
Полная версия
Истинный Путь

Милена Рейнис
Истинный Путь
Пролог
Ранчо «Истинного Пути». Пенсильвания. 1979 год
__________________________________________________
Первый удар колокола раздается в три часа сорок пять минут.
Металлический, глубокий звук рвёт тишину, отдаваясь волнами в каждой клеточке тела. Первый удар – и я уже не сплю, хотя не уверена, спала ли вообще.
Тьма в бараке вязкая, почти осязаемая. Высокие, узкие окошки под потолком дают только намёк на свет – бледные прямоугольники где—то над головами. Остальное – полумрак, в котором люди двигаются как тени.
Чёрные силуэты, укутанные в такие же чёрные платки, поднимаются почти одновременно – словно один большой организм, подчинённый одному нервному центру. Затем так же слаженно опускаются на колени. Лбы касаются пола.
Глухой стук о доски. Ещё. Ещё.
Сначала – тихий, редкий. Затем – чаще. Как первый дождь, переходящий в ливень, который на время становится общим сердцебиением комнаты.
Я тянусь к рубахе. Холодная ткань. Она когда—то была серая. Теперь – цвета мокрого пепла. Шов у ключицы царапает кожу, нитка жёсткая, как проволока. Я дёргаю ее – бесполезный жест, всё равно будет царапать.
Сарафан натягиваю поверх. Он тоже чужой – как всё здесь, даже собственное тело. Мой запах смешался с чужим уже давно: пот, влага, кислое дыхание ночи. Постоянный недосып, недоедание вкупе с тяжелой работой приводят к безразличию. В первую очередь к себе.
Собираю волосы в косу. Они давно сбились в колтун, их трудно протащить сквозь пальцы. Сухие, как солома, но тяжелые, чёрные.
«Как твои грехи, дочь Люцифера», – сказал Виктор, когда перевёл меня в касту «чёрного греха».
Тогда мне было четырнадцать.
Сейчас – пятнадцать. Но здесь возраста не существует. Есть циклы: семь недель под одной Греховницей. Семь – под другой. Семь кругов по расписанию, где вместо даты – её имя и наш грех.
Стук лбов о пол усиливается. Где—то справа кто—то слишком рьяно бьётся.
Истово.
До крови.
Зачем? Никто ведь не оценит.
Доски жалобно скрипят, и на секунду мне кажется, что они сейчас треснут, и мы провалимся вниз, туда, где, по словам Виктора, нас уже ждут.
– Нет другого учения, не ищите его. Нет другого Бога, кроме Отца…
Голоса сливаются в вязкую кашу, в гул. Эти слова я знаю наизусть, но сейчас слышу только неразличимый шорох.
Во время «душевной тишины» – пятнадцать минут после первого удара колокола – общаться нельзя. Только молиться. Молиться за Бога – Отца, за семь жен его, освобождавших нас от грехов ценой своих жизней, за души братьев и сестер по общине. И просить кары тем, кто находился вне ее.
Я грею ладони между коленями и раболепно склонившись к полу, пытаюсь насладиться последними минутами отдыха.
В четыре утра колокол бьёт снова.
В бараке начинают шевелиться быстрее. Пауза закончилась, как и молитва. Кто—то поднимается, кто—то ещё остаётся на коленях, задерживается на пару лишних секунд. Это всегда игра: кто дольше пробудет в позе покорности, кто покажет себя ревностнее.
Торопливых наказывают. Показных святых – награждают.
Хотя награда и наказание здесь отличаются меньше, чем кажется.
Я аккуратно выхожу из узкого прохода между койками. У двери уже толпятся «Чёрные». Глаза опущены. Мы сдвигаемся к выходу. Выдыхаем одни и те же фразы:
Господи—Отец, прости. Господи—Отец, накажи. Господи—Отец, не оставь.
Снаружи небо густое, вязко—синее, как непромешанные чернила в стакане воды. Влажный холод вползает под рубаху, цепляется за кожу. Пахнет навозом, дымом от печей, кислой горечью полыни, мокрой крапивой.
Быстрее бегу к церкви, собирая черным подолом прозрачную росу. Мокрая ткань неприятно липнет к ногам, обматывая, тормозя. В каждой руке по ведру, тянут в низ угрожающе раскачиваясь, вода льется на и без того сырой подол.
– Чёрт… – срывается с губ. Тихий, но живой звук.
Слово режет воздух. Непростительная вольность, за которую пришлось бы стоять в леднике по колено в воде, если бы кто услышал.
Но сейчас вокруг только мы. «Чёрные» – самое низкое звено. Самое греховное.
Церковь на Ранчо – единственное здание, которое выглядит почти нарядно. Светлые доски, высокий двускатный фасад, толстые внутренние балки с которых свисают тяжелые подсвечники, иконы в резных рамах на стенах, маленькие окна с матовым стеклом. Церковь пахнет травами, основные: шалфей, полынь, и конечно – густой, тяжелый запах ладана от которого слегка подташнивает на голодный желудок. При свете дня это место можно было бы даже назвать, уютным, но не сейчас: нам для работы зажгли всего десяток свечей. Их пламя плясало и танцевало, отбрасывая на лики святых страшные тени. Смотря на них понимаешь – тебе здесь не место.
– Живее, – бросает один из «Белых», стоящий у алтаря. Голос ленивый, раздражённый. Он сегодня назначен следить за нами. За подготовкой. За нашим усердием.
Мы похожи на мышей. Или на насекомых. Кто—то на коленях, кто—то даже на локтях, почти касаясь носом гладких досок – выгребаем из щелей пыль, крошки, волосы. Оттираем чёрные пятна. Не все из них – воск.
– Быстрее, – шипит Иоанна. – Если «серые» войдут и увидят грязь, всех поставят к столбу.
Слово «столб» проходит по залу, как сквозняк. Мне не нужно его видеть, чтобы вспомнить. Холод дерева у позвоночника. Верёвка на запястьях – жёсткая, режущая. Кожа, горящая под солнцем.
В груди что—то шевелится. Не страх. Нет. Страх здесь давно перестал быть чем—то острым. Скорее нежелание принять неизбежное.
«Все там будем.»
Мы заканчиваем ровно к тому моменту, когда двери скрипят, и в здание начинают заходить «Серые».
Серые рубища. Опущенные головы. Плечи немного округлены внутрь, колени чуть подрагивают. Некоторые босиком, пятки в трещинах, ступни в засохшей глине. Они заполняют средние и дальние ряды, садятся на лавки, как их учили: спину держать прямо, руки на колени ладонями вверх. Смотреть вниз. Не зевать. Не ёрзать.
Они ещё не обречены. У них есть шанс стать «белыми». Или умереть раньше, чем шанс представится.
Потом входят «Белые».
Они двигаются по—другому. Медленнее. Увереннее. Как будто даже воздух здесь принадлежит им. Так и есть, запретить нам дышать они вполне вольны.
На шеях – верёвочки с бусинами. У кого—то жёлтая, у кого—то красная. Цвета грехов, которые им якобы больше не принадлежат.
Сегодня служба особенная – начало правления Греховницы Похоти.
Моей матери.
Двери распахиваются ещё раз и поток холодного воздуха влетает внутрь. Алое – распарывает предутренний сумрак, стирая серость разлившуюся в еще сонном мире. Кружевная вуаль закрывает полуприкрытые глаза; от неё пахнет чем—то сладким и тревожным.
Когда она идёт, люди выпрямляются, подаются ей на встречу, мужчины – желая, женщины – завидуя. Она ловит каждый вздох восхищения, отчего подбородок гордо вздымается вверх, обнажая тонкую шею. Наконец настало ее время!
За ней – семеро «Белых». Шаг в шаг. На почтительном расстоянии? Нет, скорее, как конвой – отсекая дорогу к отступлению. Они сопровождают её к низкой скамье у алтаря.
Греховница садится. Белые занимают место по обе стороны, как стражи.
Колокол бьёт ещё раз.
Третий.
Отец появлялся словно из ниоткуда, снисходя до грешных детей своих. Светлые волосы. Светлые глаза. Улыбка, мягкая и нежная. Вздохи проходят по рядам волной – восхищённые, дрожащие, радостные. Они счастливы видеть своего Бога. Его имя – Виктор. Но никто не смеет обращаться к нему так.
– Дети мои, – говорит он.
Он всегда так начинает.
Голос его ровный, ласковый, с той небольшой хрипотцой, которая создавала ощущение интимности даже у сотни слушателей. Опасен он именно этим – его хочется слушать. Хочется провалиться в него, как в тёплую воду.
– Скоро, – продолжает он, медленно выходя к краю алтаря. – подходит к концу второе тысячелетие от Рождества Христова. И скоро настанет конец. Для мира. Не для нас.
По рядам прокатились вздохи ужаса, кто—то всхлипнул, кто—то начал причитать. Волна шума тут же была пресечена поднятой рукой.
–Иисус не смог заслужить своей жертвой больше. А это значит – на землю придёт Антихрист. Вода станет солёной. Земля иссохнет. Свет уйдёт. Тьма покроет лицо планеты, словно похоронный саван.
Я знаю, что будет дальше: демоны поднимутся. Рай и ад поменяются местами. Бог отвернётся.
Те же слова. Те же паузы. Те же интонации. Всё отрепетировано, как пьеса в театре. Я слышала это десятки раз. Но люди вокруг слушают, как в первый.
– Но… – говорит Отец, и делает рукой широкий, мягкий жест, будто отводит тьму в сторону, как занавес. – Господь милостив. Он дал нам Путь. Истинный Путь.
Виктор обводит зал взглядом.
– Нет другого учения, – произносит он чётко, по слогам. – Не ищите его. Нет другого Бога, кроме Меня.
Мы вторим ему.
На вдохе.
На выдохе.
С придыхание, с замиранием, с обожанием.
Отец говорит – мы повторяем. Никаких сомнений, никаких вопросов, его слова – истина, его действия – закон.
Словно заведенные куклы, снова и снова, шепчем молитвы, вторим читающему проповеди Отцу, а «Белые» внимательно наблюдают за рвением каждого.
Виктор поворачивается к Греховнице.
Он касается её алого рукава кончиками пальцев, как будто этот цвет может обжечь.
– Вы слабы, – говорит Отец людям. – Ваша плоть мечтает о всеобщем подчинении, алчет неустанного служения себе, стремится, чтобы каждое ее желание исполнялось без промедления. Она требует утончённых яств и изысканных напитков, жаждет тепла и роскошных одежд, ожидает, что её будут холить и лелеять на мягчайших ложах во тьме ночной.
Морщится, в его голосе появляется праведный рокот, гнев за нашу мягкотелость. Виктор продолжает: – Ненасытная. Алчная. Греховная. Плоть жаждет исполнения всех своих страстей: ненасытного пресыщения, низких утех, алчности, зависти к чужому, возвеличивания себя, почестей и тщеславных восторгов. Таковы её помыслы, и в них зреет погибель и смерть души.
Он говорит «вы», и собственную грязь чувствует каждый.
– Но есть те, – продолжает Виктор, – кто взял ваши грехи на себя.
Слегка поднимает руку, намечая легкий поклон, будто отдавая должное той что стоит рядом – величайшая честь.
– Сосуды. Мои Греховницы.
Люди всхлипывают. Кто—то кивает.
– Они будут рожать дочерей, которые понесут ваш гнев, вашу похоть, вашу зависть. Они сгорят за вас.
У меня холодеет между лопаток – я знаю, что будет дальше.
«Пробуждение греха» – так называлось это действо. Мать ступает к жертвеннику. Дерево там гладкое, отшлифованное тысячей касаний – я знаю на ощупь: мою после службы.
В церкви становится душно. Я слышу, как у мужчины в двух шагах от меня учащается дыхание, он в нетерпении закусывает губу, смотрит пристально, настойчиво. Подгоняя. Таких много.
Отец подходит ближе. Он поднимает ее с пугающей легкостью, опускает на жесткое дерево, обыденно задирает подол. Мамина алая рубаха тихо шуршит – как если бы ткань тоже дышала. Я опускаю взгляд в пол, в швы между досками, где уже навсегда застряла пыль, на срез дерева, где пальцы однажды оставили занозу.
Я чувствую, как воздух становится более густым, вязким, сладким.
Задыхаюсь.
Из—за аромата или подступающих слез?
Звук делается телесным, объёмным. Ровное шуршание ткани. Дыхание, сначала редкое, потом чаще – не только их, общее. Кто—то тихо охает, будто обжёгся. Кто—то едва слышно шипит сквозь зубы, словно от боли. Протяжный стон – словно удар кнута, я вздрагиваю всем телом. Обрываю себя, чтобы не пытаться закрыть уши. Запахи поднимаются слоями: мускус, ладан, соленый пот, и еще что—то непонятное, сладкое. Растираю в пальцах листочек мелисы, освежающий запах позволяет не упасть. В висках пульсирует – маленькие барабаны, концентрируюсь на их ритме.
Если Отец не приходит, один из Белых становится рядом с ней и «помогает». Ей или толпе, что жадно смотрит? Всё происходит «по правилам», будто механически – выверенные движения, отрепетированное шоу. Тогда звуки другие: меньше страсти, больше сухого шелеста и стыда.
После того, как ритуал заканчивался, начиналась вторая часть представления.
Они выстаиваются в длинную покорную цепочку, подходят по одному. Целуют матери ступни – отдают «разбудившееся», берут благословение на день – белые бумажные стаканчики. В них густой и ароматный яблочный сок, сваренный с сахаром, душистыми травами и каплей алой крови, пожертвованной Греховницей после «Пробуждения». Всего на глоток – наслаждение не должно быть долгим.
Мы, «Чёрные», остаёмся у стен.
Нас не очищают и не благословляют. Нас проводят мимо, как пустой сосуд, в который даже помои жалко лить лишний раз.
Когда люди расходятся, церковь опадает, как использованный кокон. Свечи догорают. Запах воска и ладана смешивается с кислым потом и еле уловимым ароматом крови – её оставляют где—то глубоко, в трещинах досок, в складках ткани.
Тихо.
Слишком тихо.
Я выхожу через боковую дверь.
Сзади церковь кажется меньше. Здесь складируют ящики, ржавые вёдра, сломанные бочки. Пахнет влажной древесиной и старым железом. Воздух прохладнее, и на секунду я позволяю себе вдохнуть глубже, чем положено в присутствии «Отца».
За низким заборчиком, чуть поодаль, – яблоневые деревья.
Наш «Райский сад».
Яблоки только для ритуалов. Только для избранных. Только для тех ночей, после которых бараки полнятся стонами и шёпотом:
«Это для нашего спасения, это для нашего спасения…»
Когда на кухне варят яблочный сок к службе, запах расползается по всему ранчо. Сладкий, густой, липкий до дурноты.
Нам «Черным», доставались выжатые остатки, жмых.
И обещание: однажды вы «заслужите».
– Анна, – шёпот звучит справа.
Я вздрагиваю, оборачиваюсь.
Её видно не сразу, лишь светлый силуэт прижавшийся к бочке спиной. Белая ткань платья почти сливается со старой деревянной повозкой, лежащей на боку без колес. Щека у неё в муке, на фартуке тоже белая полоса – кто—то сегодня помогал на кузне. Блондинистые волосы, как у мамы, заплетены в две аккуратные косы, только торчат тонкие волоски около ушей.
В руках у неё – яблоко.
Оно не вписывается в этот серый мир: маленькое, но кажущееся большим в крохотной руке моей десятилетней сестры. Слишком красное, с гладкой блестящей кожицей – идеальное.
Воздух в горле стал комом.
– Ты… – слова выходят хрипло. – Ты откуда…?
– С кухни, – она улыбается, будто признаётся, что стащила кусок хлеба, а не святыню. – Они отвлеклись. Я… ну… просто взяла одно.
Она делает паузу.
– Для тебя.
И протягивает яблоко, как конфету.
– Ты с ума сошла, – шепчу я. Смотрю не на неё – на плод. – Если нас поймают…
– Не поймают, – упрямо отвечает она. Её подбородок чуть вздёргивается вверх – в этом движении вся моя мать. – Сегодня ритуала нет. Я слышала. Они не посчитают. Ты всё время голодная. Я вижу. Ты вчера вечером еле стояла.
Это правда. Я не ела со позавчерашнего обеда. Утром «Чёрным» выдали тёплую воду и напутствие: «Насытится только дух». Моё тело имело другое мнение.
Поэтому – тяну руку.
Кожица яблока – холодная, гладкая, как мокрое стекло. Запах сладкий. Неприлично сладкий. Такой запах должен стоять где—то там, за забором, за полынью, за крапивой. В мире, где нет зловещего столба посреди площади.
– Быстрее, – шепчет Елена. – Ну…
Я подношу яблоко к губам. Первый укус – как удар током.
Скулы тут же сводит от яркого вкуса. Кисло—сладкий сок брызжет на язык, стекает по подбородку, щекочет шею. Я судорожно слизываю, не желая терять ни капли.
На секунду всё исчезает. Бараки, крики, верёвки, взгляды, приказ «на площадь». Всё растворяется. Остаётся только этот вкус – наглый, громкий, живой.
Елена смотрит на меня, глаза у неё светятся.
Я делаю второй укус.
Жмурюсь от радости и не могу понять, что хочу сильнее: съесть его как можно скорее или чуть—чуть растянуть удовольствие.
И в этот момент кто—то с силой сжимает мои волосы.
Меня дёргает назад. Шея выгибается, почти ломается. А яблоко…
Прекрасное красное яблоко выскальзывает из моих пальцев, падает в грязь.
Глухой, липкий звук.
Под ногами хрустит.
Красный сок впитывается в землю.
– Ворует, – голос у самого уха. – Чёрная ворует у Бога!
Не поднимаю головы. Обида, дикая обида захлестывает всю меня с головой.
«Почему? Почему именно сейчас? За что Бог так меня ненавидит?»
Я чувствую, как по щекам текут слезы. Это не одна капля – целые ручейки бессильных слез.
Я давно не плакала, так почему сейчас?
Подняв голову уставилась на своего мучителя.
«Адам Ворхен.»
Всегда рядом с Отцом. Высокий, жилистый. Лицо резкое, как вырубленное ножом по дереву: узкие губы, острый подбородок. Светлые жидкие волосы стянуты на затылке белой лентой.
На шее – верёвочка с тремя бусинами: зеленой, синей, серой.
Его особая гордость.
Он любит их показывать.
– Смотри, дитя, – однажды сказал Адам мне, прижимая щеку к столбу, перед тем как выпороть – вот три греха, которые я победил. Ты тоже сможешь.
«Не смогу.»
Снова ослепляющая боль, я вскрикнула.
– Не смей на меня пялиться, черная! Грешница! – Его крик в самое ухо, окончательно приводит меня в чувство.
Я болталась в его руке словно тряпичная кукла, удивляясь: как это голова еще не отвалилась?
– Это не она! – кричит Елена. Голос срывается, ломается пополам. – Это я! Я взяла!
Елена отважно пытается схватить его за руку и сразу летит на землю. Для Адама она такая же кукла – легкая, но сейчас не стоящая внимания, лишь слегка мешающая.
– Мало тебе, что ты уже в «Чёрных»? – шипит он мне в ухо. Его дыхание пахнет чем—то кислым, как испортившийся суп. – Ты ещё и красть посмела? Из сада, который благословил Отец?
Меня тащат.
Камни, кочки, грязь – всё это бьёт по босым ступням. Но, боль в затылке сильнее. Она глушит всё остальное, превращает мир в одну длинную вспышку.
Площадь перед церковью возникает резко, будто её вытолкнули мне навстречу.
Солнце поднялось выше. Свет режет глаза, я жмурюсь, но это не помогает. Всё слишком яркое: доски лавок, побелённые стены, крыши отражающие солнечный свет.
Столб.
Он стоит посередине площади. Высокий, тёмный, с потёками чего—то густого.
Когда—то я думала, что это смола.
Теперь знаю – не всегда.
Меня швыряют спиной к дереву. Адам достаёт верёвку. Она не новая. Потёртая. Петли уже привычно затянуты, местами волокна потемнели от старой крови и пота. Он обращается с ней медленно, без суеты. Как с инструментом, которым давно владеешь. Которым наслаждаешься, когда используешь.
– Руки, – бросает он.
Я не двигаюсь.
Не потому, что верю, будто это что—то изменит. Просто здесь так мало пространства, где я могу сделать выбор. Даже маленький. Подчиниться сразу или забрать себе лишние три секунды? Я выбираю три секунды.
Он вздыхает.
Пальцы вонзаются в моё запястье, выворачивают руку, прижимают к дереву. Верёвка врезается в кожу, обжигает. Узел тянет, стягивает.
Потом вторая рука.
– За непослушание плюс час, – говорит он спокойно.
Елена возникает у наших ног, как маленькая тень. На коленях – земля, свезенная, покрасневшая кожа на локтях, на щеке грязь поверх муки. Белое статусное платье, стало больше похоже на мои лохмотья.
Какая же упрямая.
– Это я! – кричит она. – Я украла! Накажите меня!
Адам поворачивает к ней голову. Улыбка у него опасная, как растягивающийся шов на коже.
– И твое время настанет, – говорит он ровно. – Но не сегодня.
Снова слегка толкает её свободной рукой. Не сильно, достаточно, чтобы она упала.
Люди собираются быстро. Они появляются, как из—под земли. «Серые», «Чёрные», «Белые». Зрелище хотят увидеть все.
Кто—то на бегу вытирает руки о рубаху, кто—то приходит с половником, кто—то – со следами соломы на волосах. Работу можно бросить. Наказание —пропустить нельзя. Это тоже часть учения: видеть боль – значит помнить страх. Но оправдывает ли их это?
На крыльце церкви появляется Виктор. Он не спускается. Просто стоит, сложив руки перед собой.
– На колени перед Отцом!
Мой поклон, видимо, кажется Адаму недостаточно низким. Снова схватив за волосы, он заставляет меня склонится еще ниже, ударив лбом прямо об доски.
Плохо забитый гвоздь.
Я чувствую, как вниз хлынула кровь, ее почему—то так много…
– За воровство у Бога, – громко произносит Адам. Его голос прокатывается над площадью, как ещё один удар колокола. – За гордыню. За сомнение в Пути. Анна будет привязана до тех пор, пока солнце не поднимется до середины неба. Завтрашнего дня.
Его слова – приговор, выведенный на бумаге чёткими чёрными чернилами. «Серые» шевелятся. Кто—то шепчет: «Так тому и быть…» Согласие – их единственная реакция.
Елена снова оказывается рядом. Глаза блестят, нос красный от слёз. Пальцы цепляются за подол моего сарафана, рвут тонкую ткань.
– Прости, – шепчет она. – Прости, прости, прости…
Её губы дрожат, слова теряются в общем гуле.
Я смотрю сверху вниз.
Она такая маленькая. Слишком красивая для этого места. Её глаза – зелёные, ясные, как вода, не тронутая ржавчиной. Когда она смеётся, это похоже на то, как смеются девочки в рекламе шампуня – я помню такую из старой жизни.
– Уходи, – шепчу я, пока могу – Не смотри.
Она мотает головой. Слёзы текут по лицу полосами, оставляя светлые дорожки среди грязи. Ей нужно быть здесь. Ей нужно страдать вместе со мной, чтобы не чувствовать себя предательницей. Чтобы не думать, что однажды она уйдёт, а я останусь здесь одна.
__________________________________________________
Солнце ползёт медленно как улитка.
Сначала я чувствую каждую минуту.
Спина ноет. Тянет плечи. Пальцы немеют, становятся чужими. Верёвка режет запястья. Кожа под ней становится влажной. Кровь уже не бежит из раны на лбу – засохла неприятной коркой на лице и шее.
Я перестаю считать удары сердца. Начинаю считать тени. Изучаю как меняется их длина. Наблюдаю как тень от столба ползёт по земле к моим ногам.
Люди постепенно расходятся.
Елена остаётся дольше всех.
Пока Адам не подходит к ней и не говорит ядовито—ласково:
– К своим обязанностям, дитя. Грех безделья никто не отменял.
Она встаёт. Уходит. Оглядывается каждые три шага.
Я остаюсь. Я и столб. И привкус яблока во рту. Держу его упрямо. Запоминаю. Не позволяю боли его забрать.
Вместо этого – отмечаю: запах дерева – сухой, тёплый, с металлическими нотами. Вкус крови на губах. Лица тех, кто стоял и смотрел. Кто поджимал губы. Кто кивал. Кто отворачивался.
Память – единственное, что они не могут забрать.
Пока я жива – я свидетель.
Свидетель их Бога. Их Пути. И как бы высокопарно это ни звучало, это всё, что у меня есть.
И где—то глубоко, очень глубоко, под страхом, под болью, под привычным ужасом, живёт ещё одна мысль:
«Однажды я уйду».
Глава 1
Питтсбург, Пенсильвания. 21 марта 1999 года
__________________________________________________
Я проснулась в 5:42. Как всегда, раньше будильника.
Бессмысленно ставить его на шесть – внутренняя тревожность всё равно разбудит. Издевательство. Восемнадцать минут – слишком мало чтобы снова по—настоящему уснуть, и слишком много, чтобы не успеть подумать: «могла бы увидеть еще один сон».
Открыв глаза я пару секунд не двигаюсь. Слушаю.
Казалось, такого понятия как «тишина» в многоквартирных домах не существовало. Далёкий шум ранних машин. Низкое бурчание фреона в холодильнике на кухне. Рядом – ровное дыхание Алекса.
Просачиваясь сквозь неплотные жалюзи, полосы серого рассвета подсвечивали его лицо, разбивая на фрагменты: белые волосы, рука, лоб, закрытые лаза. Одеяло сбилось к талии, белая футболка перекрутилась и задралась, открывая полосу кожи над резинкой шорт. Он морщится, ворчит что—то невнятное и зарывается лицом в подушку. Сложно не улыбнуться.
Я осторожно выскользнула из постели.
Пол был ужасно ледяной. Первый импульс— нащупать тапки. Я провела ногой вправо – там, где им и полагалось стоять.
Пусто.
Провела влево.
Ничего.
С прищуром посмотрела вниз.
Никаких знакомых розовых ушей, торчащих из—под кровати.
– Только не это, – тихий вздох разочарования.
Розовые тапки—зайцы были отдельной главой моей личной комедии. Подарок от одной благодарной мамаши, которую я смогла убедить, что сын не страдает психопатические расстройствами личности в 5 лет и сажать его на транквилизаторы – избыточное решение. Но уговорить ее саму на терапию, в которой она явно нуждалась, мне не удалось.


