
Полная версия
Шоу бизнес. Книга четвёртая
«Девятка» стояла у бордюра, припорошенная снегом, – смахнул с лобового рукавом, завёл мотор, включил печку. Пока прогревалась – сидел и курил, глядя, как дворник в оранжевой жилетке скребёт лопатой тротуар; лопата скрежетала по асфальту, и звук разносился по двору, гулкий и одинокий, как утренний кашель в пустой палате.
Некоторые люди ищут беду там, где её нет, превращают обычный вечер в драму, а обычную ссору в войну, и живут так, словно каждый день на разрыв, а каждая встреча – прощальная; Сергей был именно из таких, и это делало его незаменимым и невыносимым одновременно – партнёром и проблемой, ладонью и кулаком. Там, где Валера уговаривал, Сергей решал – молча, быстро, так, что потом не найдёшь ни следов, ни свидетелей, ни желающих жаловаться. Закон был одним путём к пиратам, но закон работал через раз и через знакомого: закроют одну точку – откроются три, купят одного мента – другой отвернётся. Нужен был второй путь – тропа, знакомая только Сергею, тропа, по которой ходили без протоколов и возвращались без синяков, зато с результатом.
А Сергея не было – четвёртый день, какая-то встреча в четверг, рыжая Таня, которая то ли не знала, то ли боялась рассказать, и тишина – глухая, февральская, та, в которой длинные гудки звучат громче крика. Он включил передачу и поехал – один, без левой руки, без второго пути, – и это было храбро, и это было глупо, а разницу между первым и вторым в этом городе не знал никто, включая тех, кто потом писал некрологи.
Глава 12. Долги надо платить
или Почему бесплатная помощь – самая дорогая
Капитан Жуков взял конверт, пообещал содействие и пожал руку – крепко, по-мужски, глядя в глаза; но по тому, как быстро конверт исчез во внутреннем кармане и как неохотно капитан записывал фамилии, Валера понял: толку не будет. Милиция всегда служила тем, кто щедрее, – при царях, при генсеках, при демократах; форма менялась, принцип оставался, и Жуков был не исключением, а правилом.
Выход нашёл Андрей – через своих, рыночных, через тех, кто знал тех, кто знал тех, и в конце цепочки обнаружился телефон, по которому глухой голос назначил время и место: «Прага», час дня, столик у окна. Контакт был мутный, ненадёжный, из тех, что протягивают одну руку, а второй считают, сколько ты стоишь; но иных не было, а когда выбора нет – берёшь что дают, даже если похоже на билет в один конец. Так думал Валера, и – бедный, наивный, книжный мальчик с журфака – ошибался; но тогда промахивались все, разница состояла лишь в цене: одни расплачивались деньгами, другие – всем остальным.
Есть рестораны, куда приходят не есть, а решать, – и «Прага» на Новом Арбате была именно таким местом: позолота на лепнине видела и взлёты, и падения, и банкеты с поминками за одним столом – всё видела, обо всём молчала. Теперь здесь обедали новые люди, с новыми тостами и иными поводами, но суть не изменилась ни на копейку: власть меняет хозяев, а рестораны остаются – как остаются кладбища, тюрьмы и страх, три вечных института российской государственности, пережившие все конституции и все революции, вместе взятые.
Валера и Андрей сидели за угловым столиком уже сорок минут – достаточно, чтобы понять: решать будут не с ними, а об них, как решают судьбу мебели при переезде, – подвинуть, переставить, а если не впишется в интерьер, выбросить. Когда уважают – не заставляют ждать; а их – держали, и с каждой минутой ожидание превращалось в урок, а урок был прост: ты здесь – никто, и тех, кто приходит на поклон, не уважали никогда.
Они ждали пиратов, и в самом этом факте – ждать тех, кто тебя грабит, чтобы попросить перестать – содержалось всё, что нужно знать о правовом государстве образца того года. В цивилизованном мире для этого есть суды и полиция; здесь были стрелки, сходки и рестораны, где за соседним столиком мог сидеть твой будущий убийца, твой будущий партнёр или – что здесь случалось чаще – и то, и другое в одном лице.
Двое молодых парней за соседним столом сидели неподвижно с самого начала – одинаковые олимпийки «Puma», бритые затылки, ладони на скатерти, как у школьников на экзамене, – только здесь проверяли не знания, а терпение. Не ели, не пили, не разговаривали – ждали; и было в этом что-то собачье, преданное, тупое, терпеливое – повадка людей, привыкших жить при ком-то, как тень живёт при теле.
– Почему так долго? – Андрей превратил одну салфетку в труху и взялся за следующую; пальцы дрожали, на лбу выступил пот, и он утирал его тыльной стороной ладони – жест нервный, суетливый – человек, привыкший к цифрам, а не к стрелкам, оказался за столом, где цифры не спасают. – Может, не придут?
– Придут.
И он пришёл – один, без свиты, без опоздания, ровно когда счёл нужным, – и зал заметил его раньше, чем увидел: разговоры за ближними столиками стихли, как стихает шум в лесу перед грозой, официант с подносом изменил маршрут, освобождая проход, и даже сигаретный дым на секунду завис неподвижно, словно и ему стало любопытно.
Невысокий, худощавый, в неброском пиджаке поверх тёмного свитера – ни перстней, ни цепей, ни единой побрякушки; ему не нужно было показывать, его и так знали, как знают грозу, как знают чуму – не по виду, а по воздуху, который меняется за минуту до первого удара.
И Валера узнал его – не сразу, а секунды через три, и эти мгновения были, пожалуй, последними, когда он ещё верил, что сидит за столом переговоров, а не на аудиенции.
Сочи, год назад – фестиваль, грузинские рэкетиры, пятьдесят процентов от кассы, и человек в гавайской рубашке, разогнавший их взглядом и двумя фразами: «Считайте, вас прикрыли. Бесплатно. За любовь к музыке.»
Хиппи – человек, которого не забывают, даже если очень хочется.
Тогда казалось – ангел-хранитель, случайный спаситель, бескорыстный жест из темноты. И тогда Валера, как всякий идеалист, попавший в жернова, – принял дар с благодарностью и не поинтересовался ценой; а следовало, потому что бесплатных даров не бывает нигде, а в России не бывало никогда – ещё со времён, когда монголы задаром защищали князей от других монголов, и князья кланялись, и благодарили, и платили данью следующие двести лет. Теперь Валера понимал: не было ничего случайного – был расчёт, холодный и точный; даже добро здесь делалось с дальним прицелом, даже помощь была инвестицией, а улыбка – авансом, по которому пришла пора платить.
Подошёл, сел; скрипнул стул – тяжёлый, дубовый, помнивший ещё партийные банкеты. Не поздоровался – зачем здороваться с теми, кто ниже? Через минуту на столе появились коньяк и икра – никто ничего не заказывал, обслуга сама знала, кому наливать первому, а кому не наливать вовсе; и в этом знании было больше правды о стране, чем во всех газетных передовицах: иерархия определялась не законом и не должностью, а чем-то третьим, для чего в русском языке есть точное слово – «понятия».
– Ну?
Одно слово – но в нём содержался и приговор, и помилование, и жизнь, и будущее; от ответа на это «ну» зависело, какое именно будущее – с бизнесом или без, – и Валера, готовившийся к переговорам, в эту секунду понял, что попал на суд, где адвокат не предусмотрен, а приговор вынесен до начала заседания.
– Мы хотели поговорить о кассетах. Кто-то копирует наш товар…
– Знаю.
– Мы теряем деньги.
– Знаю.
Налил себе – армянский, тёмный, тот, что держат для своих, – выпил не чокаясь, закусил икрой; Валере не предложил, Андрею – тем более. Те, кто с поклоном, – не гости, им не наливают, их слушают, если есть настроение, – и это не он придумал: так было при Иване Грозном, так было при Сталине, так было всегда, менялись только сорта коньяка.
– И чего хочешь? Чтобы я их остановил?
– Да.
Намазал на хлеб – медленно, основательно, движениями хозяина, которому принадлежит не только этот стол, но и время, протекающее над ним. Откусил, прожевал, вытер руки салфеткой – палец за пальцем, не спеша, – и в этой неспешности был весь ответ, ещё до того как прозвучало слово.
– А ты подумал, что за каждой точкой человек стоит? Живой, с семьёй, с детьми. Работает, торгует, платит кому надо. А ты приходишь и говоришь – убери его, отними хлеб. – Глаза впились в Валеру – не злые, не добрые; пустые, как стреляные гильзы. – Сможешь сам? Придёшь на рынок и скажешь: уходи?
И вопрос этот был не риторическим – он был точным и безжалостным – одним словом вскрыл то, что Валера прятал от себя и от мира, – что он не способен, не может, не умеет быть жёстким, что интеллигентность его – не достоинство, а кандалы, и что здесь побеждает тот, кто говорит «уходи» – а не тот, кто пишет жалобы в инстанции, – он обречён просить, а не требовать. Больно было не от грубости – больно было от точности; правда в России всегда бьёт сильнее лжи – оттого и врут так много.
– Они воруют, – сказал Валера, и сам услышал, как жалко это прозвучало – слово «воруют» в «Праге» звучало примерно как «нехорошо» в расстрельном подвале.
– Воруют – это когда из кармана тырят. А они работают. Делают товар, продают. Как и ты, только дешевле.
В этих двух фразах уместилась вся философия эпохи, весь её моральный кодекс, вся правда о стране, в которой слово «украл» давно перестало быть обвинением и стало характеристикой – нейтральной, рабочей, как «купил» или «продал». Неважно, откуда товар, важно – почём; неважно, кто украл, важно – кто продал дороже. Россия всегда так жила – просто раньше драпировала лозунгами, а когда те кончились вместе с Союзом, осталось голое «почём».
Допил, налил ещё – у себя дома, а не в гостях; а чужих стен для него не существовало.
– Послушай. Я тебя не знаю и знать не хочу. Ты для меня – никто. Залётный с купюрами, думающий, что деньги – это сила. – Детская улыбка, от которой по спине прошёл холод. – А сила – это люди. У тебя людей нет, у меня – есть. Те, что на рынках торгуют, – под моими ходят. И мне без разницы, чем торгуют. Мне важно, чтобы работали и платили.
– В Сочи вы говорили другое. Про музыку. Что она священна.
Та же детская улыбка – добрая, открытая, от которой год назад хотелось верить в лучшее. Теперь от неё хотелось бежать, и бежать было некуда.
– Музыка священна. А бизнес – это бизнес. Не путай.
«Не путай» – и Валера не спутает, потому что в этих двух словах сказано было больше, чем во всей его красной корочке журфака: человек, год назад плакавший от живого звука в Сочи, только что показал ему дно – спокойно, как показывают колодец, прежде чем столкнуть.
– А мы?
– А вы – пока не под нами. Пока. – Встал; пиджак не застёгивал, руки свободно вдоль тела – ни суеты, ни единого лишнего жеста. – Твоя доля с каждым днём меньше. Они продают – ты жалуешься. Скоро от бизнеса ничего не останется, и тогда придёшь сам – на коленях придёшь, больше не к кому. – Пауза, короткая, точная, рассчитанная. – Только поздно будет. Зачем ты мне нищий?
Пошёл к выходу – не оглянувшись, – оглядываются те, кому есть чего бояться, а ему бояться было некого. Остановился у двери, кивнул на двоих в олимпийках, уже стоявших – синхронно, как по команде:
– Дима. Артём. Найдут, когда надо. Неделя тебе – подумать.
Вышел, и те двое за ним – молча, не оглядываясь, тени за хозяином, – и зал выдохнул, и разговоры вернулись, и официанты задвигались, словно кто-то нажал кнопку «play» на остановленной плёнке.
* * *
Остались вдвоём, и на столе стоял нетронутый коньяк – чужой, принесённый для чужого, оставленный как метка: здесь был тот, кому принадлежит всё, включая ваше будущее. Официант принёс счёт и тут же забрал, извинившись: за этим столом оплачено навсегда, – и в этом жесте, мелком, ресторанном, незначительном, было больше власти, чем в любых угрозах: те обещают зло, а навязанная щедрость – зависимость.
– Мы в жопе, – сказал Андрей, и голос его был на удивление спокоен – заикание ушло, лицо серое, жилка на виске бьётся, но руки больше не дрожали; бывает так, что страх, дойдя до предела, переходит в другое состояние – не в смелость, нет, а в холод, расчётливый и опасный, холод человека, который понял, что бояться поздно, и начал думать.
– Да.
– Что будем делать?
– Искать Серого. Без него – никак.
Андрей не произнёс ни слова, но молчание его было не пустым, а работающим – глаза смотрели на дверь, через которую только что вышли трое, и взгляд этот запоминал: имена, лица, походку, олимпийки, – запоминал с той цепкостью, которая бывает у людей, привыкших считать и каталогизировать, и которая в обычное время служит бухгалтерии, а в необычное – предательству. Дима и Артём – два имени, записанные не в блокнот, а в голову, где они будут лежать долго, дольше, чем следовало, и всплывут в тот момент, когда их владелец решит, что пора играть за другую команду. Но до этого момента ещё далеко, и сейчас Андрей просто фиксировал, – а в этом городе запоминать имена чужих людей – занятие не невинное, и тот, кто думает иначе, никогда не жил в те времена.
За окном «Праги» темнело – февраль, самый честный месяц в году, единственный, что не обещает весны и не притворяется летом, а просто есть, и терпи. Новый Арбат зажигал огни, и неоновые вывески казино дробились в мокром асфальте на тысячи осколков, каждый из которых обещал удачу, деньги, счастье – и врал, как врёт всё в этом городе, включая фонари. Неделя – сказал тот. Неделя, чтобы решить, кем быть: хозяином, данником или никем. А Сергея нет, и считать дни придётся без него – пальцами одной руки, потому что вторая занята: держит то, что ещё осталось.
Глава 13. Последняя надежда
или Когда секретарь знает больше хозяев
Из «Праги» Валера вернулся другим – не тем, что уходил: уверенным, собранным, готовым к переговорам, – а тем, кому только что объяснили правила игры, в которую он влез, не спросив разрешения. Бросил пальто на стул – мимо вешалки, чего раньше не случалось; прошёл мимо Елизаветы, не поздоровавшись, – и это тоже было впервые, ведь Валера всегда здоровался, всегда улыбался, всегда спрашивал «как дела», и в этом «всегда» содержалось воспитание, привычка, порода – всё то, что вколачивается с детства и слетает за одну встречу с человеком, который объясняет тебе, что ты – никто. Руки тряслись, когда прикуривал: сломал две спички, прежде чем зажёг третью, – и этот жест, мелкий, бытовой, незначительный, сказал Елизавете больше, чем любые слова.
Она прочла всё без единого вопроса – так читают книгу, в которой уже знаешь финал: катастрофа; официальный путь закрыт; неофициальный привёл туда, откуда не возвращаются прежними. Нужен Сергей, нужен немедленно, нужен как воздух – а воздух в этом городе тоже стоил денег, и тоже не всегда хватало.
– Где он? – спросил без предисловий; в голосе – металл, в глазах – лихорадка человека, до которого начало доходить, что времени не осталось.
– В «Метелице».
Она не знала наверняка – догадывалась; но догадки Елизаветы стоили дороже чужой уверенности, они строились не на интуиции, а на системе: она помнила всех, знала всё и записывала то, что другие забывали через минуту. – Это их заповедник, – добавила она. – Уральское гетто в центре Москвы. Он там как Чебурашка в телефонной будке – всё своё, родное: свои люди, свои разговоры, своя водка, своя тоска по дому. Когда уральцу плохо – он идёт к своим; инстинкт, как у собаки, которая ползёт умирать под крыльцо.
– Уверена?
– Как в том, что Волга впадает в Каспийское море.
Прошёл к сейфу – открыл, достал пачку, пересчитал; быстро, нервно, как считают те, кто знает цену каждой купюре и понимает, что купюр осталось меньше, чем проблем.
– Пятьсот долларов. Найди его. Приведи. Завтра утром он должен быть здесь.
И тут случилось то, чего Валера не ожидал, – то, чего не ожидал никто, включая, может быть, и саму Елизавету, хотя – нет, она-то как раз знала, что делает, знала за минуту до того, как открыла рот, и за час, и за день, такие вещи не говорят спонтанно, их вынашивают, как вынашивают обиду или ребёнка: долго, в себе, с полным пониманием последствий.
Елизавета не двинулась с места, и неподвижность эта была не растерянностью, а позицией.
– Пятьсот – это аванс?
– Это всё.
– Нет. – Покачала головой, и в этом «нет» не было ни дерзости, ни вызова – только спокойная, рабочая, бухгалтерская уверенность человека, который знает себе цену и не собирается продаваться дешевле. – Пятьсот сейчас, пятьсот – когда приведу. И ещё пятьсот – если приведу трезвым.
Тишина длилась три секунды – ровно столько, сколько нужно, чтобы понять: перед тобой уже не тот человек, что вчера. Вчера она подавала кофе и записывала телефоны; сегодня – назначала цену и не принимала чужую. Серая мышка показала зубы, и зубы оказались острее, чем думал кот.
– Полторы тысячи? За одну ночь?
Валера сжал переносицу двумя пальцами – привычка, выдававшая крайнюю степень раздражения; так он делал на переговорах, когда партнёр называл сумму, от которой хотелось рассмеяться, – только сейчас было не смешно.
– За «Метелицу», – ответила она, и голос был ровный, деловой, без единой лишней интонации. – За риск. За пьяного мужика весом под сто кило, которого надо вытащить из кабака, где каждый второй – судимый, а каждый первый – на пути к судимости. – Загнула пальцы, перечисляя, – жест бухгалтерский, точный; так считают статьи расходов, а не аргументы в споре. – Это не прогулка по Арбату, Валерий Иванович.
И ведь всё, что она говорила, было правдой – каждое слово, каждая цифра, каждый загнутый палец. «Метелица» ночью – место, куда нормальные люди не заходили даже случайно; там дрались каждый вечер, там пили так, словно завтра не наступит, и каждый третий носил в кармане что-то, от чего лучше держаться подальше. Тащить оттуда стокилограммового уральца, обиженного на весь мир и залитого водкой по самые глаза, – это не задание, это подвиг; и за подвиги, как известно, либо награждают, либо хоронят, третьего не дано.
Валера затянулся, выпустил дым и изучал её – ту, что полгода подавала кофе, подшивала накладные и тихо впитывала науку московского бизнеса, как промокашка впитывает чернила: тихо, незаметно, необратимо. Ученица оказалась способнее учителя – по крайней мере, в той дисциплине, где побеждает не тот, кто громче кричит, а тот, кто тише считает. И в глазах его, если присмотреться, мелькнуло что-то новое – не злость, не раздражение, а удивление, граничащее с тревогой: полгода подавала кофе, а теперь торгуется за полторы тысячи долларов и не моргает. Такие люди не останавливаются.
– Хорошо. Тысяча. Пятьсот сейчас, пятьсот – когда приведёшь.
– А если трезвым?
– Если трезвым – ещё триста сверху.
– Триста? – и впервые за весь разговор в голосе прозвучало что-то похожее на иронию; не насмешка – намёк на насмешку, полуулыбка человека, который уже выиграл и может позволить себе великодушие. – Вы торгуетесь, как бабушка на Черкизовском.
– Я торгуюсь – денег мало. – Голос сорвался, стал резким, злым. – Пираты жрут прибыль. Через неделю, может, вообще нечем будет платить – ни тебе, ни кому. Хочешь полторы – бери полторы. Хочешь две – бери две. Мне плевать. Только найди его, приведи, сделай так, чтобы завтра он был здесь и соображал.
Молча взяла деньги, пересчитала – быстрее, чем он, и точнее; и в этой скорости, в этой точности было всё – и детство, где считать приходилось каждую копейку, и институт, где стипендии хватало на неделю, и полгода в конторе, где научилась главному: деньги любят тех, кто их не боится.
– Если он с кем-то? С бабой?
– Заплати, чтоб ушла. Или выгони. У тебя бюджет.
– А если не уйдёт?
– Тогда придумай что-нибудь. Ты умная. Справишься.
Встала, и в этом движении – резком, точном, без лишних секунд – было видно, что решение принято и обсуждать больше нечего. Надела дублёнку – короткую, неприметную, дублёнку женщины, которая одевается не для красоты, а для скорости. Проверила сумочку: деньги, газовый баллончик, ключи, – набор москвички на ночь глядя, собранный не для свидания, а для войны. Бросила взгляд на Валеру – долгий, оценивающий, – после которого мужчина не знает, пожалели его или приговорили.
– Идите домой, Валерий Иванович. Выспитесь. На вас лица нет.
И вышла – каблуки простучали по коридору чётко, ровно, уверенно, как стучат каблуки человека, у которого есть направление, цель и тысяча чужих долларов в сумочке, – а это, как ни крути, меняет походку. Хлопнула дверь, и в кабинете стало тихо – тихо и пусто, как бывает в помещениях, из которых только что ушла энергия.
* * *
Москва встретила её морозом и запахом выхлопных газов – вечерним коктейлем, к которому привыкаешь через неделю и перестаёшь замечать через месяц. Поймала частника на «пятёрке» с треснутой фарой и вонью ёлочки-освежителя, давно проигравшей битву с табаком. «Метелица», Новый Арбат, – водитель кивнул, и по тому, как он кивнул – коротко, без уточнений, – было ясно, что место знает весь город, и репутация его такова, что нормальные люди называют его шёпотом, а ненормальные – с восторгом.
Ехала и думала – не о деньгах, деньги были поводом, не причиной. Думала о том, что за полгода ни разу не отказала, не подвела, не опоздала, – и все эти «ни разу» стоили ровно ноль, пока не превратились в «надо»: надо – больше некому; надо – Андрей не потянет; надо – Валера на грани; надо – она единственная в этой компании, кто помнит все телефоны, все адреса и все слабости каждого. Незаменимость – странное свойство: пока не попросишь за неё денег, она ничего не стоит, а как попросишь – оказывается, что стоит ровно столько, сколько назовёшь.
Сегодня она назвала полторы тысячи, получила тысячу триста, проиграла двести долларов – но выиграла кое-что подороже: впервые сказала «нет» и осталась стоять. А кто устоял один раз – сядет уже не на тот стул. Девочка из Саратова усвоила урок, и урок этот стоил каждого потраченного нерва, каждой бессонной ночи и каждого «да, Валерий Иванович», произнесённого за полгода. Время «да» закончилось – начиналось время «сколько».
* * *
Валера остался один в кабинете, где ещё пахло её духами и чужой решимостью. Рекламные постеры на стенах улыбались артистами – нарисованным бессмысленным весельем людей, не подозревающих, что их продюсер стоит на краю. Телефоны не звонили, сигарета дотлевала, и дым поднимался к потолку ровным столбом – единственное в этом офисе, что ещё двигалось вверх.
Достал новую, закурил и подошёл к окну – к тому самому, из которого неделю назад смотрел вслед уходящему Сергею; только тогда было утро и за окном шла жизнь, а сейчас – ночь, и в тёмном стекле отражался человек, которого он не сразу узнал.
Внизу, на Якиманке, мелькнула жёлтая «пятёрка» с треснутой фарой – частник, увозивший Елизавету к «Метелице», к уральским столам и уральской водке, к стокилограммовому медведю, которого предстояло разбудить, поднять и привести. Фары свернули за угол, и стало совсем темно – только фонарь качался на ветру, бросая на снег тень, похожую на маятник.
Валера стоял у окна и думал о том, что из троих, составлявших эту компанию, он – самый образованный, самый воспитанный и самый беспомощный; что Сергей решает кулаком то, что Валера не может решить головой, а Елизавета делает руками то, до чего у обоих не доходят руки; и что если убрать этих двоих – от него останется пиджак, журфаковский диплом и умение говорить красиво о вещах, которые требуют не слов, а действий. Фонарь качался, тень ходила по снегу, как маятник, – и считала, считала, считала, – а Валера стоял и смотрел, и не знал ещё, что открытие это, мучительное, ночное, при свете чужого фонаря, – не последнее, и даже не самое больное, потому что те, кто понимают свою слабость, обычно крепнут, а те, кто крепнут, обычно ломаются, – и вот этой бухгалтерии ему пока никто не объяснил.
Глава 14. Две куртки
или Утро, которого не должно было быть
Такое утро приходит после ночи, о которой лучше не вспоминать, – приходит тяжело, медленно, с головной болью и провалами в памяти, с вопросами, на которые не хочется знать ответы, и с ощущением, что вчера произошло что-то непоправимое, но что именно – пока неясно, и, может быть, лучше бы так и осталось.
Квартира Сергея у Триумфальной арки встретила это утро в состоянии разгрома: его куртка – на спинке стула, её дублёнка – на кресле, её сапоги у порога – сброшенные, опрокинутые, так снимают в спешке, не глядя, не думая; пустые бутылки на столе – водка, коньяк – печальным памятником тому, что было, а в пепельнице окурки с помадой и без, и смятая подушка на полу, и в воздухе – табачный дым, перегар и духи, пахнувшие так, как пахнет чужое утро после ночи, проведённой не дома.
Сергей проснулся на диване, запутавшись в пледе – в трусах, с головой, в которой кто-то методично бил молотком по наковальне, с сухостью во рту и обрывками в памяти: куски мозаики, не желавшие складываться в картину, осколки вечера, разбросанные по сознанию, как вещи – по квартире. На журнальном столике стоял стакан с мутной жидкостью – рассол; выпил залпом, встал, цепляясь за стену, и побрёл на запах блинов, доносившийся с кухни.






