
Полная версия
Осколки шкатулки желаний
– Может быть, в письмах есть подсказки? Или… – Ян взял тот уголок с цифрой «1». Он был легким, изящным, с фрагментом перламутрового узора в виде спирали. – Осколок номер один. «Начало конца», как он выразился. Может быть, это о том самом дне? О нашем последнем разговоре, который мы помним по-разному.
Лера посмотрела на осколок в его руке, затем на свои письмо, потом на его.
– И что, мы теперь должны как пазл собирать нашу разбитую жизнь? – в ее голосе прозвучала горькая ирония.
– Похоже, что так задумано, – ответил Ян, тоже безрадостно. – Антон всегда любил сложные игры. И всегда был хорошим режиссером.
Он положил осколок обратно в футляр, рядом с письмами.
– Значит, правило такое: одно письмо в день. Вместе. Потом ищем осколок, который с ним связан. Пытаемся понять, что хотел сказать Антон. И так – пока не соберем все.
– Это может занять недели, – сказала Лера.
– У меня есть время, – пожал плечами Ян. – Я взял отпуск. Месяц. Думал… не знаю, что думал. Навестить старых друзей, погулять по городу. А теперь буду играть в пазл с призраком.
Лера молча кивнула. У нее тоже были проекты, но их можно было отложить. Ничего не было важнее этой странной, болезненной игры. Потому что она касалась самого главного – ее собственной жизни, которая оказалась не такой, как она думала.
– Где будем встречаться? – спросила она. – Здесь?
– Здесь слишком людно, – Ян огляделся. – И слишком… нормально. Нужно более нейтральное место. Или, наоборот, более приватное. У тебя есть мастерская?
– Есть, – удивилась Лера. – Но там… там мой мир.
– Тем лучше. Может, среди твоих инструментов и старых вещей будет проще иметь дело с нашими собственными руинами. – В его тоне снова появился легкий, почти неуловимый оттенок старой иронии.
Лера на секунду заколебалась, потом кивнула. Мастерская была ее крепостью, но, возможно, именно там она чувствовала бы себя в безопасности.
– Хорошо. Завтра. В два. Адрес я скину.
– Договорились, – Ян снова взглянул на часы. – На сегодня, думаю, хватит. Я… мне нужно побыть одному. Переварить.
Он начал собирать письма обратно в конверт, аккуратно, с той же бережностью, с какой она обращалась с антиквариатом. Лера наблюдала за его руками. Сильные, с длинными пальцами, на одном – тонкий белый шрам поперек костяшки. Новый. Откуда? Она не спросила.
Когда все было упаковано, он встал, надел пальто, взял конверт.
– До завтра, Лера.
– До завтра, Ян.
Он кивнул и пошел к выходу, не оглядываясь. Лера осталась сидеть за столом, доживая свой латте, который уже остыл. Она смотрела на пустое место напротив, где только что сидел он, и на два мокрых пятна от ее слез на столешнице. В ушах все еще звучали слова из писем – и ее, и его. Два монолога, два одиночества, разделенные не пространством, а пропастью непонимания. Антон соединил их теперь, заставил слушать голоса друг друга из прошлого. Что он надеялся найти? Примирение? Или новую войну?
Она поднялась, расплатилась за оба кофе и вышла на улицу. Холодный воздух обжег лицо. Она пошла, не зная куда, просто двигаясь вперед, чувствуя, как внутри нее что-то сдвинулось, треснуло. Первая трещина в ее уверенности. Первый осколок их общей правды лежал теперь в футляре у Яна. И игра, как и предупреждал Антон, только началась.
Мастерская Леры находилась в бывшем промышленном здании начала XX века, переоборудованном под лофты и арт-пространства. Ее помещение располагалось на третьем этаже, в конце длинного, слабо освещенного коридора с бетонным полом и кирпичными стенами, окрашенными в белый цвет, но все равно хранившими в порах память о заводской саже и машинном масле. Дверь в мастерскую была неприметной, металлической, с маленькой табличкой «Соколова Л. И. Реставрация и консервация предметов декоративно-прикладного искусства». Никаких украшений, только строгие буквы, выгравированные на латуни.
Войдя внутрь в назначенное время, Ян на мгновение застыл на пороге, пораженный. Это был не просто кабинет или рабочая комната. Это был храм тишины, порядка и хрупкости. Пространство было большим, с высокими потолками и огромными окнами в старинных чугунных рамах, через которые лился холодный, но яркий послеполуденный свет. Воздух был насыщен сложным букетом запахов: сладковатая пыль старых книг, резкий, чистый аромат скипидара и спирта, едва уловимая горечь лака, терпкость древесины и что-то еще – тонкая, почти духовная нота времени, законсервированного в предметах.
Вдоль стен стояли массивные дубовые столы, заставленные самыми разными объектами: тут была фарфоровая ваза с зияющей дырой в боку, рядом аккуратная пирамидка из осколков, помеченных крошечными цифрами. Дальше – потускневшая икона в окладе, с которого аккуратно, с помощью микроскопа и скальпеля, снимались слои потемневшей олифы и копоти. На отдельном стенде, под стеклянным колпаком, покоился парадный мундир какого-то вельможи екатерининской эпохи, на груди которого зияла прожженная табачным угольком дыра – предстояло невероятно сложное восстановление ткани. Повсюду стояли банки с кистями, пинцеты, лупы на гибких штативах, рулончики японской реставрационной бумаги, коробочки с пигментами. Все было безупречно чисто и организовано с военной точностью.
А в центре этого царства, у самого большого окна, стояла Лера. Она была в своем рабочем халате из небеленого хлопка, волосы убраны в строгий пучок. Она склонилась над чем-то маленьким, держа в руках пинцет и кисточку с одним волоском. Свет падал на ее руки и на объект работы, создавая почти религиозное освещение. Она не услышала, как он вошел, настолько была погружена в процесс. Ян не стал ее тревожить. Он осторожно закрыл дверь, снял пальто и повесил его на один из многочисленных крючков у входа, затем медленно, стараясь не создавать сквозняка и не задеть ничего, стал продвигаться вглубь помещения.
Его внимание привлекла дальняя стена. Она не была заставлена столами. На ней висели ряды неглубоких ящиков-витрин, подсвеченных изнутри мягким светом. За стеклом лежали предметы, уже прошедшие через руки Леры. Ян подошел ближе. Там была крошечная, не больше наперстка, фарфоровая чашечка с тончайшей позолотой, которая теперь сияла, как новая. Рядом – стальной клинок шпаги, на котором исчезли все следы ржавчины, и проступил изящный узор травления. Дальше – деревянная резная фигурка святого, у которой была восстановлена отломанная рука, причем новая часть была так искусно подогнана и тонирована, что лишь при очень внимательном рассмотрении можно было заметить границу. Каждый предмет был снабжен маленькой карточкой с датами, описанием работы. Это была не стена трофеев, а стена спасенных жизней. Каждая вещь здесь была вырвана у небытия, возвращена к красоте и целостности. Ян почувствовал странный укол – восхищения? зависти? Перед ним была жизнь, посвященная тому, чтобы возвращать прошлому форму и смысл. В то время как его собственная жизнь последние семь лет была посвящена чему-то прямо противоположному – движению вперед, забвению, наложению новых слоев опыта поверх старых, без попытки что-либо реставрировать.
– Ты пришел.
Голос Леры заставил его вздрогнуть. Он обернулся. Она стояла у своего стола, сняв увеличительные очки, которые сидели у нее на лбу, как диадема. Ее лицо было спокойным, профессиональным, но в глазах он уловил ту же напряженную настороженность, что и вчера в кофейне.
– Да. Дверь была открыта. Я не хотел мешать, – сказал он, делая шаг навстречу.
– Ничего. Я как раз закончила критическую фазу. Чуть не уронила челюсть египетской ушебти из-за дрожи в руках после вчерашнего. – В ее тоне прозвучала слабая попытка шутки, но получилось напряженно.
– Ушебти? – переспросил Ян, чтобы поддержать разговор.
– Погребальная фигурка. Глина. Около трех тысяч лет. Очень хрупкая. – Она кивнула в сторону стола, где на специальном мягком ложементе лежала темная фигурка в виде мумии. – Но не о ней речь. Садись. – Она указала на свободный стул у другого стола, чистого, предназначенного, видимо, для встреч.
Ян принес свой конверт и сел. Лера сняла халат, под которым оказались все те же простые черные брюки и темно-синий джемпер. Она села напротив, положив руки на стол. Они смотрели друг на друга через эту новую дистанцию, измеряемую теперь не годами, а метрами и воспоминаниями о вчерашних прочитанных словах.
– Ну что, – начала Лера после паузы. – Продолжаем нашу… игру?
– Похоже, выбора у нас нет, – Ян вынул из конверта футляр и стопку писем. Он положил их на стол. Бархат и бумага выглядели чужеродно, почти кощунственно в этом царстве отреставрированного порядка. – Кто сегодня начинает?
– Вчера начала я. Сегодня твоя очередь, – сказала Лера. Ее взгляд упал на стопку. Третий конверт сверху был другим – желтоватым, из плотной крафт-бумаги, с углами, уже истрепавшимися от времени. Почерк на нем был его, но еще более неровным, торопливым.
Ян взял конверт. Он был тяжелее предыдущего. Внутри, как он почувствовал, было несколько листов. Он вздохнул, вскрыл его. Действительно, внутри лежали три листа, исписанные с обеих сторон. Бумага была разной – один лист из блокнота, другой – оборотная сторона какого-то счета из тайской лавки, третий – просто клочок тонкой папиросной бумаги. Чернила тоже отличались – синие, черные, а на папиросной бумаге – карандаш, почти стершийся.
– Декабрь, – тихо сказал Ян, глядя на дату в углу первого листа. – Я был уже в Чиангмае. На севере Таиланда.
Он разложил листы перед собой в хронологическом порядке, как они лежали, и начал читать. Голос его был монотонным, но чем дальше, тем больше в него прокрадывалось что-то жесткое, почти ожесточенное.
– «Лера. Чиангмай. Горы здесь цвета запекшейся крови на рассвете и сизого дыма днем. Я живу в хижине на краю деревни. Днем работаю волонтером в местной школе – помогаю чинить мебель, что-то мастерить. Дети смеются над моим произношением, а я учусь у них не обращать внимания на то, что болит.
Я пытаюсь не думать о тебе. Это получается примерно так же хорошо, как пытаться не дышать. Ты проникаешь всюду. В запах дождя на листьях банана (ты любила дождь). В вкус слишком сладкого манго (ты его ненавидела). В тишину ночи, которую нарушает только стрекот цикад (а ты всегда засыпала под звуки города).
Я много работаю руками. Рубил бамбук сегодня. Ладони в волдырях. Это хорошо. Физическая боль проще. Она локализована. Ее можно увидеть, помазать зеленкой. А та боль… она разлита повсюду. Как туман. И от нее нет лекарства.
Иногда мне кажется, что я сбежал не от тебя, а от себя. От того парня, которым я был с тобой. Он казался мне таким… несостоявшимся. Недостаточно умным, недостаточно амбициозным, недостаточно… тем, кого ты заслуживаешь. Ты всегда смотрела вперед. На пятерки, на стажировки, на карьеру. А я смотрел по сторонам. Мне было интересно, как устроен этот вентиль в нашем общежитии или почему воробьи на площади дерутся именно так, а не иначе. Ты называла это «размазней». Помнишь? Ты сказала это однажды, когда я провалил тест по экономике, потому что просидел всю ночь, разбирая старый радиоприемник. «Ты талантливый, Ян, но ты размазня. У тебя нет стержня».
Возможно, ты была права. И мой отъезд – это попытка найти этот стержень. Или доказать тебе, что он есть. Хотя тебе уже все равно.
Я пишу это при свете керосиновой лампы. Москиты бьются о сетку. Жарко. А мне холодно. Все время холодно, с тех пор как я ушел.
Не знаю, зачем я это пишу. Наверное, просто чтобы не сойти с ума от одиночества. Или чтобы сохранить хоть какую-то связь с тобой, даже если это связь из односторонних, никогда не отправленных слов.
Ян.»
Он перевернул лист. Следующий был на обороте счета.
– «Сегодня был инцидент. В школе сломался старый шкаф. Я его чинил. Один из местных парней, учитель, смотрел на мои руки и сказал: «У тебя руки интеллигента. Ты не для этой работы». Он сказал это беззлобно, просто как констатацию. А я вдруг так разозлился. Чуть не ударил его. Потом понял, что злюсь не на него. А на себя. И на тебя. Потому что эти «руки интеллигента» – они отчасти и твои. Ты всегда следила, чтобы я мыл их после гаражей и мастерских. Ты покупала мне какой-то специальный крем, когда они обветривались. Ты вкладывала в них образ того мужчины, которым я должен был стать: с чистыми, ухоженными руками, которые подписывают важные бумаги или держат бокал на приеме. А мне всегда хотелось, чтобы они были в царапинах, в масле, в земле. Чтобы они что-то создавали, а не просто перемещали документы.
Мы спорили об этом. Ты не понимала. Говорила, что я не ценю свои возможности, свой потенциал. А я не понимал, почему мой потенциал должен измеряться твоими мерками.
Сейчас мои руки в царапинах и мозолях. И я не знаю, нравится ли мне это. Но по крайней мере, они мои. Целиком.
Иногда я просыпаюсь ночью и мне кажется, что ты рядом. Я протягиваю руку – конечно, пустота. Это самое страшное. Не боль, а привычка. Привычка к твоему присутствию, которая оказалась сильнее любви. Она как ампутированная конечность, которая все еще болит.
Я все еще не знаю, что сказать тебе, если бы мог. Наверное, просто «прости». За все.
Ян.»
Третий лист, на папиросной бумаге, был самым коротким. Карандашные буквы почти стерлись.
–«Новый год будет скоро. Здесь его почти не отмечают. Я буду один. Куплю бутылку местного виски и выпью за нас. За тех, кем мы были. И за тех, кем мы не стали.
Я больше не буду писать. Это бессмысленно.
Счастливого Нового года, Лера. Если ты это вообще прочтешь. Что маловероятно.
Ян.»
Он закончил и откинулся на стуле, уставившись в потолок. Глаза его были сухими, но в них стояла такая пустота, что было страшно. Лера слушала, не двигаясь. Ее руки были сжаты в кулаки под столом. Эти письма были другим Яном. Не тем, который злился и обвинял, а тем, который тосковал, сомневался, страдал. Тем, который был ранен ее словами о «размазне». Она помнила тот разговор. Она сказала это в сердцах, от отчаяния, потому что видела, как он тратит время на ерунду, вместо того чтобы готовиться к экзамену, который был важен для его будущей карьеры. Она хотела подстегнуть его, заставить собраться. А он услышал в этом приговор. Осуждение всей его сути.
– Я… я не думала, что ты это так воспримешь, – тихо проговорила она. – «Размазня». Это было жестоко. Глупо. Я просто… я боялась за тебя. За нас. Ты был таким способным, но таким… бесцельным. Мне казалось, что ты растрачиваешь себя впустую.
– Я не растрачивал, – возразил он, не глядя на нее. – Я жил. Так, как чувствовал. А ты уже тогда пыталась построить из меня проект. Успешного молодого специалиста. Мужчину с «потенциалом». И этот проект не включал в себя разобранные радиоприемники и наблюдения за воробьями.
– Это несправедливо, – голос Леры дрогнул. – Я любила тебя. Всего. И твои радиоприемники тоже. Просто… у нас были планы. Общие планы. А ты, казалось, о них забыл.
– Я о них не забыл. Я в них задыхался! – он резко повернулся к ней, и в его глазах наконец вспыхнул огонь, живой, не прикрытый маской. – Каждый наш разговор о будущем был как список обязательств. Диплом с отличием. Престижная работа. Ипотека в хорошем районе. Откладывать на машину. Потом на детей. Все было расписано, как по нотам. А я… я не был уверен, хочу ли я этого всего. Хочу ли я именно такой жизни. Мне нужно было время, чтобы понять. А ты интерпретировала это как слабость. Как отсутствие «стержня».
Лера молчала. Она смотрела на его лицо, искаженное старой болью, и впервые за многие годы попыталась увидеть ту ситуацию его глазами. Не как предательство, а как панику человека, которого загоняют в клетку, пусть даже клетку из любви и общих планов. Была ли она так же жестка? Так нетерпима? Возможно. Она была молода, напугана будущим и хотела гарантий. А он был молод и хотел свободы. Их любовь разбилась об этот простой, банальный, как все в мире, конфликт.
– Ладно, – наконец сказала она, отводя взгляд. – Мы поняли точку зрения друг друга. Семь лет спустя. Браво нам. А теперь что? Ищем осколок?
Ян вздохнул, снова овладев собой. Он потянулся к футляру и осторожно вынул шкатулку, вернее, то, что от нее осталось. Они оба наклонились над ней, как над картой сокровищ.
– В письме я говорил о стержне, о том, что его нет, – рассуждал Ян вслух. – И о том, что пытался его найти. Может, осколок как-то связан с этим? С поиском? С осью?
Лера, как реставратор, включила профессиональное внимание. Она взяла лупу на гибкой ножке и направила свет на осколки.
– Ищи цифры. Должен быть номер три, – сказала она.
Они начали методичный осмотр. Лера двигала лучом света по линиям трещин, по срезам дерева. Вскоре она обнаружила на одном из средних фрагментов боковой стенки, там, где был изображен фрагмент сложного переплетения ветвей, крошечную цифру «3», нанесенную тушью на торец. Осколок был не самым большим, но имел характерную, почти стреловидную форму.
– Вот, – указала она.
Ян аккуратно, пинцетом, который она ему протянула, извлек этот фрагмент. Они положили его на чистый лист белой бумаги. Перламутр на нем переливался молочно-голубым. Узор был частью чего-то большего – возможно, ствола дерева или колонны. Что-то вертикальное, осевое.
– Стержень, – тихо сказала Лера. – Или его отсутствие. Фрагмент чего-то цельного, что было разбито.
– «Начало конца» был первый осколок, – вспомнил Ян. – Вторым, наверное, было мое письмо из Бангкока, которое мы читали вчера, но осколок мы не искали. Нужно будет вернуться к нему. А этот… этот о трещине внутри. Еще до разрыва. В нас самих.
Они сидели, глядя на этот сверкающий кусочек перламутра, лежащий на белой бумаге, как медицинский экспонат, иллюстрирующий болезнь. Тишина в мастерской была иной, чем вчера в кофейне. Она была наполнена гулом их мыслей, тяжестью открытий.
– Знаешь, что самое странное? – вдруг сказала Лера, не поднимая головы от осколка. – Я читала твои слова о том, как ты искал стержень, работая руками, пачкая их… и смотрю на свою мастерскую. На то, чем я занимаюсь. Я тоже работаю руками. Восстанавливаю стержни, основу, каркас вещей. Я всю жизнь искала целостность в хрупких предметах. А в своей жизни… в нашей жизни… я ее разрушила. Требованием какой-то идеальной, не существующей цельности.
Ян посмотрел на нее, и в его взгляде промелькнуло что-то похожее на удивление, даже на уважение.
– Не разрушила. Ты просто хотела ее слишком сильно и слишком быстро. Как реставратор, ты же знаешь – на склейку нужны время, терпение и правильные условия. А у нас… не было ни времени, ни терпения. Была только паника и обида.
Это было самое близкое к пониманию, что прозвучало между ними за все эти годы. Лера почувствовала, как в горле снова встает комок. Она кивнула, не в силах говорить.
– На сегодня, наверное, хватит, – сказал Ян, осторожно кладя осколок обратно в футляр. – Этот… этот процесс выматывает.
– Да, – согласилась Лера. – Завтра?
– Завтра. Здесь же?
– Здесь же. В два.
Ян начал собирать вещи. Он уже почти дошел до двери, когда Лера неожиданно окликнула его.
– Ян.
Он обернулся.
– Эти письма… твои письма. Спасибо. Что прочитал. Вслух.
Он смотрел на нее несколько секунд, его лицо было серьезным.
– Тебе тоже спасибо. За то, что слушала.
Он кивнул и вышел, тихо закрыв дверь.
Лера осталась одна в своей мастерской, наполненной спасенными вещами. Она подошла к окну и долго смотрела, как внизу, во дворе-колодце, кружится на ветру одинокий желтый лист, не находя места, чтобы упасть. Она думала о стержне. О том, что она искала его в Яне, а он искал его в мире. И оба так и не нашли. А может, искали не там. Может, стержень – это не твердость и не план. Может, это что-то другое. Гибкость, как у бамбука, о котором он писал? Или способность держать удар, как у старого дерева, которое гнется, но не ломается?
Она вернулась к столу, где лежали его письма, которые он забыл забрать. Она взяла листок с папиросной бумагой, тот, где он писал о Новом годе. Карандашные строки были едва видны. Она провела пальцем по бумаге, чувствуя ее шероховатость, и представила его в той хижине, при свете керосиновой лампы, одинокого, с бутылкой дешевого виски. И впервые за семь лет ее обида и гнев пошатнулись, уступив место другой, гораздо более сложной и болезненной эмоции – состраданию.
Тишина мастерской после ухода Яна была иной, чем до его прихода. Раньше это была тишина сосредоточенности, наполненная почти осязаемым присутствием веков, заключенных в предметах, над которыми она работала. Теперь же тишина звенела. В ней отдавались эхом произнесенные вслух слова из семилетней давности, слова боли, растерянности, тоски, которые только что висели в воздухе между двумя взрослыми людьми, сидевшими среди этих спасенных реликвий. Лера стояла у своего рабочего стола, опершись костяшками пальцев о прохладную, отполированную годами поверхность дуба. Взгляд ее был расфокусированным, направленным куда-то внутрь себя, в те закоулки памяти, куда она давно уже не заглядывала.
Она думала о том, как странно устроена память. Она хранила свою версию расставания как догму, как неопровержимый факт: Ян испугался ответственности, предпочел легкий путь бегства, бросил ее, не дав шанса на разговор, проявил малодушие и жестокость молчанием. Эта версия была твердой, как гранит, она служила фундаментом, на котором она выстроила свою новую жизнь – жизнь без иллюзий, без уязвимости, жизнь, где хрупкости было место только в профессиональной сфере, но не в личной. А теперь, за два дня, этот гранит дал глубокие, зияющие трещины. Оказалось, что под ним лежит другой слой – слой его правды. И эта правда не была однозначной. Она не оправдывала его полностью, но и не оставляла ее, Леру, на той моральной высоте, с которой она привыкла смотреть на прошлое.
«Ты задушила меня точностью». «Ты пыталась построить из меня проект». «Я задыхался». Эти фразы крутились в голове, натыкаясь на ее собственные воспоминания: ее списки планов на общем холодильнике, ее раздражение, когда он вместо подготовки к экзамену возился с какой-то ерундой, ее страх перед будущим, который она пыталась компенсировать тотальным контролем над настоящим. Она хотела безопасности. А он воспринимал эту безопасность как тюрьму. Кто был прав? Оба. Или никто. Они были просто слишком молоды и слишком по-разному устроены, чтобы справиться с давлением взрослой жизни, которое обрушилось на них сразу после университета.
Ее взгляд упал на забытые им на столе листы письма. Она медленно протянула руку и взяла папиросную бумагу с карандашными строчками. Бумага была настолько тонкой, что свет из окна просвечивал сквозь нее, делая буквы еще более призрачными. Она прочла еще раз последние строки: «Я больше не буду писать. Это бессмысленно. Счастливого Нового года, Лера. Если ты это вообще прочтешь. Что маловероятно». Горечь и окончательность, звучавшие в этих словах, сжали ей сердце. Он действительно думал, что это конец. Полный, бесповоротный. И для него, видимо, так оно и было. Он отрезал себя от прошлого, уехал на край света, пытался найти себя в физическом труде, в чужой культуре. А что делала она? Она тоже отрезала. Но иначе. Она замуровала прошлое в себе, покрыла его слоями профессиональных успехов, холодной вежливости, безупречного вкуса и полного отказа от каких-либо серьезных отношений. Она не бежала в горы Таиланда. Она построила крепость здесь, в центре своего города, и стала ее единственной хозяйкой и узницей.
Стремление к порядку, к контролю, к идеальной реставрации – все это было не просто профессией. Это было бегством. Бегством от хаоса чувств, от боли, от непредсказуемости человеческих отношений. В ее мире трещины на фарфоре можно было заделать так, что их не будет видно. Сломанные детали – воссоздать. Потемневший лак – очистить. Все было поправимо, все подчинялось законам химии, физики и ее собственного мастерства. Человеческие сердца, как выяснилось, были сделаны из другого, менее податливого материала.
Она аккуратно сложила его письма, положила их обратно в желтый конверт и отнесла к футляру, где уже лежали их первые прочитанные послания и два найденных осколка. Она смотрела на эту странную коллекцию: разбитое искусство и разбитые чувства, собранные вместе безумцем, который, кажется, считал, что одно может исцелить другое.
Правила Антона. «Одно письмо в день. Вслух. Вместе». Это была не игра. Это был ритуал. Ритуал совместного проживания давно ушедшей боли. Принудительная терапия, назначенная с того света. И они, как послушные пациенты, уже вовлечены в процесс. Отказаться теперь значило признать поражение. Признать, что они все еще боятся этой боли так сильно, что не готовы встретиться с ней лицом к лицу. А они оба, как она понимала, не были людьми, легко признающими поражение.
На следующий день Лера проснулась с чувством тяжелого, но четкого обязательства. Сегодня будет ее очередь читать. Она знала, какое письмо следующее в стопке – ее, написанное в январе, через несколько месяцев после его отъезда. Она смутно помнила его содержание – там уже было меньше истерики, больше аналитической печали и каких-то бытовых деталей. Она готовилась к этому как к операции – с холодной решимостью, но и с внутренней дрожью.


