
Полная версия
Пепел и Бриллианты
Унижение сдавило горло, стало физической болью. Они не просто отнимают дом, наследство. Они хотят отнять моё достоинство. Мою личность. Заставить меня носить их потрёпанное старьё, убирать их грязь, чувствовать себя ничтожеством на собственной земле. Слёзы снова подступили, жгучие и горькие. Я опустила голову, чтобы они не увидели. Сжала чашку так, что пальцы побелели, и я боялась, что хрупкий фарфор треснет. И снова – острый, живительный укол в ладонь. Хрустальная роза. "Даже самая хрустальная красота может быть острой. Будь острой, солнышко".
Я подняла голову. Не к Элеоноре. К портрету отца. К его добрым, любящим, бесконечно уставшим глазам. Папа, прости. Сейчас я должна сдаться. Чтобы выжить. Я вобрала в себя этот взгляд, как глоток воздуха перед погружением на дно.
– Хорошо, – сказала я тихо, но чётко, заставляя каждый звук быть ровным. Голос не дрогнул, к моему собственному удивлению. – Я… я постараюсь. Помочь. Внести свой вклад.
Слова были горькой капитуляцией. Признанием поражения. Но внутри, где они не видели, где-то очень глубоко, под слоями горя, страха и унижения, что-то дрогнуло. Не покорность. Нет. Холодная, острая, как алмаз, точка. Как кончик самого острого лепестка хрустальной розы. Это было начало сопротивления. Тихого. Скрытого. Но начала. Я запомню этот день. Каждое слово. Каждую улыбку. Я выживу. И тогда мы посмотрим.
Элеонора улыбнулась – широко и довольно, как кошка, получившая не только сливки, но и всю сметану.
– Вот и умница. Я знала, что ты разумная девочка и всё прекрасно понимаешь. Теперь иди, переоденься. Отдохни. Ты заслужила покой. Камилла покажет тебе… твои комнаты. – Она подчеркнула «твои», но это слово прозвучало как тюремное обозначение камеры, места для неугодных. – Мы поговорим завтра. Обсудим детали. Расписание. Всё будет чётко и ясно.
Я поставила недопитую чашку на поднос. Чай остыл и стал горьким. Как и всё в этом доме. Как и эта победа. Я встала, чувствуя, как мокрое платье неприлично прилипает к ногам. Полотенце сползло с плеч и упало на пол. Я не стала его поднимать.
– Спасибо за чай, – пробормотала я, глядя куда-то в пространство между ними, в никуда.
Марго фыркнула, но на этот раз промолчала, удовлетворённо щёлкая ногтями по экрану. Элеонора кивнула с холодным, королевским величием.
– Всегда пожалуйста, дитя.
Я повернулась и пошла к выходу. Камилла, как тень, появилась в дверях, готовая сопроводить меня в «мои комнаты». Спина чувствовала их взгляды: тяжёлый, оценивающий, холодный – Элеоноры и колющий, злобно-торжествующий – Марго. Я шла, держа спину прямой, насколько это было возможно, неся своё унижение как невидимый плащ. Каждый шаг по знакомым, но вдруг ставшим чужими и враждебными коридорам отдавался острой болью в сердце. В ушах звенела тишина, нарушаемая лишь навязчивым, неумолимым тиканьем напольных часов в холле – отсчётом времени в моей новой, унизительной реальности.
Камилла молча вела меня вверх по широкой лестнице. «Твои комнаты» оказались на третьем этаже, в дальнем крыле, где раньше были гостевые. Не моя светлая, просторная комната с видом на сад на втором этаже, которую Элеонора, наверное, уже присмотрела для Марго или для своего будущего кабинета. Пространство было меньше, холоднее, пахло пылью и затхлостью. Две смежные комнаты: крошечная спальня и что-то вроде кабинета, заставленного старыми ненужными вещами, свалкой прошлого.
– Ванная – там, – Камилла кивнула на дверь в конце узкого, тёмного коридорчика. Её голос был безразличным, как у робота. – Ужин подадут в семь. Внизу, в столовой. Не опаздывайте.
Она развернулась и ушла, оставляя меня одну среди чужих стен, чужих теней прошлого и давящего одиночества.
Я стояла посреди небольшой спальни, не в силах пошевелиться. Обои – старомодные, с выцветшими розами. Мебель – тяжёлая, тёмная, чуждая, будто привезённая с барахолки. Окно выходило на задний двор, на хозяйственные постройки и глухую стену соседнего дома. Чужая клетка. Мой новый мирок. Я подошла к окну. Дождь всё так же плакал по стеклу, но теперь его стук казался насмешкой. Где-то там, внизу, за поворотом, была беседка. Место последнего искреннего разговора с папой. Последнего обмана, что всё будет хорошо. Я сжала розу в кулаке так, что боль стала почти невыносимой. Острый лепесток впился в старую царапину, и я почувствовала, как по ладони струится тёплая кровь. Боль. Реальность. Я не сдамся. Я не сдамся. Я не сдамся.
Я не могла сидеть здесь. Смотреть на эти уродливые обои. Мне нужно было… пойти в свою старую комнату? Нет, это было бы самоистязанием, ударом по сердцу. Спуститься в библиотеку? Но там тоже всё было перекроено под их безвкусный, холодный стиль. Я вышла в коридор. Гробовая тишина. Только мои неслышные шаги по ковровой дорожке. Я спустилась по лестнице обратно на второй этаж, машинально, как лунатик, направляясь к папиному кабинету. Просто постоять у двери. Вдохнуть запах его духов, кожи от старых переплётов, который, наверное, ещё витал там, под слоем новых духов Элеоноры…
Проходя мимо кабинета отца – теперь, без сомнения, кабинета Элеоноры – я услышала приглушённые, но отчётливые голоса за тяжёлой дубовой дверью. Она была приоткрыта на щель. Я замедлила шаг, затаив дыхание. Незнакомый мужской голос, низкий и деловитый:
– …все документы полностью в порядке, Элеонора Викторовна. Никаких юридических оснований для оспаривания. Старое завещание – железно. Особенно с учётом её… нестабильного эмоционального состояния после утраты. Любой суд примет во внимание медицинское заключение.
Я замерла, буквально вросла в пол, леденея от ужаса. Нестабильное эмоциональное состояние? Оспаривание? Суд? Медицинское заключение?
Голос Элеоноры, уже без капли слащавости, ледяной, властный и торжествующий:
– Именно так, Пётр Сергеевич. Мы должны быть готовы ко всему. Ради её же блага, конечно. Чтобы не усугублять её… тяжёлое положение. Она ведь совсем ещё ребёнок, эмоционально незрелая, абсолютно не способна распорядиться таким грузом ответственности. Нужно действовать решительно, чтобы оградить её от лишних потрясений и… фатальных ошибок.
– Безусловно, – ответил мужской голос, который, видимо, принадлежал Петру Сергеевичу. – Медицинское заключение о её остром стрессе, дезориентации, возможной истерии после похорон мы уже подготовили. Психиатр зафиксировал всё, как вы и просили. Это очень весомый аргумент для суда. В сочетании с её юным возрастом и вашим безупречным положением…
– Совершенно верно, – перебила его Элеонора, и я услышала в её голосе ту самую улыбку, что была у неё минуту назад. – Мы должны думать о её благополучии. Постоянная опека – единственный разумный и гуманный выход. Я, как единственный взрослый и адекватный родственник, готова взять на себя эту тяжёлую ношу. Ради памяти Олега. Чтобы его дочь была в безопасности и под присмотром.
Опека! Они хотят оформить надо мной опеку! Сделать меня бесправной сумасшедшей, вечным ребёнком в глазах закона! Пот проступил на лбу, в глазах потемнело. Они не просто грабили. Они уничтожали меня. Стирали как личность.
Камилла кашлянула вежливо, но громко, прямо позади меня.
– Алина Олеговна? Вам что-то нужно? Вы заблудились?
Она стояла в конце коридора, у двери в столовую, с пустым подносом в руках. Её лицо было бесстрастным, но взгляд – слишком внимательным.
Я вздрогнула, как пойманная на месте преступления воровка, отскакивая от двери. Сердце бешено колотилось, смешивая животный страх с новой, обжигающей, всепоглощающей волной ярости. Они уже всё планируют! Юридически! Объявляя меня сумасшедшей, чтобы отобрать всё окончательно! Опека!
– Нет… я… – прошептала я, голосом едва слышным, пересохшим. – Просто… иду в свою комнату.
Я резко, почти бегом, кинулась обратно к лестнице на третий этаж, чувствуя её пристальный, тяжёлый взгляд в спину. Она сторож. Надзиратель. Всё продумано.
В своей новой комнате-тюрьме я заперла дверь на ключ и прислонилась к ней спиной, скользя на пол. Слова, подслушанные за дверью, жгли мозг, выжигали душу: "документы в порядке… нестабильное состояние… оспаривание… опека… ради её же блага…" Маска доброты не просто треснула – она рассыпалась в прах, обнажив острые, хищные клыки настоящих зверей. Игра началась. И ставки в ней были не на жизнь, а на смерть. Хрустальная роза в моей окровавленной ладони казалась теперь не сувениром, а холодным, острым клинком. Первым и пока единственным оружием в предстоящей войне. И мне, изгнанной в собственный дом, предстояло научиться им пользоваться. В этом ледяном замке, ставшем полем битвы под маской траура, «семейной заботы» и «справедливого» завещания.
И где-то в глубине, под слоями шока, страха и унижения, не вспыхнул, а едва тлел первый уголёк – не будущего пламени возмездия, а холодной, безжалостной воли к выживанию. Феникс не рождался в огне. Он медленно, сжимаясь от боли, начинал пробиваться сквозь сырую, удушливую толщу пепла, в который его пытались втоптать. Его первое, едва заметное движение было не взмахом крыла, а лишь тихим, невидимым миру усилием – расправить сломанное перо, вдохнуть под тяжестью сажи. Ещё не птица, лишь тень птицы, заточённая в гробнице из чужой подлости и собственного отчаяния, она училась дышать там, где дышать было нечем, готовясь к долгой, подпольной войне, где её единственным оружием пока оставалось это ледяное, безмолвное терпение.
Глава 3: Кинжал в Спину
Тот вечер висел в доме тяжёлым, удушливым пологом. Этот «траурный ужин» был не едой, а ритуалом. Ритуалом моего погребения заживо. Воздух в столовой был густым и спёртым, пропитанным сладковатым запахом дорогих духов Элеоноры, дорогой еды, от которой тошнило, и ледяным притворством, которое было осязаемое любого предмета в этой комнате.
Они надели маски скорби, но под ними сквозило ликование. Они ждали этого дня. Ждали, когда умрёт он, чтобы прикончить меня.
Меня загнали в платье Марго. Ярко-синее, кричащее, с нелепыми оборками у плеч. Оно висело на мне мешком, чуждое и безразличное, как и всё в этом доме теперь. Ткань, грубая и чуждая, щекотала кожу, и каждый этот щекот был напоминанием: ты здесь не хозяйка. Ты – приживалка. Гость, которого терпели, а теперь и терпеть не будут.
Я сидела за огромным полированным столом, уставленным яствами, которые никто не трогал. Я смотрела на свою тарелку, на золотой ободок, в котором тускло отражался висящий над столом хрустальный светильник – ещё один бездушный символ их богатства. Элеонора во главе стола с хирургической точностью резала ножом и вилкой кусок лосося. Её чёрное платье было безупречным, силуэт – строгим и неумолимым, как приговор. Она была не женщиной, а воплощением холодной, расчётливой власти. Марго, напротив меня, ковырялась вилкой в салате, время от времени бросая на меня взгляды, полные скуки и злорадного ожидания. Её розовое платье было дерзким вызовом в этом царстве притворного траура.
Тиканье напольных часов из холла доносилось сюда, гулкое, назойливое. Каждый щелчок – отсчёт последних секунд моей прежней жизни. Он сливался с навязчивым гулом в моих ушах – отзвуком того, что я подслушала у кабинета. Голос Элеоноры, ледяной и властный: «Нестабильное эмоциональное состояние после утраты… Суд примет во внимание…» И деловитый, спокойный голос Петра Сергеевича: «Никаких оснований для оспаривания…»
Пётр Сергеевич. Адвокат. Сообщник. Паук, плетущий юридическую паутину, в которой я должна запутаться и умереть. Как они купили его? Деньгами? Обещаниями? Или он просто один из них, хищник, почуявший лёгкую добычу?
Я сжала под столом кулак. Под тонкой тканью чужого платья острые лепестки хрустальной розы упирались в незаживающие царапины на ладони. Боль была крошечной, ясной, единственно реальной точкой в море онемения и ужаса. Она была моим якорем.
«Для смелости, солнышко. Будь острой». Папин голос, такой слабый в той больничной палате, но такие ясные, такие полные любви слова. Он знал. Чёрт возьми, он знал, что оставляет меня одну с ними! Он пытался подготовить, дать оружие. Но я не умею им пользоваться. Я не знаю, как быть острой. Я знаю только, как плакать. Как бояться.
– Алина, ты ничего не ешь, – голос Элеоноры разрезал тишину, как её нож разрезал плоть лосося. Гладкий. Вежливый. И смертельно опасный. Она отложила приборы, скрестив изящные, ухоженные руки. Её глаза, холодные и всевидящие, уставились на меня, сканируя, оценивая, ища малейшую трещину. – Горе не должно лишать сил, дорогая. Ты и так выглядишь… измождённой. Надо поддерживать себя. Нам всем нужно держаться. – Её взгляд скользнул по моему лицу, задержавшись на синяках под глазами, на бледности кожи. Она искала подтверждение. Подтверждение той самой «нестабильности», о которой говорила адвокату.
Держаться? Держаться за что? За край этого стола, пока ты отрубаешь мне пальцы одного за другим?
– Не голодна, – выдавила я, глядя на золотой ободок своей тарелки. Мой голос прозвучал чужим, плоским, лишённым каких-либо эмоций. Внутри всё кричало, но до поверхности этот крик не доходил. Он тонул в вате шока и страха.
– Она просто капризничает, мама, – фыркнула Марго, с отвращением отодвигая свою тарелку. – Привыкла, что папа её на руках носил, каждую прихоть исполнял. Теперь придётся кусать гранит науки… и полы мыть. – Она хихикнула, довольная собственной шуткой, её глаза блестели от предвкушения моего унижения. – Думаешь, в университете тебе будут подавать всё на блюдечке? Особенно когда отчислят за неуспеваемость… или за «психическую неадекватность».
Полы. Университет. Отчисление. Они уже всё решили. Они уже всё спланировали. Я для них – пыль. Помеха, которую нужно убрать.
Я почувствовала, как жар стыда и гнева ударил мне в лицо. Кровь прилила к щекам, и на секунду мир перестал быть ватным. Я сжала кулак под столом так сильно, что острый край лепестка впился в ладонь глубже, пронзая кожу. Тёплая, липкая капля крови выступила и растеклась по коже. Боль была реальной. Яростной. Очищающей.
Смелость. Сейчас или никогда. Спроси. Покажи им, что ты не тряпка. Что ты помнишь. Что ты дочь Олега Волкова.
– Я хочу поговорить о завещании, Элеонора Викторовна, – сказала я, заставив себя поднять голову и встретить её взгляд. Внутри всё дрожало, колени под столом предательски подкашивались, сердце колотилось где-то в горле. Но голос, к моему собственному удивлению, прозвучал твёрдо. Чётко. – Папа говорил со мной. В больнице. За неделю до… Он был слаб, но мысли его были ясны. Совершенно ясны! Он обещал… – я сделала усилие, чтобы слово не сорвалось на шёпот, – справедливость. Он сказал, что я его наследница. Что дом, компания, всё… всё должно перейти мне. Он дал слово.
В воздухе повисло напряжение, густое, как смола, тяжёлое, как свинец. Тиканье часов в холле стало оглушительным, оно било прямо по вискам. Марго замерла, уставившись на меня с открытым ртом, словно я совершила святотатство, произнеся вслух имя отца в её присутствии. Элеонора не моргнула. Её лицо оставалось гладкой, безупречной маской. Лишь уголки её губ чуть дрогнули – не в улыбку. В едва заметную гримасу презрения. И в её глазах, в этих бездонных, холодных глазах, мелькнуло что-то… удовлетворённое? Как будто она ждала этого вызова. Как будто это была часть спектакля, и я наконец сыграла свою роль.
– Алина, дитя моё, – начала она тем же медовым, сладким тоном, что и в гостиной, но в нём теперь не было и тени искусственного тепла. Только сталь. Ледяная и отполированная. – Мы уже говорили об этом. Ты сама видела, как коварная болезнь подтачивала твоего отца последние месяцы. Она забрала не только его силы. Она затронула и его разум. Олег был… смущён. Он переживал за тебя, конечно, говорил многое, пытался устроить будущее. Но его слова были порой… противоречивыми. Не соответствующими юридической реальности и нашим общим договорённостям. – Она сделала маленькую, выверенную паузу, давая своим словам, как яду, впитаться в моё сознание, в сознание Марго, в саму атмосферу дома. – Завещание было составлено давно, когда Олег был в полной силе, здравом уме и твёрдой памяти. Оно заверено нотариусом и не оставляет места для двусмысленностей. Юридически оно безупречно. Всеми вопросами наследства теперь управляет доверенный адвокат, Пётр Сергеевич. Всё в полном порядке. – Она произнесла его имя с особым, весомым ударением, словно вбивая последний гвоздь в крышку моего гроба. – Твои… беспокойства… понятны в твоём состоянии, но, увы, безосновательны. Я советую тебе, как мать, сосредоточиться на учёбе и на своих новых, скромных обязанностях здесь, в доме. Это будет куда продуктивнее для твоего будущего.
Мать? Какая мать? Ты никогда не была мне матерью! Ты – паучиха, которая опутала моего отца и теперь пожирает его наследие!
– Он был в здравом уме! – вырвалось у меня. Я встала, толкнув тяжёлый стул. Он с грохотом заскреб по паркету, звук показался оглушительным в этой гробовой тишине. Ноги дрожали, подкашивались, но я держалась, вцепившись пальцами в холодный, полированный край стола. – За неделю до смерти! Он был слаб, он уставал, но он был ясен, как никогда! Он держал мою руку! Смотрел мне в глаза! Говорил, что я его наследница! Его кровь! Что дом, компания, всё… всё должно быть моим! Он обещал мне! – Голос сорвался на последнем слове, превратившись в сдавленный крик. Комок подкатил к горлу, душил меня. Слёзы выступили на глаза, но я не дала им упасть. Я видела его глаза в тот момент. Такие живые. Такие любящие. Такие уверенные. Он не лгал. Он не мог лгать в такие минуты!
– Обещал? – Элеонора тоже медленно, с холодной, почти змеиной грацией поднялась. Её движение было исполнено такого величия и власти, что я почувствовала себя карликом перед гигантом. Она казалась выше, мощнее в своём чёрном, монолитном одеянии. – Он обещал мне, Алина, когда вводил меня в этот дом своей женой, что я буду его хозяйкой. Что его дочь, его родная кровь, будет относиться ко мне с уважением. Как к матери. – Её голос зазвенел, как тонкое разбивающееся стекло, но в нём не было ни капли настоящей, человеческой боли. Только холодный, безжалостный расчёт. – Он обещал защитить меня от… пересудов. От злых языков. От того, что люди скажут, когда его любимая, единственная дочь начнёт оспаривать его последнюю, легитимную волю, объявляя меня… что? Злодейкой? Похитительницей? Воровкой? – Она сделала шаг ко мне, сокращая дистанцию. Её глаза горели холодным, нечеловеческим огнём. Маска спала окончательно и бесповоротно, обнажив истинное лицо – жестокое, циничное, бесконечно уверенное в своей безнаказанности и в абсолютной надёжности расставленных сетей. – Ты думаешь, я не знаю, что ты подслушивала у кабинета вчера? – её шёпот был громче любого крика. Он бил по лицу, как ледяная плеть. – Думаешь, я не вижу твоих жалких, наивных попыток копить злобу? Строить глазки старому, жалкому Николаю в надежде найти союзника в его лице? – Она презрительно, почти по-кошачьи фыркнула. – Он тебе ничего не скажет. Он боится потерять место. Как и все в этом доме. Они все на моей стороне, потому что я – реальность. А ты… – она медленно, с наслаждением выдохнула, – ты – ничто, Алина. Ничтожество. Плакса. Которую все эти годы жалели из вежливости, пока был жив твой отец. А теперь его нет. И жалость кончилась.
Ничто. Ничтожество. Плакса. Каждое слово было точным ударом отточенного кинжала. Они входили в самое сердце, в самую душу, и разили наповал. Она знала. Она всегда всё знала. И она использовала каждую мою слабость, каждую надежду, каждую попытку сопротивления, чтобы обратить их против меня.
– Мама абсолютно права! – взвизгнула Марго, вскакивая, как заведённая. Её лицо исказилось злобной, торжествующей гримасой. – Ты всегда была тут лишней! Папа тебя слепо баловал, закрывал глаза на все твои выходки, а ты… ты просто тряпка! Глупая, слюнявая, доверчивая тряпка! И теперь ты думаешь, что можешь что-то требовать? С твоим-то жалким, неоконченным дипломом по… по истории искусств? – Она фыркнула, и брызги её слюны долетели до меня. – Ты даже полы толком мыть не умеешь! Ты – никто! И никогда никем не была!
– ЗАТКНИСЬ, МАРГО! – рявкнула я так, что у меня перехватило дыхание. Ярость, дикая, первобытная, неконтролируемая, хлынула через край, сметая страх, сметая осторожность, сметая всё. Горе, отчаяние, унижение, беспомощность – всё это слилось в один ослепляющий, оглушающий белый шум гнева. Я больше не боялась. Я горела. Адреналин пылал в жилах, заглушая тихий голос разума, который пытался кричать о ловушке. – Это МОЙ дом! МОЙ отец! Вы… вы пришли сюда, как пара хищных шакалов, и украли всё! Вы украли его любовь! Его внимание! Его покой! А теперь… теперь вы крадёте даже память о нём! Объявляя его слабоумным, сумасшедшим, невменяемым?! – Я задыхалась, горло сжимали спазмы. Слёзы, наконец, хлынули ручьём, смешиваясь с гримом похорон, с потом и яростью, но я не вытирала их. Я смотрела на Элеонору, прямо в её змеиные, бездушные глаза, в которых теперь плясали искры чистого, неразбавленного предвкушения. Она добивалась этого. Она ждала этого взрыва. – Вы – ВОРОВКА! И он… Пётр Сергеевич… ваш подлый СООБЩНИК!
Тишина, воцарившаяся после моего крика, была оглушительной. Даже часы в холле, казалось, замерли в изумлении. Марго ахнула, с театральным ужасом прижав руку к груди, но в её глазах читалось нечто иное – ликование, восторг охотницы, видящей, как добыча сама бросается в капкан. Лицо Элеоноры стало абсолютно каменным. Бесстрастным. Как будто высеченным из мрамора. Только в самой глубине её зрачков плясали чёрные, холодные искры чистого, безраздельного злорадства. Она добилась своего. Вытащила затравленного зверя из берлоги. Теперь можно было спокойно добить.
– Воровка? – она произнесла это слово тихо, почти задумчиво, растягивая его, смакуя. Потом её губы, тонкие и бледные, медленно растянулись в улыбку. Холодную. Беззубую. Самую страшную улыбку, которую я видела в жизни. – О, милая. Наивная. Глупая. Девочка. – Она сделала ещё один, последний шаг, оказавшись так близко, что я почувствовала исходящий от неё холод, словно от открытой дверцы морозильника. Её дыхание пахло мятной жвачкой и ледяным, абсолютным презрением. – Я не воровала. Я – ЗАСЛУЖИЛА. Годами терпела его слюнявые, надоедливые воспоминания о твоей святой матери. Годами улыбалась тебе в лицо, делая вид, что ты не досадная помеха. Годами ждала своего часа. Терпела. – Она наклонилась ко мне так близко, что её губы почти касались моего уха. Её шёпот был похож на шипение ядовитой змеи, готовящейся к укусу: – Я столько лет терпела его, его сантименты, его глупую, ослепляющую, раздражающую привязанность к тебе… и всё ради этого. – Её рука с широким, властным жестом обвела роскошную столовую, весь этот огромный дом, мир за его стенами. – И теперь это – МОЁ. И Марго. Законно. Бесспорно. И если ты, глупая, жалкая девчонка, думаешь, что твои истерики и слёзы что-то изменят…
Она не договорила. Я не видела, как моя рука взметнулась. Не думала. Не рассчитывала. Просто взорвалась изнутри. Мой взгляд метнулся по столу в поисках оружия, символа, чего угодно, во что можно вложить всю эту кипящую ненависть. И он нашёл. Блеснуло серебро. Тяжёлая, массивная хрустальная солонка в виде идеального яблока – безделушка, которую Элеонора с гордостью привезла с какого-то европейского аукциона и выставляла напоказ как символ своего безупречного вкуса и неоспоримой власти. Идеально. Она лежала рядом. Тяжёлая. Смертоносная в своём хрупком, огранённом совершенстве. Воплощение её бессмысленной, купленной роскоши, нависшей дамокловым мечом над моей жизнью.
Я схватила её. Холодный, огранённый хрусталь впился в пальцы, почти обжигая кожу. Не думая, не рассуждая, только чувствуя бешеный пульс крови в висках, ледяную волну ненависти и всепоглощающее отчаяние загнанного в угол зверя, я изо всех сил, с криком, вырвавшимся из самой глубины души, швырнула солонку. Не в Элеонору. Не в Марго. В огромную, идеальную, дорогущую хрустальную вазу с безупречными, словно восковыми, белыми розами, стоявшую на буфете – в самый центр её безупречного, купленного владычества, её нового порядка, который вытеснил и уничтожил всё моё. В самое сердце её показного, фальшивого траура.
УДАР! ГРОХОТ! Не звон, а оглушительный, сухой треск разбивающегося вдребезги хрусталя. Солонка, словно снаряд, врезалась в центр вазы, разбив её на тысячи, на миллионы острых, сверкающих осколков. Вода хлынула на полированную поверхность буфета, на паркет, смешиваясь с осколками, с рассыпанной белой солью и с осыпавшимися лепестками роз. Белоснежные, безупречные цветы, символ её холодной чистоты, рухнули на пол, как подкошенные солдаты её режима, посыпанные белыми кристаллами соли – слезами земли, оплакивающей не отца, а мою погибающую невинность. Идеальная, выстроенная картина её владычества была разрушена в одно мгновение. Соль рассыпалась по тёмному мрамору пола, как звёздная пыль на дне бездонной, чёрной пропасти.


