Пепел и Бриллианты
Пепел и Бриллианты

Полная версия

Пепел и Бриллианты

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

– Нет… – выдавила я.

Он кивнул, как будто ожидал этого, почти с облегчением, сунул билет обратно мне в руку.

– Не засиживайся тут. Мешаешь людям. Иди.

Я вышла на холод раннего утра. Денег не было. Совсем. Во рту пересохло, язык прилипал к нёбу. Желудок сводило от пустоты, голод кружил голову. У ларька с фруктами я увидела корзину с дешёвыми, чуть помятыми яблоками. Старик-продавец отвернулся, что-то оживлённо обсуждая с другим торговцем. Рука на этот раз не дрогнула – она действовала сама, повинуясь инстинкту. Я схватила самое большое, твёрдое, зелёное яблоко и сунула его в карман куртки. Сердце не колотилось – оно словно замерло. Он не заметил. Я отошла за угол, прислонилась к стене и с жадностью, с животным порывом, впилась зубами в кислую, твёрдую мякоть. Слёзы текли сами собой, солёные, горькие, смешиваясь с соком. Дно. Я украла еду. Опять. Я – воровка. Но голод, тупой и невыносимый, был сильнее стыда. Вкус был горьким от слёз и унижения, но яблоко было единственной реальностью в этом распадающемся мире.

Я брела по освещённым утренним солнцем улицам, как призрак, как тень, не отбрасывающая отражения. Силы таяли с каждым шагом. Голова кружилась от голода, усталости и шока, ноги подкашивались, грозя бросить меня на грязный асфальт. Я увидела скамейку в маленьком, заброшенном скверике за чугунной, проржавевшей решёткой. Перелезла через невысокую ограду, порвав подол своего «эльфийского» платья о острый, ржавый прут. Устроилась на мокром, холодном дереве, натянув капюшон на глаза, стараясь спрятаться от мира. Дождь с утра прекратился, но с веток ещё капало, и каждая капля, падая на ткань, отдавалась в тишине моего одиночества. Я достала из рюкзака сборник Ахматовой – единственную уцелевшую, не брошенную книгу. Батарея телефона была мертва, экран – чёрным, безжизненным стеклом. Свет далёкого уличного фонаря, ещё не погасшего, выхватил знакомые строчки:

«Я научилась просто, мудро жить,

Смотреть на небо и молиться Богу…»

Слова обожгли, как пощёчина, горькой и жестокой иронией. Просто жить? Мудро? Как? Когда весь твой мир рухнул, обратившись в прах? Когда ты только что украла яблоко и дрожишь на скамейке, опоганенная, избитая, преданная всеми? Я захлопнула книгу, чувствуя, как злоба и отчаяние сжимают горло. Молитва? Богу, который позволил умереть папе? Который допустил Элеонору? Который наблюдал со стороны, как меня чуть не… Нет. Никаких молитв. Только холод. Только темнота. Только я и этот острый осколок хрусталя в кармане – единственное, что осталось от смелости. Я задремала, сидя, прижав к груди рюкзак, сжимая в кармане розу так сильно, что её острые грани впились в ладонь, оставляя новые, кровавые царапины – болезненное напоминание о боли, о реальности, о том, что я ещё жива.

Рассвет застал меня на той же скамейке. Шерстяное платье промокло от ночной влаги и стало ледяным, тяжёлым панцирем. Дрожь била мелкой, неконтролируемой дробью, сводя челюсти, не давая сомкнуть зубы. В кармане – пустой кошелёк. В рюкзаке – две футболки, джинсы, сборник Ахматовой и согнутая фотография. Всё царство нищего. Я побрела, почти не чувствуя ног, волоча их, как чужую, непослушную ношу, просто чтобы двигаться, чтобы не остановиться, не замерзнуть насмерть. Голод превратился в тупую, постоянную, фоновую боль, свинцовую тяжесть в животе. У пекарни на углу, откуда пахло свежим, тёплым хлебом, меня остановил охранник. Жирный, самодовольный, в синей форме, с лицом, выражавшим скуку и нескрываемую брезгливость.

– Стой! – Брезгливо окинул меня взглядом с ног до головы. – Не загораживай вход. Марш отсюда. – Его взгляд скользнул по моей рваной, грязной одежде, по синяку, задержался на моих пустых глазах.

– Я… купить хочу… – выдавила я, зная, что это ложь, что у меня нет ни копейки. Голос – тихий, безжизненный шёпот.

– Денег хватит? – Усмешка, кривая, злая. – У нас не помойка. Отвали. Проходим! – это уже было обращено к паре женщин, с любопытством смотрящих на нас.

Я отвернулась. Внутри, за стеклом, тепло, уютно, пахнет ванилью, корицей и свежей выпечкой. Женщина за прилавком, увидев мой взгляд, резко отвела глаза, принялась с усердием раскладывать румяные круассаны. Я стояла, глядя на этот румяный, недосягаемый мир, на эту простую, обыденную жизнь, которая была для меня теперь дороже любого бриллианта. Слюна наполнила рот. Голод скрутил желудок в тугой, болезненный узел. Я отвернулась и поплелась прочь, чувствуя их взгляды у себя в спине.

У парадной чужого, богатого дома открылась дверь, вышла старуха в бархатном халате с кофейным пятном. Она несла маленькое мусорное ведро. Увидев меня, притормозившую у забора, сморщилась, будто унюхала что-то тухлое.

– Милостыню, что ли? – Бросила медный, жалкий рубль к моим ногам, в грязную лужу. – На, и исчезни. Гадюка холодная. Только вид портишь.

Я наклонилась, движения были медленными, как у старухи, подняла мокрую, грязную монету. Унижение было горше голода, жгло щёки огнём, но я молча, не глядя на неё, побрела дальше, без цели, без мысли, почти без сознания. Просто двигать ногами. Чтоб не замерзнуть насмерть. Чтоб не остановиться. Вечер снова сгущался, фонари зажигались, отбрасывая длинные, искажённые тени. Шатаясь от слабости, от голода, от безысходности, я увидела вывеску: «Кафе «У Веры»».

Окна светились тёплым, жёлтым, живым светом, как иллюминаторы спасательного корабля в кромешной тьме океана. За стеклом – женщина за стойкой, круглолицая, с седыми прядями в тёмных волосах, убирающая поднос. Она ставила перед сгорбленным стариком большую, дымящуюся тарелку с борщом. Улыбалась ему. Добро. Настоящее. Не показное, не купленное. Не то, что у Элеоноры. И в её глазах, когда она мельком, случайно посмотрела на улицу, на мою тень за стеклом, мелькнуло что-то… понимающее? Усталое? Знакомое? Я видела её раньше, когда ещё ходила в университет, проходила мимо – она как-то кивнула мне, просто, по-человечески, словно видя не просто студентку, а человека. Этот взгляд, этот крошечный, почти незаметный жест человечности запомнились. Как крошечный, почти угасший огонёк в кромешной тьме моего падения.

И вот теперь, на самом краю, когда сил не осталось ни на что, кроме последнего, отчаянного шага, когда внутри была только ледяная, выжженная пустота и бездонное отчаяние, я вспомнила этот огонёк. Решение пришло не из головы – от последних, затравленных остатков инстинкта самосохранения, от этой отчаянной, почти безумной надежды, что в этом месте, с этой женщиной, может быть иначе. Что там, за этим стеклом, может быть спасение. Последнее. Единственное.

Ноги понесли меня к двери сами, будто на них действовала неведомая сила. Колокольчик над дверью звякнул тонко, пронзительно, как колокольчик судьбы, возвещающий конец одного пути и начало другого. Тепло, густое, физическое, обняло, обволокло, пахло корицей, свежим ржаным хлебом, варёной сгущёнкой и чем-то неуловимо родным, как детство, как бабушкина деревня. Все за столиками – их было пятеро – замолчали, разговоры оборвались на полуслове. Пять пар глаз – брезгливых, жалостливых, любопытных, безразличных – впились в меня: в грязную, мокрую, в рваном платье и в грязной куртке, с огромным синяком на скуле, с грязным, потрёпанным рюкзаком в руках, с трясущимися от холода, страха, истощения и последнего, всепоглощающего стыда коленями. Я стояла на пороге, как приговорённая к казни, готовая к тому, что меня вытолкают обратно в холод.

Женщина за стойкой – Вера – отложила полотенце. Подошла. Не торопясь. Не суетясь. Спокойно. Её взгляд был не испуганным, не осуждающим, не любопытствующим. Он был… видящим. Видящим не только грязь, синяк и рваньё, но и что-то под ними. Что-то, что ещё не сломалось до конца, что цеплялось за жизнь, за последний шанс.

– Девочка… – Голос у неё был низким, хрипловатым от сигарет, но на удивление твёрдым и спокойным, как этот тёплый свет в её кафе. – Что с тобой?

Я открыла рот. Хотела сказать «помогите». Хотела сказать «я не бомж». Хотела объяснить про папу, про Элеонору, про особняк, про воровство, про переулок… Но из пересохшего горла, из сжатых страхом лёгких вырвалось только хриплое, разбитое, последнее, обнажающее душу признание полного краха, конца всего:

– Меня… выгнали.

Слёзы, которые я так долго сдерживала, которые смешивались с дождём, грязью, кровью и чужими прикосновениями, хлынули водопадом, сметая все преграды. Не тихие, не красивые, не женственные. Это были рыдания загнанного, истерзанного, затравленного зверя, сотрясающие всё тело, выворачивающие душу наизнанку, не оставляющие сил даже стоять. Горло сжалось спазмом, мир поплыл, потемнел. Воспоминание о чужих, грубых руках в переулке, о их дыхании, вспыхнуло с новой, ослепляющей яркостью, заставив меня инстинктивно, резко дёрнуться прочь от её приближения, от любого прикосновения. И я рухнула. Рухнула на колени прямо на порог, в лужу, принесённую с улицы моими рваными туфлями и собственными, бесконечными слезами. Стыд, боль, унижение, страх, грязь этих дней ада – всё вырвалось наружу в этом немом, беззвучном крике души, в этой неконтролируемой, жалобной, детской дрожи, в этом полном, окончательном падении.

И тогда тёплые, сильные, рабочие руки подхватили меня. Я вздрогнула, дёрнулась, пытаясь вырваться – прикосновение, любое прикосновение, было огнём и ужасом после переулка. Но эти руки не отпустили. Не оттолкнули. Они были крепкими, уверенными, не дающими упасть окончательно. Пахнущими дрожжами, лавандой и… жизнью. Они просто подняли меня. На ноги.

– Всё, детка, – сказала она, и её голос был тем якорем, которого мне не хватало все эти дни. Она крепко, но осторожно, избегая больных, исцарапанных мест, обняла меня, создавая своим телом живой, тёплый барьер между мной и этим миром, между мной и испытующими, осуждающими взглядами. Её объятие было крепостью. Гаванью. Последним причалом. – Всё. Ты пришла. Дыши. Теперь ты не одна.

Её грубый, пропахший кухней фартук оказался на удивление мягким под моей щекой. Я вцепилась в него, как утопающий в спасательный круг, как умирающий в соломинку, чувствуя, как её твёрдая, спокойная уверенность по капле передаётся и мне. Сквозь пелену слёз, сквозь боль и стыд, я увидела на стене за её спиной большие часы с треснутым стеклом. Они тикали, отсчитывая секунды. Отсчёт ужаса, казалось, наконец кончился. Начиналось что-то новое. Страшное. Неизвестное. Но – не одинокое.

Хрустальная роза в кармане колола ногу, напоминая о себе. Я прижалась мокрым лицом к её плечу, чувствуя несгибаемую силу этих рук, держащих меня. Выжила, пап. Видишь? Я выжила. Пока. Я нашла кочку в этом болоте.

И когда её руки подняли меня с колен, я почувствовала не силу, а хрупкость – свою и этого внезапного спасения. Феникс, о котором я читала в книгах, возрождался в огне, величественный и прекрасный. Мой же Феникс рождался здесь, в луже на пороге чужого кафе, – жалкий, промокший, пропахший страхом и чужим потом. Его первое дыхание было не пламенем, а сдавленным всхлипом. Его первые крылья не были для полёта – они лишь дрожали, пытаясь укрыться в тепле чужого плеча. Но это было рождение. И в нём, таком ничтожном и таком огромном, заключался весь мой будущий бой.

Глава 5: Дно


Она повела меня, не спрашивая, мимо столиков, мимо стойки, заваленной кружками и сахарницами, в узкий коридорчик. Я шла, спотыкаясь о собственные ноги, ощущая каждую трясущуюся мышцу. Стыд горел на щеках ярче синяка. Я видела себя их глазами: грязная, оборванная, в промокшей насквозь куртке и шерстяном платье, с всклокоченными волосами и лицом, распухшим от слёз. Ничто. Пепел. Слова Элеоноры бились в висках. И сквозь них – лица тех из подворотни, их дыхание, запах дешёвого табака и пота, скрип рвущейся ткани… Я сжала кулаки, стараясь загнать картинку обратно в тёмный ящик памяти. Женщина толкнула дверь в крошечную комнатку. Не кабинет. Скорее подсобка. Запах моющих средств, старого дерева и… свежего белья. Убежище.

– Стой тут, не двигайся, – приказала она, исчезнув на секунду. Вернулась с большим оцинкованным тазом, который поставила посреди цементного пола. Потом открыла кран над маленькой раковиной в углу. Горячая вода зашипела, ударив паром в холодный воздух. Она налила почти полный таз, проверила локтем темперацию. Достала из шкафчика огромное вафельное полотенце и сложенный махровый халат цвета спелой сливы.

– Вот, – сказала она, указывая на таз. – Снимай это тряпьё. Всё до нитки. Отмокнешь, отогреешься. Потом протрешься этим. – Она положила полотенце на табурет. – А я пока супу налью. Ты же ледяная, как сосулька. И готова развалиться.

Я стояла, не двигаясь. Приказ был простым, но мои пальцы не слушались. Дрожали слишком сильно. Стыд сковал их. Показать ей синяки? Грязь? Следы чужих рук? Мысль о том, чтобы снять вещи здесь, даже перед этой грубоватой женщиной, вызывала новый приступ тошноты. Она вздохнула, не раздражённо, а с усталым пониманием, как будто видела это не раз.

– Ох, девонька… – пробормотала она и подошла ближе, но не касаясь. – Ничего я нового не увижу. Грязь да синяки – уличная прописка. Но грязь надо смыть. Чтобы синяки начали заживать. – Она повернулась к раковине, давая мне иллюзию приватности. – Снимай. Быстрее теплее станет.

Сжав зубы, я расстегнула промокшую куртку и сняла. Потом стянула шерстяное платье. Оно было грязным, пахло дождём, потом и… страхом. Дрожь стала неконтролируемой. Я стояла в одном белье, пытаясь прикрыться руками, чувствуя, как холод цемента под ногами проникает в самое нутро, а взгляд невольно метнулся к двери – заперта ли она? Я ожидала брезгливости. Отвращения. Как от той женщины с коляской, от охранника в пекарне.

Хозяйка обернулась. Её взгляд скользнул по моей спине, по сине-фиолетовому синяку на рёбрах, по бедру с глубокими царапинами, по ссадине на колене. Она ахнула, коротко и глухо, как будто сама получила удар.

– Господи милосердный… – прошептала она, её глаза вспыхнули не жалостью, а яростью. – Кто же тебя так? Звери, нелюди… – Она схватила полотенце и протянула его, держа на расстоянии вытянутой руки. – На, обернись. Пока халат надену. Не гляди на меня испуганно, я не съем. Видала я и не такое. И похуже.

Её ярость, направленная не на меня, а на невидимых обидчиков, была неожиданной опорой. Я накинула полотенце на плечи. Оно было грубым, но тёплым, пахло солнцем и ветром. Потом женщина помогла мне надеть халат, её прикосновения были краткими, деловыми, избегающими больных мест. Он был огромным, свисал до пят, но его махровая ткань впитывала дрожь, как губка воду. Она подвела меня к табурету у стола, заваленного бумагами и банками с крупой.

– Садись. Греться. Ноги в таз опусти. Вода тёплая ещё.

Я послушно опустила ноги в воду. Обжигающее тепло встретило ледяную кожу, заставив вскрикнуть от неожиданности и почти боли. Но через секунду это стало блаженством. Тепло потекло по сведённым мышцам, разжимая их. Я застонала, невольно, от облегчения. Женщина стояла рядом, наблюдая.

– Вижу, что блаженствуешь, – сказала она с легкой усмешкой, но в глазах было тепло. – Сиди, грейся. Я супу принесу.

Она вышла. Я осталась одна в тишине подсобки. Только тиканье старых часов на стене да бульканье воды в трубах. Тепло от таза поднималось вверх, обволакивая. Я сжала кулаки, спрятанные в широких рукавах халата. Я выжила. После этих дней ада. Но это выживание было хрупким, как тонкий лёд над пропастью. Слёзы снова навернулись, но теперь тихие, не истеричные. От усталости. От этого внезапного тепла и покоя, которые казались обманом. И от непреходящего страха, что дверь распахнётся, и войдут ОНИ.

Вернулась хозяйка. В руках – глубокая фаянсовая тарелка. Пар валил от неё густыми клубами, неся с собой божественный аромат – густой, наваристый, с нотками мяса, свеклы, укропа. Запах детства. Запах жизни. Она поставила тарелку передо мной на стол, положила рядом большую ложку и ломоть чёрного хлеба.

– Ешь. Не спеша. Горячий борщ. Лучшее лекарство от стужи и горя. – Она присела на соседний табурет, облокотившись о стол. Смотрела не на меня, а куда-то в пространство, будто давая мне время освоиться. – Пока ешь, рассказывай. Если хочешь. Если нет – помолчим. Но звать тебя как? – Она чуть наклонилась вперед. – А меня, к слову, Вера. Хозяйка сего «царства борща и чистых тарелок».

Я взяла ложку. Рука дрожала. Первая ложка обожгла губы, но я проглотила. Горячая, густая, невероятно вкусная жидкость разлилась внутри, как целебный бальзам. Казалось, я чувствовала, как она согревает даже кончики пальцев на ногах, всё ещё погруженных в воду. Желудок, сжатый в комок днями голода и страха, болезненно сжался, едва не вытолкнув пищу обратно. Я сглотнула слюну, заставила себя взять ещё ложку. Медленно.

– А… Алина, – выдавила я сквозь ком в горле. Голос был хриплым, чужим.

– Алина, – повторила Вера, как будто пробуя имя на вкус. Она прищурилась, её взгляд стал пристальным, изучающим. – Стоп… Волкова? Не дочка ли Олега Волкова? Того, что «Волков и Партнёры»? – Она всматривалась в моё опухшее, избитое лицо, будто пытаясь совместить его с каким-то другим образом. – Чёрт возьми… Лицо… глаза… Олега. Да? Ты его дочь?

Я кивнула, сердце ёкнуло от страха. Знает? Связана с Элеонорой? Я машинально съёжилась под её взглядом.

Вера покачала головой, её лицо стало неожиданно мягче, в глазах мелькнуло что-то тёплое, почти ностальгическое. – Олег Волков… Да, знавала. Не близко, но знавала. Лет десять назад, когда я это кафе из развалюхи поднимала, он тут ремонт делал. Его фирма. – Она махнула рукой вокруг, указывая на стены, потолок. – Не самый крупный его заказ, конечно. Но подряд взял. И знаешь что? Относился к моей развалюхе, как к элитному особняку. Сам приезжал, смотрел, с рабочими разговаривал – строго, но по-человечески. Помню, один штукатур халтурить начал – так твой отец его с объекта снял сразу, сказал: «Хозяйке стыдно будет». А мне потом извинялся, что сроки немного сдвинутся. Человеком был… правильным. С принципами. Редкость в их кругах. – Её губы сжались в тонкую линию, и тепло в глазах сменилось холодной яростью. – Не чета нынешним пиявкам, что на его костях пируют. Так он и фотографию показывал. Дочки. В школьной форме, с косичками… – Она взглянула на меня снова, уже без сомнений, с горьким пониманием. – Вот оно что… Так что, Алина Волкова, – её голос стал твёрже, – кто тебя, дочь Олега, на это дно жизни спустил? И как ты умудрилась из последних сил доползти до моего порога?

Её слова об отце, такие простые и искренние, ударили сильнее любой жалости. Она не просто знала имя – она знала его. И это знание, эта память о его порядочности, сняла острую грань стыда. Рассказывать о предательстве Элеоноры стало чуть легче.

– Меня… выгнали, – начала я, глядя на золотистый жирок на поверхности борща, чувствуя, как слова об отце придают мне сил. – Из дома. Моего дома. – Голос сорвался. Я сглотнула, взяла себя в руки. – После… после смерти отца. Мачеха. И её дочь.

Вера не удивилась. Кивнула, будто услышала ожидаемое. Её знание отца придавало моим словам жуткую реальность.

– Чёртова классика, – вздохнула она. – Баба с куклой и злобой. Знакомый сюжет. Дом, деньги?

– Да, – прошептала я. – Всё. Оспорили завещание. Нашли какого-то продажного юриста… Петра Сергеевича. Объявили меня… сумасшедшей. После ссоры… я что-то разбила. Они использовали это как доказательство. – Горькая ирония сдавила горло. – Вышвырнули. Сказали – час на сборы. Только личные вещи. – Я вспомнила медведя Топтыжку на кресле, книги на полках, мамину шкатулку на туалетном столике Элеоноры. Слёзы снова затуманили зрение. – Ни денег. Ни друзей. Они… они позаботились, чтобы меня отстранили от учёбы. Отрезали всё.

Я рассказала сбивчиво, обрывочно. О всех этих днях ада. О ночах в парке и подворотнях. О голоде. О краже яблока и батона. О том, как меня схватил охранник. О нападении у гаражей. Здесь голос окончательно предательски сорвался, слова стали тише, сдавленнее. Я не могла описать детали, только страх, боль, ощущение грязной пасти, рвущейся ткани… Я оставила за кадром только самые постыдные детали – как ела у мусорного бака, как молила о работе. Как меня называли «бомжихой», «психичкой», «тварью». Эти слова жгли изнутри ярче синяков. Вера слушала молча. Не перебивая. Лицо её становилось всё суровее. Только глаза, тёмные и умные, горели тихим огнём – горького понимания и той самой ярости, направленной теперь на конкретных врагов, осквернявших память человека, которого она уважала.

Когда я замолчала, выдохнув последнюю фразу, в комнате повисла тишина. Только часы тикали. Мои ноги в тазу остывали. Я отодвинула пустую тарелку. Съела всё до крошки. Даже хлеб обмакнула в остатки борща. Он казался первым настоящим приёмом пищи за вечность.

– Спасибо, – прошептала я. – Это… это было невероятно вкусно.

Вера махнула рукой.

– Пустяки. Борщом тут никого не удивишь. – Она встала, взяла тарелку. – Ноги вытирай. Пойдём, ванну сделаю. А то в халате сидеть – не дело. И грязь надо смыть. Твою и… чужую.

Она помогла мне вытереть ноги грубым полотенцем. Кожа на ступнях была красной, с водяными пузырями и содранными местами от рваных туфель. Я втянула воздух, когда полотенце коснулось ран.

– Ох, лапки-то… – пробормотала Вера. – Ладно, помажем потом. Иди за мной.

Она повела меня по коридорчику в крошечную ванную комнату. Старая чугунная ванна, раковина с ржавыми подтёками, но всё чистое, до скрипа. Она пустила воду, отрегулировала температуру.

– Раздевайся. Залезай. Лежи, отмокай. Я чистое бельё принесу и мазь для ног. И для синяков. – Она вышла, оставив дверь приоткрытой – я тут же закрыла её, почувствовав иррациональный прилив паники.

Я скинула халат, осторожно ступила в тёплую воду. Она обняла меня, как объятия давно потерянной матери. Я опустилась на дно ванны, чувствуя, как напряжение дней ужаса, холода и борьбы медленно растворяется в тепле. Грязь смывалась, оставляя на воде серые разводы. Я закрыла глаза, опустив голову под воду на секунду, смывая слёзы. Потом вынырнула, откинув мокрые волосы. Вода смывала внешнюю грязь, но ощущение липкой скверны, оставленное теми руками, оставалось. Я схватила кусок мыла и стала тереть кожу, особенно на боках, на бёдрах, где оставались синяки и ссадины, пока она не закраснела. Больно, но чисто. Чистота была навязчивой потребностью.

Вернувшись, Вера сначала постучала, потом зашла с грудой чистого белья – простые хлопковые трусы, майка, штаны и тёплые носки – и двумя баночками.

– Вот, – поставила их на край ванны. – Зелёнка для ранок. А эта – от ушибов, хорошо греет. Сама справишься?

Я кивнула.

– Хорошо. Я на кухню. Работы – невпроворот. Когда вылезешь, переоденешься – приходи. Поможешь мне посуду перемыть или картошку почистить. Сидеть без дела – только хуже думается. И руки займёшь.

Она ушла. Я лежала в воде, слушая, как за стеной слышались голоса посетителей, звон посуды, её приглушенные ответы. Это были звуки жизни. Нормальной, обыденной жизни. Звуки, которые должны были успокаивать, но пока лишь подчёркивали, насколько я выбита из колеи. Я снова взяла мыло, стала мыться медленно, тщательно. Касаясь синяков на ребрах, на руке, я не плакала. Я смотрела на них. Напоминания. Клейма. Но и доказательства – я выжила. Я здесь. Я в тепле. У меня есть тарелка борща и чистое бельё. Пока. Шаг за шагом.

Вылезла из остывшей воды, вытерлась жёстким, но чистым полотенцем. Намазала зелёнкой ссадины на коленях, на бёдрах и руках. Пахло детством, папиной заботой о разбитых локтях. Потом втёрла мазь в синяк на боку и на лице. Она действительно согревала, приятным, глубоким теплом. Надела чистое бельё. Оно было немного великовато, но пахло тем же солнцем, что и полотенце. Физическая чистота была роскошью и маленькой победой. Я ощущала её каждой порой. Ощущение защищённости не приходило, но появилась точка опоры.

Спрятала хрустальную розу и фотографию в карман чистых штатов. Теперь они пахли солнцем, а не грязью и страхом. Вышла из ванной. Подсобка была пуста. Я прошла в коридорчик, потом осторожно заглянула за занавеску, отделяющую кухню от зала кафе.

Вера стояла у огромной раковины, горой заваленной тарелками и кружками. На ней был чистый фартук. Она мыла посуду, её спина была напряжена, но движения – уверенными и быстрыми. На плите булькали кастрюли. Кафе было небольшим, но почти все столики заняты – пожилая пара, студент с ноутбуком, мужчина в рабочей спецовке. Никто не смотрел на меня с брезгливостью. Они ели, разговаривали, читали. Жили. Странный, чужой мир спокойствия.

Вера обернулась, почувствовав мой взгляд. Увидела меня в чистом белье, с влажными волосами.

– Ну вот, куда лучше, – одобрительно кивнула. – Подходи. Вот гора не мытая. Тряпка тут, средство. Будешь полоскать и вытирать. А то я одна не управляюсь.

На страницу:
5 из 7