл.
Фраза ударила, как наотмашь.
– Рожали? – спросила я. – Насколько недавно?
– В пределах нескольких недель, – Райан вернулся к сухому тону. – Ткани ещё не до конца восстановились. Опущение матки, микротрещины… Судмедэксперты не сомневаются.
– Детей не нашли, – Билл говорил спокойно, слишком спокойно. – Ни живых, ни мёртвых. Ни рядом, ни в домах. Соседи видели их беременными. С младенцами – никто.
«Воплощение греха – это не мать. Это ребёнок.
Своими руками избавившись от греха, мы сможем очиститься.»
Фразы из прошлого всплывали сами, без моего участия.
Я положила фотографии рядом: Миранда, Сандра, Марк. Три лица. Три тела. Три разных истории, объединённые чужой рукой.
Глубокий вдох.
– Трое убитых за три месяца, – начала я, как будто составляла профиль для учебника. – Две – женщины, недавно ставших матерями, одна – бывшая бездомная. Обе – с признаками недавних родов. Обе – с вырезанным сердцем. Обе – частично обескровлены.
Я постучала пальцем по строке в отчёте. – Уровень фруктозы аномально высокий только у двоих. У женщин плюс седативные. У Марка – нет.
– У него в крови только алкоголь, – вставил Райан. – И немного кофеина. Видимо, пил перед тем как…
Он замолчал.
– Символика, – продолжила я. – Цифры на лбах. Библейские ссылки. Гнев Ирода. Негодный раб. Бог – чрево.
Перевела взгляд на ленты. – Цветные ленты на шеях у женщин. Оранжевая. Синяя.
Кусок моей памяти вновь ожил: «у Жадности – жёлтые ленты; у Похоти – синие; у Лени – серые; у Зависти – зелёные…»
Выдох. Вряд ли им понравится то, что я скажу дальше: – Делая поспешный вывод, я бы предположила, что кто—то строит свою маленькую систему очищения. Наказание грешников по выбранным стихам. Очень избирательное прочтение Библии.
Кивок в сторону снимка Марка.
– Тогда вопрос: зачем мужчина? С сердцем на месте, но с отрезанными ладонями. С гневом на лбу, но без всего остального.
– Может, он – исключение, – предположил Билл. – Семейный мотив, ревность…
– Ритуальные системы не любят исключения, – возразила я. – И не терпят импровизации.
Я ткнула ногтем в оранжевую ленту.
– Это – не случайность. И синяя – тоже.
Ленты казались настолько инородными на этих чёрно—красных фотографиях, что от них было почти физически мерзко.
Как детские банты на горле мертвеца.
– Что они означают? – спросил Райан.
Голос у него был по—прежнему спокойный, но я знала: если он задаёт вопросы – значит, пазл у него в голове уже начал складываться, и теперь он ищет недостающие части. Я посмотрела на него. Его глаза были внимательными, но не давящими. Он умел ждать. Это всегда раздражало и одновременно подкупало.
– Цвет в религиозных структурах почти всегда что-то значит. Тоталитарные секты, особенно с религиозным уклоном зачастую требуют от своих последователей одеваться в неяркую, скромную одежду. Иногда у них даже есть своя униформа. Поэтому яркие цвета всегда имеют свой смысл. В любом культе, не только в том, где выросла я.
Единственное яркое на снимках – это кровь и ленты. Все вокруг серое, мертвое, как тела, что были центром кадра. В этом даже была своя эстетика.
– Оранжевый… – я задумалась. – Цвет чревоугодия. Синий —похоть.
Подсказки? Намеки на следующую жертву? Голова начала болеть от слишком аккуратных параллелей.
«Все равно слишком мало деталей».
Требовать больше было страшно. Еще детали – еще жертвы. Я подняла взгляд на Райана. – То, что скажу дальше не стоит включать в протокол, пока мы не найдём хоть какие—то подтверждения.
Я повернулась к Биллу. – Хорошо?
Он фыркнул.
– Митчелл, если бы я записывал в протокол каждую твою «инсайдерскую догадку», у нас бы адвокаты жили прямо в коридоре. Говори.
– Эти убийства… – Внутри боролись сомнение и честность. Я закусила губу, испытывая легкое чувство неловкости. – Слишком хорошо ложатся на старую, очень извращённую религиозную систему, с которой я знакома.
Слово «жила в ней» показалось мне излишне интимным.
– Семь жён. Семь грехов. Семь цветов. Семь недель. Девочки, рождённые от этих женщин, – сосуды грехов. Их убивали, кровь шла на причастие. После этого Греховница могла «Вознестись» – сжечь себя, чтобы уйти очищенной.
– «Истинный Путь», – сказал Райан. Не вопрос.
Я кивнула.
Молчание стало тяжёлым, как мокрое одеяло. Я чувствовала, как Билл переваривает услышанное.
– Ты думаешь, – наконец произнёс он, – кто—то из оставшихся в живых решил… устроить продолжение банкета?
Я поморщилась, но решила уточнить: – Я думаю, что это кто—то, кто отлично знает систему, использует похожие символы. Возможно – просто как удобный каркас для собственного безумия.
Провела рукой по фотографиям. – Беременные женщины. Роды. Пропавшие дети. Вырезанные сердца. Кровь, смешанная с чем—то сладким и наркотическим.
Слова сами собой сложились в фразу, которую я слышала десятки раз:
– «Отдайте свою тьму Греховнице, выпейте кровь чада её, очистите душу свою. И вознесётся она, отдав людям самое дорогое, аки ангел пылающий к небесам».
Я произнесла это ровно, без интонации. Но внутри эти слова звенели тем самым ржавым колоколом, с которого начинался каждый мой день на ранчо в «Истинном Пути».
В кабинете стало совсем тихо. Даже кондиционер, казалось, на миг будто притих.
– Это… дословная цитата? – спросил Райан.
– Почти, – ответила я. – Виктор любил украшать себя метафорами.
– Это его слова? Где ты их слышала? – уточнил Билл. Голос его стал особенно сухим.
– На проповедях. И… на Вознесениях.
Слово само по себе уже было приглашением в прошлое.
__________________________________________________
Ранчо «Истинного пути». Пенсильвания. Весна.1978 год.
Сладость висит в воздухе, как туман. Тягучая, липкая, слишком густая для утра. Запах яблок, сваренных до состояния густого варенья, смешивается с дымом ночного костра, мокрой землёй и ещё чем—то – металлическим, тонким, как привкус крови на языке, когда прикусываешь щёку.
– Муза родила, – шепчут женщины у умывальника, опуская красные от холода руки в ледяную воду.
Вода в жестяных тазах дрожит – то ли от ветра, то ли от их движений. Руки в трещинах, с ободранными костяшками. Они трут ладони так, будто пытаются стереть с них кожу до кости.
– Девочку, – добавляет другая, и в её голосе одновременно благоговение и голод.
«Сосуд», – шёпот ползёт дальше по двору, между домиками, над мокрым бельём на верёвках, над корытом с помоями.
«Сосуд греха».
Они переглядываются, у кого—то дрожат губы от восторга.
Воздух холодный, обволакивающий. Вдыхать его легко, но с каждым вдохом сладость становится гуще. Она забивается в нос, оседает на языке, будто я уже пью этот сок, хотя котла даже не вижу.
– Сегодня Вознесение, – говорит одна из «Белых», проходя мимо. В мою сторону она не смотрит. – Готовьтесь.
«Готовьтесь» значит: очистить площадь, натаскать дров, натереть котёл до блеска. «Готовьтесь» значит: ещё один праздник, ещё один урок о том, что плоть – грязь, но из этой грязи можно вытянуть свет, если достаточно сильно её обжечь.
Я таскаю дрова. Они холодные, сырые. Кора рвётся под пальцами, под ногтями остаётся чёрно—зелёная труха. Ладони уже не болят – они просто существуют. Боль становится фоном, базовой настройкой, как постоянный гул в голове.
Во дворе перед церковью поставили котёл.
Огромный, чугунный, с бурым налётом по краю, который не берёт ни песок, ни нож. Под ним пока пусто. Четыре железные ножки уходят в землю, как корни, и кажется, что это не котёл встаёт на землю, а земля цепляется за него снизу, чтобы он не смог уползти.
– Поспевайте, гниды, – рычит один из «Белых». Высокий, жилистый, с тонкими губами и глазами – стекляшками. – Сегодня Господь смотрит особенно придирчиво.
«Господь» стоит на крыльце церкви, опершись о косяк. Виктор Лэйн – в длинной светлой рубахе, борода аккуратно расчёсана и блестит от масла. Он улыбается, наблюдая, как мы суетимся вокруг, как муравьи, которым капнули меда.
Котёл начинают наполнять светло—золотой жидкостью. «Японка» – женщина с узкими глазами, заведующая кухней, – выливает туда ведро за ведром яблочного сока. Того самого, из маленьких сладких яблок из «Райского Сада».
Запах сводил с ума. Густой, приторный. В нём уже чувствовались травы и что—то ещё – горькое, щекочущее нос. Мы знали, что туда добавляют «лекарства», но нас никто не посвящал в точный рецепт.
Я пытаюсь отойти подальше, но меня тут же одёргивают.
– На место, – шипит кто—то из «Серых». – На краю, но, чтобы видела. В следующий раз твоя очередь учиться.
«В следующий раз» на ранчо всегда звучит как приговор.
Нас, «Чёрных», выстраивают по краю площади, вплотную к ограде. Земля под ногами серая, разбитая, как старая кожа.
Люди стекаются к котлу.
Женщины в серых, белых, черных рубищах, мужчины с устало опущенными руками, дети, которых подталкивают в спины, если те замедляются.
Воздух постепенно начинает вибрировать.
Не от грома – от голосов. Молитвы, шёпот, приглушённые всхлипы смешиваются и становятся одним гулом, похожим на рой пчёл, запертый в жестяной коробке.
Звон колокола рвёт этот гул.
Всё замирает.
Дверь домика Музы распахивается.
Одна она выйти не может. Её поддерживают двое «Белых». Лицо осунувшееся, под глазами – тёмные полумесяцы. Волосы распущены, в них всё ещё торчат желтые ленты, местами перепачканные бурым. Рубище висит мешком, на животе угадывается след тяжести, с которой она совсем недавно ходила. Но она держит голову высоко. Каждый шаг оставляет на земле влажный след – не от росы.
Шёпот вокруг сгущается.
– Благословенная…
– Сосуд…
– Господь избрал её…
Муза поднимает голову.
Глаза у неё…
Слишком большие – не от красоты, от расширенных зрачков, почти съевших радужку. Они сияют. Не радостью – лихорадкой. Как будто где—то внутри у неё горит лампа, которая вот—вот лопнет.
Она улыбается.
Улыбка слишком широка для лица.
За ней выходит Виктор. В руках – чёрный свёрток. Ткань в нескольких местах блестит влагой. Свёрток шевелится. Еле заметно. Как будто внутри кто—то вслепую ищет край.
Я вытягиваюсь на цыпочках, пытаясь разглядеть. Сердце стучит не в груди, а где—то в горле.
– Дети мои, – голос Виктора разносится над площадью легко, как дым. – Сегодня день великой радости и великой жертвы.
Он подходит к котлу, чуть приподнимает свёрток.
– Эта женщина, – смотрит на Музу, – приняла в себя грех Жадности. Она носила его девять месяцев. Оберегала своим телом, кормила своей кровью.
Он улыбается ей мягко, почти нежно.
– И сегодня она отдаёт его нам. Чтобы мы стали чище.
Муза смотрит на него, как люди смотрят на солнце: жмурясь от боли, но не в силах отвести взгляд.
Виктор опускает свёрток на край алтаря – грубо сколоченного стола рядом с котлом. Разворачивает ткань. На секунду я вижу маленькую сморщенную мордочку. Нос кнопкой, рот открытый в беззвучном крике.
Что—то внутри меня сжимается в комок.
«Сосуд греха», – шепчет толпа.
– Муза, – громко говорит Виктор, – ты готова отдать самое дорогое?
Она кивает. Губы дрожат, но слёз нет. Она подходит к котлу. Кожа у неё на лице становится почти прозрачной, по виску скатывается капля пота.
Один из «Белых» протягивает ей нож.
Нож старый. На лезвии тёмные пятна, которые никто не старался оттереть до конца.
– Пролей свою кровь в котёл, – говорит Виктор мягко, почти ласково. – Чтобы твой грех стал нашим спасением.
Муза поднимает левую руку. Пальцы трясутся, но нож она держит сама. Прижимает лезвие к ладони и ведёт. Кожа раскрывается, как мягкая корка тёплого хлеба. Кровь выходит сразу. Густая. Алая. Порочного цвета греха.
Первая капля падает в сок.
Вторая.
На поверхности появляются алые круги. Они растекаются, завиваются тонкими змейками и исчезают в золотом.
Виктор берёт большую медную чашу и что-то еще.
Глаза у него блестят. Не от слёз.
Он возвращается к алтарю. К ребёнку.
– Кровь плода греха, – произносит. – Кровь, что очищает.
То, что происходит дальше, я не вижу, только слышу. Этого хватает, чтобы до сих пор иногда просыпаться с криком.
Виктор снова подходит к котлу.
В руках у него уже нет ребёнка. Только чаша. Жидкость в ней темная, почти черная. Он выливает её в сок.


