
Полная версия
Пепел и Бриллианты
Я стояла, тяжело и прерывисто дыша, глядя на бьющееся сердце собственного протеста. На хаос, который я сотворила. В моей левой ладони, сжатой в белый от напряжения кулак, по-прежнему была хрустальная роза. Острая. Целая. Мой талисман. Но боль всё равно была – две свежие, глубокие царапины от её лепестков на правой руке, из которых сочилась алая кровь, смешиваясь с водой, солью и грязью на моём платье Марго. Символично. Я ранила себя, даже не выпуская из рук единственное данное мне оружие. И я дала им именно то, чего они так жаждали. Я сыграла в их игру. И проиграла.
– А-А-А! МОИ РОЗЫ! ВАЗА! – завизжала Марго, как будто на её глазах убивали её собственного ребёнка. Она истерично тыкала пальцем в груду осколков, в рассыпанную соль. – Смотри, мама! Она всё испортила! Она сумасшедшая! Ублюдок! Тварь! Она на нас с тобой напала! Прямо напала!
Но Элеонора не издала ни звука. Она стояла не двигаясь, глядя на разбитую вазу, на груду сверкающих обломков, на рассыпанную соль и увядшие, растоптанные розы, на меня, стоящую посреди этого безумия. Её лицо не выражало ни гнева, ни досады, ни огорчения. Только… глубокое, леденящее душу удовлетворение хищника, который загнал свою добычу в идеально расставленный капкан и теперь наблюдает за её предсмертными конвульсиями. Её план сработал. Без сучка, без задоринки.
– Вот и долгожданное, неопровержимое доказательство твоей… душевной нестабильности, дорогая Алина, – произнесла она тихо, спокойно, почти ласково, но каждый её слог был отточен, как лезвие, и вонзался в меня, как гвоздь в крышку гроба. Она указала на осколки, на соль, на мою окровавленную ладонь, на моё искажённое гримасой ярости и залитое слезами лицо изящным, почти невесомым жестом. – Агрессия. Немотивированная, иррациональная. Разрушение дорогостоящего имущества. Истерика, граничащая с одержимостью. И всё это – на глазах у свидетеля. – Её взгляд скользнул к Марго, которая тут же, как по команде, кивнула, её глаза горели злобным, нетерпеливым восторгом. – Ты сама, своими руками, сделала за нас всю работу, милая. Пётр Сергеевич будет вне себя от радости. Судьи, знаешь ли, обожают такие наглядные, недвусмысленные доказательства душевного расстройства, усугублённого тяжёлой утратой. Это решает множество вопросов заранее.
Холод. Абсолютный, пронизывающий до самых костей, до мозга холод охватил меня, вытесняя ярость в одно мгновение. Оставив после себя леденящую, оглушающую пустоту и всепоглощающий, животный ужас. Я всё поняла. Всё дошло до моего сознания с пугающей, мучительной ясностью. Моя вспышка, мой протест, моя попытка сопротивления – всё это была не моя победа. Это была ловушка. Ловушка, расставленная с холодным, бесчеловечным расчётом. И я, как наивная, глупая мушка, прыгнула в неё с разбегу. Сама. По собственной воле, поддавшись на идеальную провокацию. Я сама, своими руками, вручила им тот самый козырь, который они и хотели получить. Доказательство моего безумия.
– Н-нет… – прошептала я, отступая. Спиной я наткнулась на резной, твёрдый край буфета. Больше отступать было некуда. Стена. – Вы… вы меня спровоцировали… Вы сами хотели этого! Вы добивались этой реакции!
– Спровоцировала? – Элеонора подняла тонко очерченную бровь с преувеличенным, театральным удивлением. – Я? Милая девочка, да я лишь пыталась успокоить тебя, образумить после твоих иррациональных, болезненных, ни на чём не основанных обвинений! А ты… ты набросилась на нас. Словно дикий, бешеный зверь. – Она вздохнула, театрально, с показной скорбью пожав плечами, разводя руками в жесте полной беспомощности перед очевидным, вопиющим безумием. – Это печально. Глубоко печально. Но теперь… теперь всё стало предельно ясно и понятно. Для всех.
Она выпрямилась во весь свой рост, и её взгляд стал твёрдым, ледяным и окончательным, как приговор верховного суда.
– У тебя есть выбор, Алина. Всего один. И сделать его ты должна прямо сейчас. – Она сделала паузу, наслаждаясь моментом, смакуя свою абсолютную власть надо мной. – Либо мы немедленно вызываем врачей. Специалистов. Психиатров. Которые профессионально оценят твоё… возбуждённое состояние, твою агрессию, твои разрушительные импульсы. И позаботятся о том, чтобы ты получила всю необходимую, квалифицированную помощь. В соответствующем, специальном учреждении. Под постоянным, круглосуточным наблюдением. – Она сделала ещё одну, зловещую паузу. – Надолго. Возможно, навсегда. – Слово «навсегда» прозвучало тише шёпота, но было слышнее любого крика. Оно повисло в воздухе ледяной глыбой. – Либо… – она жестом остановила Марго, которая уже открыла рот, чтобы что-то сказать, – либо ты берёшь только свои личные, самые необходимые вещи – одежду, туалетные принадлежности, учебники – и навсегда покидаешь этот дом. Сейчас же. Немедленно. Добровольно. И больше никогда. Слышишь? НИКОГДА сюда не возвращаешься.
Выбор? Какой же это был выбор? Это был ультиматум. Дилемма палача. Психушка. Смирительная рубашка, серые стены, чужие руки, химические препараты, стирающие личность, и полное, окончательное забвение. Или… улица. Свобода в мире, где у меня нет ни крова, ни денег, ни друзей, ни имени. Но страх перед решёткой, перед белыми стенами, перед потерей самого себя, своей воли, своего «я» был сильнее. Сильнее любого ужаса перед неизвестностью. Сильнее голода, холода, одиночества. В камере я бы умерла как личность. На улице… на улице у меня оставался хоть какой-то, пусть призрачный, шанс. Хотя бы просто дышать.
– Я… я уйду, – выдохнула я, и мой голос сорвался в хриплый, беззвучный шёпот. Слёзы текли по моему лицу беззвучными ручьями, но я уже почти не чувствовала их. Это была капитуляция. Полная. Безоговорочная. Пощёчина самой себе. Признание полного поражения.
– Умница. Разумное, взвешенное решение. Для всех сторон, – произнесла Элеонора, и в её глазах, наконец, мелькнуло то, чего она ждала – торжество абсолютной, безраздельной победы. – Камилла!
Горничная, как по волшебству, возникла в дверях столовой, словно она стояла там всё это время, поджидая. Её лицо было бесстрастной, восковой маской. Она всё видела. Всё слышала. И ей было абсолютно всё равно. Она была всего лишь винтиком в безупречном механизме Элеоноры.
– Проводи Алину Олеговну в её комнаты. Поможешь ей собрать её личные вещи. Только самое необходимое. Одежда. Гигиена. Учебники. У неё… – Элеонора бросила быстрый, равнодушный взгляд на свои тонкие, бриллиантовые часы, – есть ровно один час. Ни минутой больше. Потом шофёр отвезёт её… куда она пожелает. – Пауза. Последний, унизительный удар. – Кроме, разумеется, этого дома. Ради её же душевного спокойствия и нашего с Марго благополучия.
– Слушаюсь, Элеонора Викторовна, – без единой эмоции, монотонно ответила Камилла.
Я стояла, прислонившись к буфету, не в силах пошевелиться. Оглушённая. Разбитая. Разорванная на части. Пустая, как та самая разбитая ваза. Всё произошло так молниеносно, так стремительно. Всего час назад я сидела за этим столом, пытаясь проглотить кусок пищи, подавляя подкатывающий к горлу ужас. Теперь… меня вышвыривали. Как мусор. Как опасную, бешеную собаку. На основании моей же, спровоцированной ими истерики, которую они записали на видео в своих головах и теперь будут использовать как железобетонное доказательство моей «нестабильности» для суда, для общества, для всего мира. И я сама, своими руками, выбрала этот путь. Из двух предложенных зол.
– Мои… папины вещи… – прошептала я, глядя на Элеонору сквозь пелену слёз и отчаяния. Голос был чужим, сдавленным, едва живым. – Его книги… его фотографии… его письма… Его… его шкатулка с памятными безделушками…
– Ты, в своём нынешнем состоянии, не в состоянии нести ответственность даже за свои собственные вещи, Алина, не говоря уже о таких ценных, сакральных для нашей семьи предметах, связанных с памятью Олега, – холодно, без тени сомнения отрезала Элеонора. Её голос был окончательным приговором, не допускающим апелляций и обжалований. – Мы… точнее, я, позабочусь о них. Должным, подобающим образом. Сохраню. Всё будет в целости и сохранности. Тебе же сейчас, поверь, лучше всего сосредоточиться исключительно на своём душевном здоровье. – Она повернулась ко мне спиной – жест абсолютного, демонстративного пренебрежения, отрезающий последнюю, тоненькую нить, связывающую меня с этим домом, с прошлым, с отцом. – Камилла, помогите ей. И уберите, пожалуйста, этот… неприятный беспорядок. – Она кивнула на осколки, соль и увядшие розы на полу. – Марго, пойдём в кабинет. Надо срочно позвонить Пётру Сергеевичу. Сообщить о… прискорбном инциденте и обсудить дальнейшие шаги по обеспечению безопасности и душевного спокойствия нашей бедной Алины.
Они ушли. Элеонора – с царственной, неспешной осанкой победительницы, завоевавшей своё королевство. Марго – бросив на меня последний, злобный, полный презрения и торжества взгляд, прежде чем скрыться за дверью. Дверь в коридор закрылась за ними с мягким, но безжалостно заключительным щелчком. Звук падения гильотины. Конец.
Я стояла одна посреди разрушенного ужина, над огромной лужей воды, осколков, рассыпанной соли и увядших, растоптанных роз. Их горьковатый, сладковатый запах смешивался с приторным, тошнотворным запахом нетронутой еды. Камилла стояла у двери, ожидая, бесстрастная и неумолимая, как робот.
– Алина Олеговна? – её голос был ровным, плоским, как линия горизонта в пасмурный день. – Пройдёмте, пожалуйста.
Я оттолкнулась от буфета. Ноги были ватными, едва держали, подкашивались в коленях. Я сжала в кулаке хрустальную розу, чувствуя, как её острые, безжалостные грани впиваются в и без того израненную, окровавленную ладонь. Боль была ясной. Реальной. Единственной нитью, ещё связывающей меня с действительностью, с ощущением, что я жива. Я потеряла не только дом. Я потеряла отца во второй раз. И, казалось, потеряла саму себя, своё будущее, своё прошлое, всё.
– Идёмте, – сказала я. Голос был тихим, мёртвым, пустым, но он не дрогнул. Я прошла мимо Камиллы, не глядя на неё. Мимо осколков и соли – символов моего собственного, глупого, разрушенного мира. Мимо портрета отца, висевшего в гостиной, – он смотрел на меня с немым укором или с бесконечной, беспомощной жалостью? Я не знала. Я больше ничего не знала.
Впереди были «мои комнаты». Час. Ровно шестьдесят минут. Чтобы собрать жалкие, ничтожные остатки того, что когда-то было моей жизнью. Перед тем как выйти в ночь. В никуда. А позади, в столовой, оставались только осколки, соль, увядшие розы и ледяное, неумолимое эхо слов Элеоноры: «Ты – ничто, Алина. У тебя нет ничего. И никогда не было». И самое страшное было то, что сейчас, в эту самую минуту, шагая по знакомым, но ставшим абсолютно чужими коридорам под невидящим, равнодушным взглядом Камиллы, я почти, почти верила ей. Моя рука сжимала розу так сильно, что казалось, вот-вот хрустнут кости. Будь острой. Но я была лишь осколком. Острым, да. Но разбитым. И совершенно бесполезным.
Дверь в мою – нет, уже не мою, никогда больше не мою – комнату закрылась за Камиллой. Она встала у порога, сложив руки, как настоящий тюремный надзиратель, бесстрастная и неумолимая.
– Час, Алина Олеговна. Только личные вещи. Одежда, гигиена, книги. Никаких безделушек, никаких ценных предметов. – Её взгляд скользнул по комнате, холодно оценивая, что можно счесть «личным», а что уже по праву принадлежит новым, единственным хозяевам этого пространства.
Я стояла посреди комнаты, которая ещё вчера была моим последним убежищем. Кровать с мягким, знакомым покрывалом. Книжные полки, ломящиеся от папиных подарков – альбомов по искусству, классической литературы, которую он любил. Старый, потрёпанный плюшевый медведь Топтыжка, сидящий на кресле – подарок на моё семилетие, который он сам выиграл в тире… Всё это смотрело на меня чужими, пустыми глазами. Всё это должно было остаться здесь. Стать их добычей.
С чего начать? Что брать? Мысль о выборе парализовала мозг. Рука ныла, кровь медленно сочилась из порезов, пачкая синюю ткань уродливого платья Марго. Я посмотрела на свой кулак, в котором всё ещё была зажата хрустальная роза. Её острые лепестки были влажными от моей крови и пота. «Даже самая хрупкая красота может быть острой. Может резать. Может защитить». Острой. Как те осколки на полу в столовой. Как слова Элеоноры. Как эти шестьдесят минут, безжалостно отсчитываемые тиканьем моих собственных часов на прикроватной тумбочке.
Я сделала первый, неуверенный шаг к шкафу. Моя рука дрожала, когда я потянулась к ручке. Внутри висела моя одежда. Не Марго. Моя. Простые, удобные платья, джинсы, свитера. Они пахли домом. Папой. Стиральным порошком, который он всегда выбирал. Сейчас они казались костюмами из чужой, невероятно далёкой, наивной жизни. Жизни, которой больше не существовало. Я схватила первое попавшееся – тёплое, серое, вязаное платье, которое папа в шутку называл моим «эльфийским» нарядом. Сжала его в руках, прижала к лицу, пытаясь вдохнуть последнее, ускользающее дыхание прошлого, запах безопасности, запах любви. Потом, почти с отвращением, швырнула его на кровать. Возьму. Хотя бы это.
– Алина Олеговна, время, – безжалостно напомнила Камилла с порога, бросая взгляд на свои часы. В её голосе не было угрозы. Только констатация. Констатация факта моего изгнания. Факта моего не-существования здесь.
Я кивнула, не оборачиваясь. Слёзы снова подступили, горячие и едкие, но я сжала зубы до хруста. Плакать нельзя. Не перед ней. Не перед ними. Не дай им этого удовольствия. Я открыла ящик комода. Бельё. Носки. Футболки. Всё это казалось таким мелким, ничтожным, незначительным на фоне того, что я теряла. Я стала бездумно, автоматически сгребать вещи в старый, потрёпанный спортивный рюкзак, в котором когда-то ездила с папой в походы. Он тоже пылился здесь, в шкафу. Я набивала его, не глядя, не чувствуя. Джинсы. Свитер. Тёплую куртку. Погода за окном была осенней, промозглой, враждебной. Куда я пойду? Мысль была пугающе пустой, безответной.
Потом – ванная. Зубная щётка, паста, расчёска, крем… Ничтожные мелочи обыденной жизни, которые вдруг обрели огромный, почти сакральный вес. Последние островки нормальности, рутины, которая больше не существовала. Я сунула их в пластиковый пакет и бросила в рюкзак поверх одежды.
Книги. Я подошла к полкам. Мои учебники по истории искусств. Любимые, зачитанные до дыр альбомы с репродукциями. Папины книги, которые он дарил мне на дни рождения – томики стихов, исторические романы, которые мы обсуждали вечерами. Я не могла взять их все. Выбор снова парализовал. Я схватила наугад тоненький, потрёпанный сборник стихов Ахматовой, подаренный на шестнадцатилетние. На первой странице его твёрдый, уверенный почерк: «Моей умной, чувствительной и прекрасной девочке. Люби и понимай красоту слова. Она спасёт тебя в самые тёмные времена. Любящий тебя папа». Слова расплылись перед глазами, бумага промокла от слёз. Я сунула книгу в рюкзак, с трудом запихивая её. Он был уже почти полон, тяжёл и безразличен.
Мой взгляд упал на медвежонка. Большого, коричневого, с одним пришитым глазом и потрёпанным ухом. Мишка Топтыжка. Папа выиграл его на каком-то празднике в парке, когда мне было семь. Я подошла, взяла его в руки. Плюш был мягким, знакомым, родным. Он пах детством. Безопасностью. Счастьем, которое уже никогда не вернуть. Я прижала его к лицу, и новая, сокрушительная волна горя накрыла меня с головой. Я не могла. Я не могла оставить его здесь. Среди этих людей. Среди этого холода и ненависти. Но тащить с собой огромного, бесполезного медведя… Куда? В ночь? В нищету?
– Алина Олеговна, – голос Камиллы прозвучал снова. Безжалостный метроном, отсчитывающий последние секунды моей жизни в этих стенах. – У вас осталось пятнадцать минут. Машина уже подана к парадному подъезду.
Я посмотрела на медведя. На его одинокий, чёрный, стеклянный глаз. И медленно, с ощущением, что отрываю от себя часть собственного сердца, положила его обратно на кресло. Оставила. Как последнюю жертву. Как самую дорогую часть себя. Пусть остаётся. Пусть сидит здесь и смотрит на них своим безразличным взглядом. Пусть напоминает им, что здесь была я. Что этот дом когда-то был домом. Что он помнит не только их холодный, бездушный лоск.
Я оглядела комнату в последний раз. Кровать, на которой я спала. Письменный стол с незаконченной курсовой работой. Фотография в рамке на тумбочке – я и папа на море. Я смеюсь, загорелая, с растрёпанными волосами, он поднял меня на плечи, и мы оба смотрим в объектив, счастливые, сияющие. Навсегда застывшие в том моменте, в том свете. Я подошла, взяла фоторамку в руки. Папино лицо, его улыбка… Я вынула фотографию из рамки, оставив на тумбочке пустую, бесполезную оболочку. Аккуратно, стараясь не помять, сложила снимок пополам и спрятала его во внутренний карман куртки, которая лежала на кровати. Прямо над сердцем. Хрустальную розу я тоже сунула в глубокий карман куртки. Её острые лепестки упёрлись в бедро – холодное, живое, болезненное напоминание о нём, о его последнем подарке, о его надежде. И о моём провале.
Рюкзак на плечо. Он был тяжёлым. Чужим. Враждебным. Я повернулась к двери. К Камилле. К выходу из этой жизни.
– Я готова, – сказала я. Голос был тихим, приглушённым, но на удивление ровным.
Она кивнула, без комментариев, и открыла дверь шире.
– Пройдёмте.
Я прошла мимо неё, не глядя. Коридор, освещённый мягким, тёплым светом бра, казался бесконечным туннелем, уводящим в никуда, в небытие. Шаги моих туфель, тех самых, в которых я стояла на похоронах, глухо отдавались в звенящей тишине. Я не оглядывалась на закрытую, массивную дверь кабинета, откуда, наверное, доносились приглушённые голоса Элеоноры и Петра Сергеевича, строящих свои планы на моё сокрушённое будущее. Я шла вперёд, к широкой, дубовой лестнице, ведущей вниз, в холл. Каждая ступенька под ногами была как шаг на эшафот. Последний путь.
Спуск казался бесконечным. Парадная лестница, по которой я когда-то бегала маленькой девочкой, с смехом и криками, теперь вилась вниз, как холодная, безразличная змея. Я чувствовала на себе тяжёлые, осуждающие взгляды портретов предков со стен, будто они судили меня за моё изгнание, за моё поражение. Внизу, у массивных, дубовых дверей, стоял тот же самый шофёр, что привозил меня с кладбища. Его лицо было непроницаемой маской. Дверь была приоткрыта, впуская внутрь влажный, холодный, промозглый воздух октябрьской ночи.
– Машина ждёт, Алина Олеговна, – сказала Камилла, остановившись у последней ступеньки. Её миссия была завершена. Она не проводила меня до самой двери. Не было в этом ни необходимости, ни желания.
Я спустилась с последней ступени. Пол холла под ногами был холодным, отполированным до зеркального блеска мрамором. Широкое, просторное помещение, где когда-то звучал папин громкий, заразительный смех, где пахло ёлкой на Новый год и пирогами, теперь казалось огромной, пустой, безжизненной гробницей. Я прошла к открытой двери. Ночь встретила меня порывом ледяного, пронизывающего до костей ветра и едким запахом мокрой листвы и городской грязи. У тротуара, под моросящим, противным дождём, ждал чёрный, блестящий Mercedes с тонированными стёклами. Шофер держал заднюю дверцу открытой.
– Куда прикажете? – спросил он нейтральным, безразличным тоном, каким, наверное, говорил всегда.
Куда? Вопрос повис в ледяном, сыром воздухе, оглушительный своей простотой и абсолютной, безысходной пустотой. Куда? В этом огромном, равнодушном, спящем городе, в эту промозглую, октябрьскую ночь? С рюкзаком жалкого, ничтожного тряпья и с сердцем, разбитым вдребезги, растоптанным, истекающим кровью? У меня не было ответа. Не было никого. Ничего. Весь мой мир сузился до холодного мрамора под ногами, до открытой двери в чёрную, безразличную ночь и до спины шофёра, ожидавшего приказа, как бездушный, бесчувственный механизм в огромной, безжалостной машине Элеоноры.
Я молча, не глядя на него, прошла мимо. Не села – рухнула на холодную, кожаную поверхность заднего сиденья. Дверь захлопнулась с глухим, окончательным, бесповоротным звуком. Звуком падения гильотины. За тёмным, тонированным стеклом поплыл, замедлился и навсегда растворился в темноте величественный, освещённый фасад особняка – мой дом, крепость моего детства, моя погибшая Атлантида. Как корабль, медленно и неумолимо уплывающий в кромешную тьму, оставляя меня одну, наедине с ледяным, безбрежным и абсолютно безразличным морем ночи. Начало пути в никуда. Пути, начавшегося не с первого шага, а с последнего, сокрушительного падения в бездну. И только острый, колющий укол хрустальной розы в кармане да жёсткий угол согнутой фотографии над самым сердцем напоминали мне, заставляли верить: я ещё дышу. Я ещё жива. Пусть я и не знала – зачем, для чего, и есть ли в этом хоть какой-то смысл.
Феникс ещё не знал, что такое огонь. Он лишь почувствовал, как гнездо, бывшее ему целым миром, рухнуло в одночасье, и его, беспомощного и неоперённого, вытолкнули в холодную, безжалостную пустоту. Он падал, и в этом падении не было ни грации, ни силы – лишь животный ужас и всесокрушающая боль. Он не видел света в конце тоннеля, не ведал о своём будущем возрождении из пепла. Сейчас существовало лишь стремительное, оглушающее падение, разбивающее душу о острые камни жестокости и предательства. Но глубоко внутри, в самой сердцевине его существа, уже тлела та крошечная, неведомая ему самому искра стойкости, что была завещана отцом, – искра, которой суждено было когда-нибудь, пройдя через кромешный ад, разгореться в яростный, всепоглощающий, очищающий пожар.
Глава 4: Изгнание
Ледяное море ночи поглотило меня целиком, не оставляя ни клочка тепла, ни проблеска прошлого. Mercedes плавно тронулся, увозя прочь от особняка, от могилы отца, от самой себя. Мир за стеклом расплывался серой, мокрой пеленой, и каждый знакомый поворот, каждое здание, хранившее эхо папиного смеха, теперь казалось чужим и безразличным. Огни фонарей расползались в стекающем по стеклу дожде, словно слёзы на грязном лице города.
– Куда прикажете, Алина Олеговна? – голос шофёра был гладким, откалиброванным, как всё, что касалось Элеоноры. Инструмент. Холодный и бездушный.
Куда? Мысль билась в выжженной пустыне моего сознания, не находя ответа. Гавани не было. Только бесконечность серого, равнодушного города и ледяная пустота внутри, зияющая, как свежая могила. Я судорожно сунула руку в карман куртки. Уголок согнутой фотографии впился в ладонь. И острый, непокорный контур хрустальной розы. Они были здесь. Со мной. Мои единственные спутники в этом свободном падении в никуда.
– На вокзал, – сорвалось само собой. Туда, где был свет, движение, где можно было раствориться в толпе и хотя бы на время забыть, что ты – призрак.
Я достала телефон. Экран холодно светился: «Карта заблокирована». Сообщение от Элеоноры: «Пётр Сергеевич позаботился о твоей финансовой безопасности в твоём состоянии». Шестьсот пятьдесят рублей наличными. Вся моя жизнь – жалкая пачка бумажек, засунутая когда-то за студенческий билет. Шестьсот пятьдесят. Моя жизнь. Моя свобода. Цена – грош.
Я прижалась лбом к ледяному стеклу. Ничто. Ничтожество. Плакса. Слова Элеоноры звенели в тишине громче мотора, отдавались эхом в пустоте черепа. Город жил, шумел, сиял. Безразлично. Я была мокрым пятном на его глянце, призраком в стеклянной клетке, которую везут на свалку.
– Остановите здесь, – выдохнула я, увидев вход в старый парк. Место, где папа учил меня кататься на роликах. Где он выиграл для меня плюшевого медвежонка Топтыжку. Теперь это было лишь место, где тени счастья издевались над моим настоящим, над гнетущей реальностью моего падения.
Машина притормозила. Шофёр обернулся, и в его глазах я прочла не сочувствие, а облегчение.
– Вам нужна помощь с вещами? – формально, будто предлагал донести зонтик.
– Нет. – Я уже толкала тяжёлую дверь, рвалась наружу, в этот холод, в эту грязь, лишь бы не чувствовать этого спёртого, пропитанного духами Элеоноры воздуха.
Ветер ударил в лицо – холодный, влажный, пахнущий гниющими листьями, бензином и чужим страхом. Я вытащила свой жалкий рюкзак, натянула куртку. Хрустальная роза ткнула в бедро – холодное, живое напоминание. Я здесь. Я с тобой. Будь острой. Дверь захлопнулась. Машина растворилась в потоке, оставив меня одну на мокром тротуаре. В платье Марго, которое прилипло к коже, как второй, липкий слой унижения.
Дождь тут же принялся за дело, пропитывая волосы, заставляя ёжиться. Я стояла, не зная, куда ступить. Огни кафе напротив казались недосягаемым миражом. Люди спешили мимо, воротники подняты, зонтики опущены, не замечая. Я была невидимкой. Пеплом, развеиваемым ветром.
Друзья? Мысль, как раненная птица, метнулась в сторону единственного имени. Света. В общаге. Я вытащила телефон. Батарея – 15%. Рука дрожала. Она же подруга. Она поймёт. Должна понять.


