Консуматорша: разведи или умри
Консуматорша: разведи или умри

Полная версия

Консуматорша: разведи или умри

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

— Прозрачно, — повторил Виктор Павлович, и слово это показалось ему грязным, как будто прозрачность была не честностью, а просто удобной упаковкой для того, что нельзя было назвать прямо.

Гриша развёл руками, и в этом жесте была та особая, армянская широта, которая могла означать всё что угодно — от щедрости до равнодушия.

— Красота тоже профессия, — сказал он, и в голосе его послышалась лёгкая, почти философская усмешка. — Просто диплом не выдают, потому что декан завидует.

За соседним столом один из таксистов хмыкнул, услышав фразу, но, заметив взгляд Виктора Павловича, сразу уткнулся в тарелку, будто ничего не слышал.

— Не смешно, — сказал Виктор Павлович, и голос его прозвучал глухо, с металлической ноткой, которую он сам в себе не узнавал.

— Я и не смеюсь, — ответил Гриша и достал из кармана визитку, положил её на стол, рядом с разорванной салфеткой, и посмотрел на Виктора Павловича с тем же спокойным, выжидающим выражением, которое было у него с самого начала этого разговора. Визитка была белой, с серебряными буквами, и на ней было написано: «МАНДАРИН &ДЫМ». Ниже — адрес в Москве и номер телефона.

Он положил карточку рядом с распиской.

— Позвонишь, если решите, — сказал Гриша, и голос его был ровным, будто он предлагал не сделку, а чашку чая.

— Мы ничего не решили, — ответил Виктор Павлович, и слова вырвались раньше, чем он успел их остановить, будто он пытался убедить себя в том, что у него ещё есть выбор.

— Поэтому визитка пока лежит, а не звонит сама, — сказал Гриша и чуть наклонил голову, рассматривая Виктора Павловича с тем же спокойным, выжидающим вниманием, которое не оставляло сомнений в том, что время работает на него.

Виктор Павлович не брал её. Он смотрел на карточку, на серебряные буквы, на номер телефона, который мог изменить всё, и чувствовал, как пальцы сами собой сжимаются в кулак, будто он пытался удержать то, что уже ускользало из его рук. Гриша пододвинул карточку ближе, и движение было мягким, почти незаметным, но оно сказало больше, чем любые слова.

— Квартиру не продавай, — сказал Гриша, и голос его стал тише, доверительнее, будто он давал совет, а не приказ. — Ты за неё получишь меньше, чем думаешь, и останешься без дома. Банк возьмёт своё, я возьму своё, а ты с женой куда?

— Не твоё дело, — ответил Виктор Павлович, и голос его прозвучал резко, почти грубо, и он сам удивился тому, как это вырвалось, будто он пытался отгородиться от правды, которая уже стояла перед ним, не отводя взгляда.

— Моё, — сказал Гриша и откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди. — Бездомный должник плохо платит.

Виктор Павлович встал. Стул скрипнул по полу, и звук этот прозвучал слишком громко в тишине кафе, где за соседним столиком кто-то поднял голову, посмотрел на него и снова опустил глаза в тарелку. Несколько человек обернулись — на мгновение, не больше, но Виктор Павлович почувствовал их взгляды на своей спине, и они жгли сильнее, чем холодный воздух, ворвавшийся в кафе, когда хлопнула дверь. Гриша остался сидеть, и в его спокойной позе было больше власти, чем в любой угрозе.

— Расписку забери, — сказал Виктор Павлович, и голос его прозвучал глухо, будто он пытался вернуть себе хотя бы иллюзию контроля.

— Она моя, — ответил Гриша и даже не посмотрел на бумагу, которая лежала между ними, как свидетельство того, что всё уже решено.

— Тогда визитку убери, — сказал Виктор Павлович, и в голосе его послышалась усталая безнадёжность.

— Она твоя, — ответил Гриша и чуть заметно пожал плечами, будто это было очевидно и не требовало обсуждения.

Они смотрели друг на друга через стол — два человека, которые уже всё сказали, но всё ещё не могли закончить разговор, потому что за ним стояло слишком много того, что нельзя было произнести вслух. Виктор Павлович первым отвёл взгляд, чувствуя, как внутри поднимается что-то тёплое и липкое, похожее на стыд, смешанный с усталостью. Он натянул куртку, и молния снова заела, как месяц назад, когда он стоял на пороге мастерской и не знал, куда идти. Он дёрнул — сильнее, чем нужно, — и ткань попала между зубцами, застряв намертво. Гриша протянул руку, и в этом жесте не было ни насмешки, ни жалости — только привычная, почти механическая забота человека, который привык решать чужие проблемы.

— Дай, — сказал он.

— Сам, — ответил Виктор Павлович, и голос его прозвучал глухо, с металлической ноткой, которую он сам в себе не узнавал.

— Порвёшь, — сказал Гриша и поднялся, освободил ткань и застегнул молнию одним движением, будто делал это сотни раз.

Потом похлопал Виктора Павловича по плечу, стряхивая невидимую пылинку, и в этом жесте было столько спокойной уверенности, что Виктор Павлович на мгновение замер, чувствуя, как рука Гриши лежит на его плече, тёплая и тяжёлая, как напоминание о том, что он здесь не хозяин, а гость, который уже задержался.

— Домой иди. С женой поговори, — сказал Гриша, и голос его был мягким, почти отеческим.

— С Дианой я об этом говорить не буду, — ответил Виктор Павлович и отступил на шаг, освобождаясь от чужого прикосновения.

— Тогда жена поговорит, — сказал Гриша и снова сел за стол, взял нож и начал выравнивать пахлаву на тарелке, будто разговор был окончен, а его роль — просто ждать, когда решение будет принято.

Виктор Павлович шагнул к выходу. Возле двери остановился. Визитка осталась на столе — маленький белый прямоугольник рядом с нетронутым супом. Он мог уйти. Рука уже лежала на холодной металлической ручке. С кухни донёсся запах свежего лаваша. Кто-то засмеялся. За окном подъехала электричка, двери открылись, и на площадь высыпали люди — с пакетами, сумками, детьми, у каждого своя дорога домой.

Виктор Павлович вернулся к столу. Не посмотрел на Гришу. Взял визитку двумя пальцами и сунул во внутренний карман куртки, туда, где раньше лежала расписка. Картон коснулся груди.

— Я ничего не обещаю, — сказал он, и голос его прозвучал глухо, почти безжизненно, будто он произносил эти слова не для Гриши, а для себя, пытаясь сохранить хотя бы иллюзию контроля.

— Конечно, — ответил Гриша, и в голосе его послышалась та спокойная, почти отеческая уверенность, которая не оставляла сомнений в том, что он уже знал, как всё будет.

— И она сама решит, — добавил Виктор Павлович, и слова вырвались слишком быстро, слишком настойчиво, будто он пытался убедить себя в том, что у него ещё есть выбор.

— Обязательно, — сказал Гриша и чуть заметно кивнул, будто соглашаясь с чем-то очевидным, что не требовало обсуждения.

— Если там что-то не так... — начал Виктор Павлович, и голос его дрогнул, потому что он сам не знал, что хотел сказать, и как закончить эту фразу, которая висела в воздухе, не находя завершения.

Гриша поднял ладони — медленно, миролюбиво, будто показывал, что не держит оружия и не собирается нападать.

— Сначала позвони, — сказал он, и в голосе его послышалась та особая, тёплая интонация, которая должна была означать заботу, но на самом деле была просто напоминанием о том, что теперь всё будет по-другому.

Виктор Павлович вышел. Холод ударил в лицо. На площади ветер гнал по асфальту бумажный стаканчик — тот катился, подпрыгивал на трещинах, застревал у бордюра и снова вырывался. Виктор Павлович пошёл к дому. В кармане лежала визитка московского ресторана. Он чувствовал её через рубашку, как чувствовал месяц назад расписку — только теперь долг был уже не бумагой. У него появилось лицо.

Когда отец вернулся, Диана жарила котлеты. Масло на сковороде стреляло мелкими горячими каплями — одна попала ей на запястье, и Диана резко отдёрнула руку, едва не уронив лопатку.

— Да чтоб тебя.

Она поднесла кожу ко рту, подула. На запястье набухла маленькая красная точка.

На кухне запотело окно. За мутным стеклом двор расплывался жёлтыми фонарями и чёрными ветками — мокрыми, тяжёлыми, будто они тоже несли свой груз. По подоконнику тянуло холодом, зато у плиты было жарко. Пахло жареным луком, мясом и дешёвым стиральным порошком — мать развесила над ванной бельё и оставила дверь открытой, чтобы оно быстрее сохло.

На столе стояли три тарелки. Отец задерживался уже почти два часа, но мать всё равно поставила ему ужин, накрыла другой тарелкой и каждые десять минут поправляла полотенце под кастрюлей, будто суп мог простудиться.

Ключ повернулся в замке. Мать, сидевшая у стола с телефоном в руке, сразу поднялась.

— Пришёл.

Она сказала это слишком быстро и громко. Диана обернулась к двери.

Отец вошёл на кухню, не снимая куртки. Вода темнела на плечах, щёки обветрились, под глазами легли серые тени — он выглядел так, будто простоял под дождём несколько часов, хотя прошёл всего несколько кварталов. Он закрыл за собой дверь, остановился у холодильника и посмотрел на них так, словно ошибся квартирой.

— Чего встал? — спросила мать. — Раздевайся. Есть будешь?

Отец провёл ладонью по мокрым волосам.

— Буду.

Но не двигался.

Диана перевернула котлету. Та прилипла к сковороде, верхний слой оторвался и остался на металле — она смотрела на эту разорванную котлету и чувствовала, как внутри нарастает напряжение.

— Отлично, — сказала она. — Даже котлета решила развалиться.

Обычно отец на такие замечания усмехался. Сейчас только расстегнул молнию и медленно снял куртку. Из внутреннего кармана выпала белая карточка — она скользнула по линолеуму и остановилась возле ножки стола.

Отец нагнулся, но Диана оказалась быстрее. Подцепила карточку пальцами. С одной стороны серебряными буквами было написано: «МАНДАРИН &ДЫМ». Ниже — московский адрес и номер телефона.

— Что это? — спросила Диана, и голос её прозвучал настороженно, с той особенной интонацией, которая появляется у людей, когда они уже знают, что ответ им не понравится, но всё ещё надеются, что ошибаются.

Отец выпрямился, и движение его было медленным, будто он собирался с силами, чтобы ответить.

— Дай сюда, — сказал он, и голос его прозвучал глухо, с металлической ноткой, которую Диана слышала раньше только в те моменты, когда он пытался скрыть правду за нарочитой твёрдостью.

Диана перевернула визитку, и на обратной стороне ничего не было — только белый картон, гладкий и пустой, как обещание, которое никто не собирался выполнять.

— Ресторан? — спросила она и сжала карточку в пальцах, чувствуя, как края впиваются в кожу, и смотрела на отца, ожидая, что он скажет, что это ошибка, что это не то, что она думает.

— Диана, дай, — повторил отец, и голос его стал жёстче, почти резким, и он сделал шаг к ней, но остановился, наткнувшись на её взгляд.

— Ты в ресторане был? — спросила Диана и не отдала визитку, а держала её так, будто это было единственное доказательство, которое у неё было.

Мать посмотрела сначала на карточку, потом на мужа, и в глазах её мелькнул страх, который она пыталась скрыть за привычной строгостью.

— Сядьте оба, — сказала она, и голос её был резким, но в нём слышалась тревога. — Котлеты сгорят.

Диана выключила плиту, и масло ещё несколько секунд шипело на сковороде, потом звук стих, и в кухне стало тихо, только холодильник гудел где-то за спиной, напоминая о том, что жизнь продолжается, даже когда всё рушится. Отец взял визитку из её рук — осторожно, почти не касаясь пальцев, — и положил её на стол надписью вниз, будто это могло изменить её значение.

— Я у Гриши был, — сказал он, и голос его прозвучал глухо, с той особенной усталостью, которая появляется у людей, когда они уже не могут больше врать.

Мать опустилась на стул, и движение получилось таким резким, будто её толкнули сзади, и она не удержала равновесие. Она смотрела на мужа, и в глазах её было всё — и страх, и надежда, и понимание того, что этот разговор изменит их жизнь, какой бы она ни была до этого.

— И? — спросила она, и голос её дрогнул, потому что она уже знала ответ, но всё ещё надеялась, что ошиблась.

Отец снял свитер через голову, и ворот зацепился за ухо, он выругался — коротко, зло, — и под свитером рубашка прилипла к спине, мокрая от пота, который выступил у него на лбу, хотя в кухне было прохладно.

— Разговор был, — сказал он. Потом повесил свитер на спинку стула, расправил рукава и поправил край скатерти, хотя тот и так лежал ровно. Движения были лишними, но остановиться он не мог: остановиться означало признать, что разговор действительно был и он ничего не мог с этим сделать.

— Я вижу, что не танцы, — сказала мать, и голос её стал жёстче, острее, будто она пыталась вернуть контроль над ситуацией, хотя понимала, что уже ничего не контролирует. — Что он сказал?

Диана ждала. Внутри уже начинало подниматься знакомое раздражение. Последний месяц родители разговаривали так постоянно: «положение», «трудности», «надо подумать», «что-нибудь решим». Никто не произносил цифр. Никто не говорил, сколько осталось денег. Только ночью через стену доносились приглушённые голоса, а утром отец уходил раньше, чем Диана просыпалась.

— Сколько времени он дал? — спросила Диана и положила визитку на стол, прижав ладонью к гладкой поверхности, будто хотела убедиться, что та не исчезнет.

Отец сел — тяжело, будто ноги больше не держали его, — и он обхватил руками край стула, словно пытаясь удержаться на плаву.

— Нисколько, — ответил он, и голос его прозвучал глухо, с той особенной усталостью, которая появляется у людей, когда они уже перестали бороться.

Мать прижала ладонь ко рту, будто хотела остановить крик, который уже рвался наружу, но она не дала ему выйти, только глаза её стали шире, и в них появилось то выражение, которое появляется у людей, когда они слышат приговор, хотя всё ещё надеются на ошибку.

— То есть как? — спросила она, и голос её дрогнул, срываясь на шёпот.

— Долг надо отдавать, — сказал отец и сжал пальцы на коленях, будто пытался удержать себя от того, чтобы не встать и не уйти из этого разговора, который уже был проигран до того, как начался.

— Я понимаю, что не на память он его тебе дал, — ответила мать, и голос её стал жёстче, острее, и она встала, подошла к плите, сняла со сковороды котлеты, и одну разломила лопаткой, проверяя, прожарилась ли внутри, хотя готовила их двадцать лет и никогда раньше так не делала, и этот жест был таким же бессмысленным, как и весь этот разговор.

— Квартиру? — спросила она, не оборачиваясь, и в голосе её послышалась та особая, почти отчаянная надежда, которая появляется у людей, когда они готовы отдать всё, лишь бы не потерять то, что у них есть.

— Пока нет, — ответил отец и не смотрел на неё, а смотрел на свои руки, на въевшийся в кожу лак, на порез на большом пальце, будто искал в них ответ, который не мог найти.

— Что значит «пока»? — спросила мать и повернулась к нему, и в руке она держала лопатку, на которой ещё дымилась разломленная котлета, и этот предмет вдруг стал самым важным в кухне.

— Он предложил другой вариант, — сказал отец, и слова вырвались у него быстро, будто он боялся, что если не скажет их сейчас, то уже не сможет никогда.

В кухне зашумел холодильник. Старый мотор задрожал, внутри звякнули бутылки, и этот звук, такой привычный, вдруг показался чужим, будто он принадлежал другой жизни, в которой они жили до этого разговора. Диана придвинула к себе визитку, и она смотрела на серебряные буквы, на название ресторана, на номер телефона, и чувствовала, как внутри разрастается холодная пустота, которая не оставляла места для надежды.

— Ресторан? — спросила она, и голос её прозвучал ровно, но в нём не было вопроса — только утверждение, потому что она уже знала ответ, и знала, что он будет хуже, чем она могла себе представить.

Отец не ответил. Мать выключила вытяжку. Без её гула стало слышно, как в комнате работает телевизор. Там кто-то громко смеялся, потом заиграла рекламная музыка.

— Что за вариант? — спросила мать.

Отец взял со стола вилку. Посмотрел на неё, положил обратно.

— У Гриши в Москве родственники, — сказал он, и голос его прозвучал глухо, будто он смотрел не на жену и дочь, а куда-то в пустоту, где не было ни столов, ни котлет, ни привычного уюта, который он сам же и разрушал этим разговором. — Держат ресторан.

— И? — спросила мать и села на стул, обхватив себя руками, будто пыталась согреться, хотя в кухне было тепло.

— Им нужны люди, — ответил отец и провёл ладонью по столу, собирая невидимые крошки, которые уже давно никто не замечал.

— Какие люди? — спросила мать, и голос её стал тише, напряжённее, будто она уже знала, что услышит, но всё ещё надеялась, что ошибается.

— Для работы, — сказал отец и не поднимал глаз, потому что не мог смотреть на них, когда произносил эти слова, которые были хуже любого крика.

Диана усмехнулась — коротко, сухо, будто смех вырвался против её воли, и в нём было столько горечи и усталости, что он казался старше её лет на десять.

— Спасибо, пап, — сказала она, и голос её дрогнул от иронии, которую она не могла скрыть. — А я думала, ресторан набирает космонавтов.

Отец посмотрел на неё тяжело. Так смотрят люди, у которых уже не осталось сил спорить: они понимают, что проиграли ещё до начала разговора.

— Не начинай, — сказал он, и голос его стал жёстче, почти резким, но в нём не было силы — только усталая, почти отчаянная мольба.

— Я не начинала, — ответила Диана и смотрела на визитку, которая лежала на столе между ними, как свидетельство того, что всё уже решено, даже если никто не хотел это признавать. — Ты уже пришёл с середины разговора.

Мать поставила перед мужем тарелку — тарелку, которую она приготовила для него два часа назад, когда ещё не знала, что этот вечер изменит их жизнь, — и сказала, стараясь, чтобы голос звучал ровно:

— Поешь сначала.

— Не лезет, — ответил отец и отодвинул тарелку от себя, будто она была частью того мира, в котором он больше не мог находиться.

— А Гриша, наверное, кормил, — сказала мать, и голос её дрогнул, потому что она знала, что за этим вопросом стоит страх, который она не могла контролировать.

— Чай пил, — ответил отец и сжал пальцы на коленях, чувствуя, как под ногтями набивается невидимая пыль.

— Вот. — Мать села рядом и обхватила себя руками. Пальцы дрожали, но голос ещё держался, хотя уже звучал хрупко: она понимала, что её мир рушится, а сделать ничего нельзя. — На одном чае нормальные решения не принимают.

— Что за работа? — спросила она с почти отчаянной настойчивостью. Ответ наверняка окажется хуже, чем можно представить, но ей всё равно хотелось услышать его и убедиться, что это не сон.

Отец посмотрел на Диану — медленно, будто собирался с силами, — сначала на её руки, сжатые в кулаки на столе, потом на домашнюю футболку, на волосы, собранные резинкой, на лицо, которое было таким же упрямым, как и у него самого, и в этом взгляде было всё: страх, вина, надежда и понимание того, что этот момент изменит их жизнь навсегда. Диана сразу поняла: речь идёт не о нём. Она положила визитку на стол, прижав ладонью к гладкой поверхности, будто хотела убедиться, что та не исчезнет, и сказала:

— Нет.

Отец дёрнулся, будто его ударили. В глазах мелькнула почти детская растерянность: слова, которые он собирался произнести, уже не требовались — их услышали прежде, чем он успел сказать.

— Ты ещё ничего не слышала, — сказал он, и голос его дрогнул, будто он пытался убедить не её, а себя самого в том, что у них ещё есть выбор.

— А надо? — спросила Диана и смотрела на него не отрываясь, и в глазах её была та особая, упрямая решимость, которую она унаследовала от него же самого.

— Диана... — начал он, но она перебила его, потому что не хотела слушать оправдания, которые только делали бы этот разговор ещё более невыносимым.

— Раз он посмотрел на меня, — сказала она, и голос её стал тише, но от этого только острее, — значит, работа для меня. Правильно?

Мать повернулась к мужу, и в глазах её был тот же страх, который она пыталась скрыть за строгим тоном, но который всё равно пробивался наружу.

— Для Дианы? — спросила она, и голос её дрогнул, будто она боялась услышать ответ, который уже знала.

— Пусть сначала выслушает, — сказал отец, и в голосе его послышалась та особая, почти отчаянная мольба, которую он не мог скрыть, потому что это был последний шанс убедить себя в том, что он делает правильный выбор.

— Для Дианы? — повторила мать, и голос её стал громче, острее, будто она пыталась вернуть контроль над ситуацией, хотя понимала, что уже ничего не контролирует.

Отец провёл ладонями по лицу, кожа под щетиной зашуршала. Будто он пытался стереть усталость, уже ставшую частью лица. Он смотрел на жену, дочь, на лежавшую приговором визитку и чувствовал, как внутри всё сжимается: он знал, что скажет дальше, и знал, что это окажется хуже их ожиданий.

— В зале, — сказал он, и голос его прозвучал глухо, почти безжизненно, будто он произносил приговор самому себе. — С гостями.

Диана не отводила глаз, и в них была та особенная, почти вызывающая решимость, которая появляется у людей, когда они уже знают, что собираются сказать, и готовы принять последствия.

— Официанткой? — спросила она, и голос её прозвучал ровно, но в нём не было вопроса — только утверждение, потому что она уже знала ответ, и знала, что он будет хуже, чем она могла себе представить.

Пауза затянулась. За стеной соседи передвигали мебель. Что-то тяжёлое протащили по полу, потом ударили о стену.

— Не совсем, — сказал отец.

Мать медленно положила руки на стол.

— А кем?

Отец стал объяснять. Он говорил теми же словами, которые, видимо, услышал в кафе: общаться, поддерживать разговор, привлекать гостей, получать процент от заказов. Слова были гладкими, чужими. Отец произносил их осторожно, будто переносил через кухню полную кастрюлю и боялся расплескать.

Диана слушала и видела, как он не смотрит ей в лицо.

— То есть садиться за столы к мужчинам, — сказала она, и голос её прозвучал ровно, почти спокойно, но в нём была та особенная, стальная нотка, которую отец слышал раньше только в самые тяжёлые моменты.

— Не обязательно мужчинам, — ответил он и сжал пальцы на коленях, чувствуя, как под ногтями набивается невидимая пыль.

— К женщинам тоже? — Диана усмехнулась, и усмешка вышла горькой, сухой, будто она пробовала на вкус чужую иронию. — Отлично. Очень современно.

— Не ёрничай, — сказал отец, и голос его стал резче, но в нём не было силы — только усталость и страх, который он не мог скрыть.

— А что мне делать? — спросила Диана и откинулась на спинку стула, скрестив руки на груди, и этот жест был не столько вызовом, сколько защитой. — Радоваться карьерной возможности?

— Я не говорю, что ты должна ехать, — сказал отец, и слова вырвались у него быстро, будто он боялся, что если не скажет их сейчас, то уже не сможет никогда.

— Но визитку принёс, — ответила Диана и посмотрела на белый прямоугольник, который лежал на столе между ними, как свидетельство того, что всё уже решено, даже если никто не хотел это признавать.

Отец сжал губы. На лице застыло выражение человека, который знает, что проиграл спор, но всё ещё пытается сохранить хотя бы иллюзию контроля.

— Потому что надо было принести, — сказал он, и голос его стал глуше, будто он сам не верил в то, что говорил.

— Кто сказал? — спросила Диана и смотрела на него не отрываясь, и в глазах её была та особая, упрямая решимость, которую она унаследовала от него же самого.

— Никто, — ответил отец и отвёл взгляд, потому что не мог смотреть на неё, когда произносил эту ложь.

— Гриша сказал, — сказала Диана, и голос её стал тише, но от этого только острее.

— Он предложил, — поправил отец, и он провёл ладонью по столу, собирая невидимые крошки, которые уже давно никто не замечал.

— А ты взял, — сказала Диана и сжала пальцы в кулак под столом, чувствуя, как ногти впиваются в кожу, и этот жест был единственным способом сохранить контроль над тем, что происходило внутри неё.

Мать всхлипнула. Не громко, почти беззвучно. Одной рукой она накрыла лицо, другой продолжала держать край стола. Диана посмотрела на неё, и злость на секунду сбилась.

— Мам, — сказала Диана, и голос её стал мягче, почти неуверенным, и она протянула руку к матери, но не коснулась её, потому что не знала, как это сделать, чтобы не сделать больно ещё больше.

Мать убрала руку от лица, и слёзы уже текли по её щекам, оставляя влажные дорожки, которые она быстро вытерла ладонями, стараясь, чтобы движения были незаметными, но они были слишком резкими, слишком быстрыми.

— Нет, ничего, — сказала она. Голос дрогнул, но мать попыталась говорить ровно, будто хотела убедить всех: это случайность, она не плачет, всё в порядке — хотя всё уже давно было не в порядке. — Просто лук.

Диана посмотрела на стол, где лежала луковая шелуха, засохшая и хрустящая, и сказала:

— Лук уже час назад нарезали.

На страницу:
3 из 6