
Полная версия
Пепел и Бриллианты
– Свет… прости… – голос мой предательски задрожал, выдавая всю мою жалкость. – Мне… очень плохо. Меня… выгнали. Из дома. Элеонора…
Молчание. Поток машин, гудки, ветер. Потом осторожное, сонное:
– Выгнали? Как это? Что случилось?
Я попыталась объяснить, сбивчиво, путано: завещание, ссора, обвинения в сумасшествии, ультиматум. Пойми же, Свет! Я не сумасшедшая!
– Алина, слушай… – голос Светы стал жёстче, в нём зазвучала тревога, но не за меня. – Элеонора… она звонила в деканат. Предупреждала. Говорила, ты… в тяжёлом состоянии, агрессивная. Что тебе нужна помощь… специалистов. Что ты можешь наговорить… на людей. – Она замолчала, и я буквально слышала, как по другую сторону провода сжимается её страх. – И потом… у нас тут тесно. В комнате нас трое. Хозяйка… она очень строгая. Особенно на ночь… после таких звонков. Я не могу рисковать. Стипендия, общежитие… Понимаешь?
Её слова обожгли, будто раскалённым железом прикоснулись к оголённым нервам. Элеонора везде успела. Выстроила стену. Отрезала все пути к отступлению. Я одна. Совсем одна.
– Свет, мне некуда идти! – голос сорвался на крик, на отчаянный, детский вопль.
– Аля, я не могу! – ответила она резко, почти испуганно, и щелчок в трубке прозвучал как приговор. Тишина. Последняя ниточка оборвалась.
Друзей не было. Родственников – тем более. Отель? Шестьсот пятьдесят рублей… Хостел. Только хостел. Мысль была унизительной, позорной, но единственной. Я закинула рюкзак на плечо, почувствовав его нелепую, унизительную тяжесть, и побрела вперёд, по мокрому, скользкому тротуару. Туфли – всё те же чёрные лаковые с похорон – промокли насквозь, натирая до крови пятки. Каждый шаг отдавался болью в ногах и острым ножом в душе. Куда? Просто вперёд. Пока не упаду.
«Ковчег» – ирония названия резанула, как пощёчина. Запах дезинфекции смешивался с запахом отчаяния, пота и чужих тел. Конторка, засиженная мухами. Мужик за ней, не глядя: – На ночь? Пять сотен. Документ.
Я молча протянула пятисотрублёвую купюру и студенческий. Он швырнул ключ с брелком от каморки №7. – Правила на стене. Шуметь – выгоняем. Вещи – на свой страх.
Заплатила. Последние пятьсот из шестисот пятидесяти. В кармане – жалкие сто пятьдесят рублей. Царство нищего. Крошечная каморка – клетка с панцирной сеткой вместо окна, заправленная серым казённым бельём, пропитанным плесенью и тоской. Холод сквозил из щелей в раме, гулял по цементному полу. Соседи – шумные, чужие голоса за тонкой перегородкой, пьяный смех, кашель, хлопанье дверей. Я легла, не раздеваясь, прижав к груди рюкзак с фото и розой. Спала урывками, вздрагивая от каждого звука в коридоре, от каждого шага за стеной. Вот-вот войдут. Вот-вот войдёт Элеонора с полицией. Или просто чужой человек. С дурными намерениями. Тело дрожало от холода и страха, несмотря на одеяло, пахнущее чужим. Мир сузился до размера этой клетки и пустоты в желудке, свинцовой и невыносимой.
Утро принесло лишь новую боль. Ноги гудели, ступни горели в стёртых до крови пятках. Холод пронизывал до костей, куртка не спасала, промокшие ноги коченели. Я побрела к университету – последней соломинке, последнему призраку нормальности.
Кабинет Петра Ильича пах старыми книгами, пылью и бюрократией. Он сидит за столом, не встречая моего взгляда, перекладывая бумаги. Я стою перед ним, мокрая, грязная, в рваном платье, и пытаюсь объяснить, что мир перевернулся.
– Алина, это очень серьёзные обвинения… – он качает головой, смотрит куда-то мимо меня, на стену с дипломом. – Пётр Сергеевич – уважаемый юрист. Элеонора Викторовна… она вчера звонила в деканат. Очень встревожена твоим состоянием. Говорила о тяжёлой утрате, о нервном срыве… о том, что ты… представляешь опасность для себя и окружающих. – Он сглатывает, его пальцы нервно барабанят по столу. – Документы… личное дело… она забрала. Как законный представитель. По доверенности. Мне… мне жаль, но помочь я не могу. Может, тебе к психологу? К врачу? Без документов… даже справку о том, что ты учишься, я не могу выдать. Это… против правил.
Я стояла, чувствуя, как стены кабинета смыкаются, давя грузом этой «законности», этого всеобъемлющего контроля. Никто не поверит. У Элеоноры всё схвачено. Юридически безупречно. Я – сумасшедшая бродяжка без документов, без прав, без голоса.
– Пётр Ильич… вы же знали моего отца… – попыталась я в последний раз, но он лишь покачал головой, и в его глазах я увидела не сомнение, а желание поскорее избавиться от проблемы.
– Удачи, Алина. И… выздоравливай.
Я вышла на холод. Запах жареной картошки и лука из «Бистро-Элит» впился в ноздри, как крюк. Желудок, пустой и сморщенный, грыз сам себя, вызывая тошнотворную, спазматическую волну. Меня буквально скрутило от голода. Я втолкнулась в душный коридор заведения.
Менеджер, мужчина с сигарой в зубах и золотой цепью на толстой шее, осмотрел меня как товар с ног до головы. – Опыт есть? – бросил он, не отрываясь от экрана телефона.
– Дома помогала… – начала я, чувствуя, как горит лицо.
– Без справок? Без рекомендаций? – перебил он, наконец подняв на меня плоские, оценивающие глаза. – Ищешь халяву? Лёгких денег? – Он выдохнул струю дыма мне почти в лицо. Я закашлялась, слёзы выступили на глазах. – Таких, как ты, десять копеек дюжина. Бомжихи, придурки. Иди отсюда, пока охрану не вызвал. Загораживаешь проход.
Я вышла. Запах жареного стал невыносим, вызывая слюну и новую волну голодной тошноты. Перед глазами поплыли круги: не то от голода, не то от унижения. Я прислонилась к холодной стене подъезда напротив, чувствуя, как мелкая дрожь бежит по спине – не только от сырости, а от слабости, от того, что ноги вот-вот подкосятся. «Халяву ищешь?» – слова звенели в ушах. Я зажмурилась, увидев вдруг папины блины, золотистые, с малиновым вареньем, сметану в глиняной кружке… Запах был таким реальным, таким близким… Исчез. Остался только смрад мокрого асфальта и мусорного бака через дорогу. И этот ненасытный зверь внутри, требующий пищи, терзающий изнутри.
Вечером я бродила у круглосуточного супермаркета у вокзала. Огни витрин слепили, манили, как огни ада. Запах свежего хлеба из пекарни сводил с ума, был физической пыткой. Голод был уже не просто чувством – это была боль, когти, скребущие изнутри, свинцовая тяжесть в животе. Охранник, молодой парень в синей форме, отвернулся, уткнувшись в телефон. Рука дрогнула сама по себе, повинуясь древнему, животному инстинкту. Я шагнула к полке с дешёвыми батонами. Шершавая бумага пакета скрипнула под моей ладонью. Сердце колотилось так бешено, так громко, что, казалось, его стук слышен на весь зал. Я сунула батон под куртку, прижимая локтем, и быстро, не оглядываясь, зашагала к выходу. Каждый шаг отдавался эхом в пустой голове: «Воровка. Ты теперь воровка, Алина Волкова. Дочь Олега Волкова – воровка.» За углом, в вонючей, тёмной подворотне, я впилась зубами в мякиш. Он был как вата, безвкусный, пресный. Но я глотала большие куски, почти не жуя, давясь крошками, чувствуя, как они царапают горло. Слёзы текли сами собой, солёные, горькие, смешиваясь с хлебом во рту. «Пап, прости… прости меня…» Вкус победы над голодом был горьким, как пепел, и пах грязью и отчаянием.
На ночь я прокралась в круглосуточную библиотеку. Пахло пылью, старостью и тишиной, которая казалась зловещей. Я забилась в дальний угол читального зала за высокими стеллажами с юридическими фолиантами – ирония судьбы била точно в цель. Спала сидя, скрючившись, держась за рюкзак, каждые полчаса просыпаясь от страха, что меня обнаружит вахтёр или ночной уборщик. Телефон был мёртвым грузом в кармане. Одиночество и страх стали абсолютными, завершая меня, как саван.
На следующий день голод снова скрутил в тиски, но теперь к нему примешивался стыд, едкий и разъедающий. Холод пробирал до костей, куртка не спасала, промокшие насквозь ноги коченели и болели. Я побрела в парк, где когда-то гуляла с папой, где он катал меня на плечах. Листья под ногами были мокрыми, золотыми и мёртвыми, как мои надежды. Увидела женщину с коляской, кормящую голубей. Подошла, подобрав слова, чувствуя, как краснею от стыда.
– Помочь? Погуляю с ребёнком… пока вы по делам… за еду… – голос мой звучал хрипло, чужим, голосом попрошайки.
Женщина резко обернулась, её глаза округлились от страха и брезгливости. Она прижала ребёнка к себе одной рукой, другой инстинктивно схватила коляску.
– Отстань! – её голос был резким, испуганным, режущим слух. – Психичка! Не подходи! – Она быстро развернула коляску и почти побежала по аллее, оглядываясь через плечо, как будто от меня исходила чума.
Слово «Психичка!» прожгло насквозь, оставив рубец на душе. Я отшатнулась, будто получила пощёчину. Щёки вспыхнули жгучим стыдом. «Она видит. Все видят. Видят грязь, рваньё, мою жалкую, отчаянную попытку выжить…» Я поспешно отвернулась, уставившись в лужу у своих стоптанных туфель. В мутном, искажённом отражении угадывалось чужое лицо – измождённое, землистое, с всклокоченными грязными волосами, выбившимися из-под капюшона, с пустыми, потухшими глазами. «Это не я. Не я!» – пронеслось в голове панической, бессильной мыслью, но отражение моргнуло мокрыми от дождя ресницами вместе со мной. Чувство нереальности, оторванности от себя самого, охватило с новой, сокрушительной силой. Я побрела к вокзалу – единственному месту, где было хоть какое-то движение, свет и призрак тепла. В подземном переходе я пристроилась у тёплой трубы. Скрипач-подросток, игравший печального Шопена, вдруг прервался, толкнул меня ногой:
– Эй, тварь! Людям настроение портишь! Иди вон! Вонючая!
Я молча поднялась, не в силах даже ответить, что-то возразить. Унижение было густым, как грязь под ногтями, липким и въедливым. Я просто побрела дальше, впитывая в себя этот взгляд, это слово, этот очередной удар.
Вечер сгущался, фонари зажигались, отбрасывая длинные, искажённые тени. Шатаясь от слабости и голода, я свернула в тихий, плохо освещённый переулок – короткий путь между высокими стенами гаражей, ведущий в тупик. Мне просто нужно было переждать, спрятаться от оценивающих взглядов, от этого всевидящего стыда, укрыться в темноте. Казалось, каждая капля дождя на моей коже – это взгляд, осуждающий, брезгливый, от которого хочется сбежать.
Шаги. Громкие, неуверенные, спотыкающиеся по мокрому асфальту. За спиной. Сердце сжалось в ледяной комок страха. Я ускорила шаг, стараясь не шуметь, прижимая к себе рюкзак, как последний щит. Шаги ускорились. Заскрипел гравий под подошвами. Я обернулась – мельком, на мгновение, но этого хватило, чтобы ужас впился в меня когтями.
Двое. Мужчины. Молодые, но с потухшими, пьяными глазами. Один – крупный, мясистый, в растянутой спортивной куртке, с обвисшими щеками и тупым, агрессивным выражением лица. Другой – поменьше, тощий, с прыщавым лицом и хищным, блуждающим блеском в мутных глазах. Пахло перегаром, дешёвым табаком и чем-то прогорклым, звериным, что шло от их немытых тел.
– Куда спешишь, красотка? – хрипло процедил Крупный, пошатываясь, его голос был густым, как грязь. Он шагнул ко мне, перекрывая узкий проход своим телом, заслоняя собой свет далёкого фонаря. – Одна? Скучно? Холодно, наверное…
Я попыталась проскочить между ними, рванув в сторону, в просвет. Прыщавый ловко, с проворством паука, перехватил, схватив за руку выше локтя. Его пальцы, длинные и цепкие, впились в плоть, больно, как клещи.
– Ага, куда? – захихикал он, его дыхание, пахнущее кислым вином и гнилыми зубами, ударило мне в лицо. – Не убежишь. Деньги есть? Поделись с мужиками. А то… – Его свободная рука скользнула вниз, грубо, по-хозяйски сжав мою грудь через тонкую ткань платья Марго. – …скучно очень. И холодно. А у тебя, гляжу, тёплое местечко найдётся, чтобы мужиков согреть?
Отвращение и ужас поднялись во мне едкой волной, сдавили горло, перехватили дыхание. Я дёрнулась, пытаясь вырваться, но его хватка была железной.
– Отстань! Отпусти! Помогите! – Голос сорвался на визгливый, испуганный шёпот, а затем на крик. Во рту пересохло.
– Ого, бойкая! – заорал Крупный, подходя вплотную, его тушу загораживала весь свет. Его огромная лапища обхватила моё запястье, сжимая так, что кости затрещали, посылая в мозг острый сигнал боли. – Не любишь гостей? Непорядок! Надо познакомиться поближе! Научим тебя хорошему!
Они потащили меня глубже в переулок, к глухой, шершавой кирпичной стене гаража. Рюкзак с плеча сорвался, упал в лужу с глухим, мокрым всплеском. Прыщавый прижал меня спиной к холодному, влажному кирпичу, всем своим телом, вжимая в шершавую поверхность. Крупный встал сбоку, полностью блокируя путь к бегству. Его тяжёлое, хрипящее дыхание било мне в ухо.
– Зато есть тело! – прошипел Прыщавый, его глаза сверкали диким, похотливым огнём безумия. Его руки, грязные, с обломанными ногтями, рванули вниз. – Давай посмотрим, что тут у нас… Какая ты на ощупь, аристократка чёртова…
Рывок. Грубая ткань платья Марго затрещала по шву у плеча. Холодный ночной воздух ударил по обнажённой коже, заставив её покрыться мурашками. Я закричала – нечеловеческим, раздирающим глотку воплем чистого, животного ужаса. Это был крик, в котором слились вся боль отца, холод Элеоноры, голод, унижение этих дней, весь накопленный, подавленный ужас. Крик, который, казалось, мог разорвать саму ткань ночи, дойти до небес.
– Заткнись, тварь! – рявкнул Крупный и с силой, с размаху, ткнул меня головой о кирпич.
Удар. Глухой, костяной стук. В глазах вспыхнули белые, ослепляющие искры. Острая, оглушающая боль пронзила скулу, отдалась в зубах, заставила мир поплыть, зазвенеть в ушах. Я осела, оглушённая, потеряв ориентацию. Тёплая, солёная кровь потекла по щеке, смешиваясь с дождём и грязью. Синяк расцвёл мгновенно, горячим, пульсирующим пятном под глазом.
– Держи её крепче! – зарычал Крупный Прыщавому.
Тот прижал меня к стене всем телом, его костлявое колено с силой впилось мне между ног, придавливая, причиняя пронзительную, унизительную боль. Его руки, скользкие и удивительно сильные, рвали ткань платья ниже талии, нащупывая пояс. Колготки затрещали, порвались с сухим шелестом. Холодный кирпич, острая грязь, мелкие камешки – всё это чувствовалось сквозь тонкую ткань белья. Его пальцы, грубые, цепкие, лезли под резинку трусов, сдирая их вниз, к бедрам, обнажая кожу. Холодный воздух обжёг оголённые участки тела.
– Нет… пожалуйста, нет… – я забилась, извивалась, как угорь на крючке, царапала ему лицо, кусала руку, что пыталась закрыть мне рот. Вкус грязи, пота и чужой кожи заполнил рот, вызвав новый приступ тошноты. Я чувствовала, как пуговица на его джинсах упирается мне в бедро, и этот намёк на следующее, что должно произойти, вызывал панический, слепой ужас.
– Пап! Помоги! Кто-нибудь! Люди! – вырвалось сквозь сдавленное рыдание, сквозь хрип. Но в ответ был только хриплый, довольный смех Крупного и тяжёлое, прерывистое дыхание Прыщавого, его слюнявое, перекошенное похотью лицо, прижатое к моей шее. Он пытался прижаться губами к моей коже, его язык скользнул по шее, оставляя влажный, мерзкий след. Запах его пота, дешёвого одеколона и нечищеных зубов заполнил всё пространство, стало нечем дышать.
– Держи её ноги! – скомандовал Крупный, и его огромные руки схватили меня за бёдра, грубо раздвигая их. Прыщавый, тем временем, одной рукой продолжал держать мои запястья, пришпилив их к стене над головой, а другой рванул сползшие трусы вниз, окончательно обнажая меня. Холод и ужас пронзили меня острее любого ножа. Я была абсолютно беззащитна, обнажена, прижата к грязной стене, и их животные, похотливые лица были последним, что я видела.
– Вот теперь… сейчас мы с тобой повеселимся, принцесса… – прохрипел Крупный, его пальцы впились в кожу моих бёдер, оставляя синяки. Он начал рывками расстёгивать свою ширинку. Звяканье молнии прозвучало как щелчок взведённого курка. Прыщавый, тяжело дыша, прижался всем телом, его жёсткий ремень врезался мне в живот.
Это был конец. Абсолютный, безоговорочный. Я зажмурилась, готовясь к самому худшему, к финальному акту уничтожения, к боли, которая должна была стереть меня окончательно. Внутри что-то оборвалось, и осталась только ледяная, безмолвная пустота.
И вдруг – ослепительный свет! Белый, режущий, как лезвие, луч прожектора ударил прямо в переулок, выхватив из темноты наши фигуры, прижатые к стене, мои обнажённые плечи, порванную одежду, их ошалевшие, пьяные, испуганные лица. Голос из темноты за прожектором, резкий, металлический, властный, не терпящий возражений:
– Эй! Там что?! Отвалили от неё, твари! Быстро! Я щас полицию вызову!
Мгновенная, животная реакция. Как крысы, застигнутые светом фар. Прыщавый отпрянул от меня, как от раскалённого железа, его лицо исказилось страхом. Крупный выпустил мою руку. Их бравада испарилась, сменившись паникой.
– Бля! – выругался Прыщавый, озираясь. – Валим! – рявкнул Крупный.
Они метнулись не к выходу из переулка, где стояла машина со светом, а вглубь тупика, к завалам мусора и хлама у дальнего гаража. Ловко, как тени, перемахнули через ржавую, покосившуюся решётку вентиляции и скрылись в абсолютной темноте между гаражами. Их шаги быстро затихли, растворившись в ночи. Кто был в машине? Мужчина? Женщина? Почему не вышел? Почему не погнался? Непонятно. Неважно. Свет погас так же внезапно, как и появился. Завёлся мотор, и машина медленно, не спеша, отъехала, её красные задние огни мелькнули на повороте и исчезли. Тишина. Только нарастающий шум дождя и моё прерывистое, хриплое, судорожное дыхание.
Я стояла, прислонившись к стене, не в силах пошевелиться, оглушённая, в шоке. Весь мир качался, плыл перед глазами. Скула горела огнём, кровь сочилась по щеке, смешиваясь с дождём. Платье висело клочьями у плеча и ниже талии, обнажая кожу, синяки, красные царапины от его ногтей. Колготки порваны, сползли. Бельё спущено до бёдер. Ощущение их рук, их дыхания, их смеха, этого звериного запаха – всё въелось в кожу, в лёгкие, в самое нутро, в память тела. Я чувствовала себя осквернённой, грязной до мозга костей, опоганенной. Пап… Пап, помоги… Я не могу… Только ветер выл в ответ в темноте переулка, да где-то вдали гудели машины.
Словно во сне, автоматически, я натянула трусы, судорожно подтянула порванные колготки, пытаясь хоть как-то прикрыть наготу, вернуть себе крупицу достоинства. Закуталась в грязную, промокшую куртку, которая валялась рядом. Её шершавая, мокрая ткань была хоть каким-то барьером между мной и этим миром. Подобрала рюкзак – он был тяжёлым, чужим, мокрым. Ощупала карман – твёрдый уголок фото и острый, холодный хрусталь розы. Она осталась. Чудом. Её лезвие упёрлось в бедро сквозь ткань – реальное, острое, болезненное напоминание. Выжить. Выжить любой ценой. Будь острой. Я побрела, почти не чувствуя ног, волоча их, как чужую ношу, к свету вокзала, к гудящему, равнодушному людскому муравейнику. Каждый шаг отдавался болью в избитом теле, в растянутых мышцах, и новой волной тошноты, отвращения к себе и к пережитому унижению. Они чуть не… они могли… но не успели. Почему? Вопрос висел в воздухе, как проклятие, не находя ответа.
Я доплелась до вокзального туалета – казённого, пропахшего дезинфекцией, мочой, рвотой и отчаянием. Заплатила последние жалкие монеты вахтёрше, равнодушно кивнувшей на мои ссадины, синяк и порванную одежду. Забилась в самую дальнюю кабинку, щёлкнула хлипкий, болтающийся засов. Убежище. Хрупкое, вонючее, но своё. На несколько минут.
И теперь, в этой относительной безопасности, ужас и осознание случившегося нахлынули с новой, сокрушительной силой. Тело затряслось мелкой, неконтролируемой дрожью, как в лихорадке, зубы выбивали дробь. Я прислонилась лбом к холодной, липкой кафельной стене, чувствуя, как слёзы, настоящие, горькие, бесконечные, текут ручьями, смешиваясь с кровью на щеке, с дождём, с грязью. «Грязная. Грязная. Грязная.» – стучало в такт бешеному, неровному пульсу в висках. Я чувствовала их на себе, повсюду: запах перегара и пота въелся в волосы, в кожу шеи, где он прижимался; жирное, отвратительное ощущение его грубых пальцев на груди, на бедре, под резинкой трусов; память о его колене, впившемся между ног, о его дыхании на лице, о его смехе. Это было невыносимо. Физически невыносимо.
Я рванула к раковине у входа. Ледяная, ржавая вода хлынула из крана. Я схватила кусок мыла – дешёвого, серого, въедливо пахнущего химией – и начала тереть. Яростно. Беспощадно. Сначала лицо, стирая кровь, грязь, его слюну, пытаясь стереть сам след его прикосновения, его взгляда. Потом шею, грудь, живот, бёдра – особенно там, где остались красные полосы от его ногтей, синяки от сжатия. Мыло щипало свежие ссадины, боль была острой и живой, но она была благом. Она была настоящей. Она заглушала другое, гораздо более страшное ощущение – липкую, разъедающую скверну, оставленную их прикосновениями. Я тёрла кожу до красноты, почти до крови, снова и снова, не в силах остановиться, видя, как грязная вода смывается в сток. Вода была ледяной, но я не чувствовала холода. Только жгучую, всепоглощающую потребность очиститься. Смыть их. Стереть. Уничтожить все следы.
– Хватит уже, девка, – брезгливо бросила вахтёрша из-за стойки, видя моё неистовство. – Всю воду изведёшь. Иди уже. Место освобождай.
Я не реагировала. Продолжала тереть. Плечи, спину, куда могла дотянуться. Чистота. Нужна чистота. Но вода лишь размазывала грязь, а ощущение гадливости, осквернения не проходило, сидело глубоко внутри, как заноза. В зеркале над раковиной, треснувшем и мутном от брызг, отражалось чужое, незнакомое лицо – измождённое, осунувшееся, с всклокоченными грязными волосами, распухшим, цветущим синяком под глазом, с красными от трения щеками и безумным, потерянным, пустым взглядом. Отражение моргнуло мокрыми от слёз и воды ресницами вместе со мной, и внутри всё сжалось в тугой, болезненный комок отвращения к самой себе. Это лицо жертвы. Лицо того, кого чуть не изнасиловали в грязном переулке. Чувство отторжения было таким острым, таким физическим, что меня снова затрясло, а в горле встал ком, не дающий дышать. Чувство нереальности, оторванности от себя стало почти осязаемым.
Сорвав с себя платье Марго – теперь не просто символ унижения, а осквернённый, испачканный трофей, пропитанный их запахом, моим страхом и этой вездесущей грязью – я скомкала его в тугой, мокрый, отвратительный шар и с силой, с ненавистью, швырнула в переполненный мусорный бак. Оно упало с глухим, влажным стуком поверх прочего хлама, отбросов и чьих-то надежд. Прощай. Навсегда.
Из уцелевшего, промокшего рюкзака я достала своё старое серое вязаное платье – то самое, «эльфийское», в котором я гуляла с папой в последнее лето. Оно было сухим, чистым, бережно сохранённым на дне, и пахло стиральным порошком и чем-то неуловимо родным, как дом, как его улыбка, как безопасность. Это крошечное, последнее спасение. Я натянула его на мокрое, дрожащее, исцарапанное тело. Грубая шерсть колола раздражённую кожу, но этот знакомый запах… он пробивался сквозь едкий запах химии и туалета, напоминая, что где-то там, за гранью этого кошмара, была другая жизнь. Это вызвало новый, бессильный прилив слёз, но теперь это были слёзы не только от боли, но и от этой щемящей, невозможной нежности к прошлому. Я стояла в кабинке, прижимая к лицу рукав платья, вдыхая этот спасительный, призрачный аромат утраченного дома, пока рыдания не стихли, сменившись глухой, ледяной пустотой и непрекращающейся дрожью, идущей из самого нутра.
Ночь я провела на жёсткой, холодной скамейке в зале ожидания, забившись в самый тёмный угол, кутаясь в грязную куртку поверх чистого платья, стараясь стать незаметной. Оценивающие, брезгливые взгляды таких же бродяг, равнодушные, скользящие взоры полицейских – всё сливалось в один фоновый шум унижения. Я сжимала в кулаке, спрятанном в кармане куртки, холодный хрусталь розы, чувствуя, как её острые, идеальные грани впиваются в ладонь, оставляя новые, свежие царапины. Боль. Реальность. Якорь. Я здесь. Я выжила. Пока. Я всё ещё жива.
Проснулась от грубого толчка полицейского ботинка в бок.
– Документы. Не засиживайся тут.
Я молча, опустив глаза, протянула студенческий билет. Он посмотрел на фото, на моё измождённое, испачканное лицо с огромным синяком, на грязную куртку поверх серого платья.
– Что случилось? – спросил без особого интереса, перелистывая залатанный билет.
– Напали… вчера… в переулке… – прошептала я, голос сорванный, хриплый.
– Заявление писать будешь? Опишешь? Где? Во сколько? Приметы? – он говорил монотонно, как заученную, ни к чему не обязывающую фразу.
Я лишь покачала головой, опустив глаза ещё ниже. Кому это нужно? Кто поверит бомжихе? Они найдут способ выставить меня виноватой, сумасшедшей, спровоцировавшей их. Элеонора уже всё устроила.



