bannerbanner
Знаки Вечности
Знаки Вечности

Полная версия

Знаки Вечности

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– Он чувствует серебро! – крикнул Маттиас. – Бейте крестом!

Он шагнул вперёд и ударил зверя крестом в грудь. Тот завыл, отпрянул. На шерсти остался ожог, тёмный, дымящийся.

Мужчины закричали – но это был крик радости, надежды. Они впервые увидели, что чудовище можно ранить.

Зверь отступил. Его глаза метнули ненависть. Он завыл, и этот вой потряс руины. Потом прыгнул в темноту и исчез.

На снегу остались тела. Трое мертвы, двое истекали кровью, и только Маттиас стоял на ногах. В его руке дрожал крест, на котором остались тёмные пятна чужой плоти.

Впервые он понял: у них есть оружие. Но понял и другое – зверь теперь зол. И следующая ночь будет ещё страшнее.

Глава XX. Метка зверя

Утро пришло холодным и ясным. Небо было вычищено ветром, и солнце блестело на снегу, будто ничего не произошло. Но деревня лежала в тишине – мёртвой, уставшей. На площади, где ещё ночью гремела битва, валялись тела мужчин, мёртвого зверя и следы крови, уже прихваченные морозом.

Маттиас сидел у стены монастыря. Его дыхание было хриплым, губы потрескались. Крест, который он вонзил в сердце чудовищу, всё ещё лежал рядом, тёмный от крови. Люди собирались вокруг, но не подходили слишком близко.

Они смотрели на него с почтением и с ужасом одновременно.

Он был их спасителем. Но он был и выжившим, единственным, кто прикоснулся к зверю в последнем бою.

Боль в груди жгла, но сильнее – боль в боку. Там, где когти зверя рассекли плоть. Рана уже почернела, несмотря на то, что её перевязали. По венам ползло что-то холодное, что-то чужое.

Маттиас чувствовал это. Он знал: когти не просто рвут плоть. Они оставляют метку.

Он закрыл глаза и увидел перед собой лицо мёртвого зверя. Но не морду – человеческое лицо. Измождённое, старое, с чертами, которые он узнал по рисункам в старом дневнике. Лицо того самого инквизитора XVI века, Иоанна фон Л.

– Господи… – прошептал он. – Это был он. Всё это время.

История повторилась. И теперь она выбирала нового носителя.

Ночью он проснулся от звука. Сердце билось быстрее, дыхание было чужим. За окнами была тишина, но в его ушах звучал вой. Тот самый, что преследовал его с первой ночи.

Маттиас поднялся, подошёл к зеркалу. В его глазах блеснул жёлтый свет. На миг – и исчез.

Он упал на колени.

– Нет… нет… – шептал он, но голос звучал глухо, будто издалека.

Он понял: зверь не умер. Он лишь перешёл.

Утром люди благодарили его. Женщины плакали, мужчины склоняли головы, дети смотрели на него, как на святого.

А он стоял, держа крест, и знал: в следующем месяце луна снова станет полной. И тогда святой станет чудовищем.

И никому не хватит сил остановить его.

Эпилог

Ватикан. Зал, где под сводами горят лампы, а тени кардиналов ложатся длинными чертами на мраморный пол.

– Он пал, – сказал один из кардиналов. – Но пал так, как мы и ждали.

– В нём есть семя, – ответил другой. – Теперь оно прорастёт. Новый носитель.

– Когда-нибудь, – продолжил третий, с тонкой улыбкой, – мы перестанем убивать их. Мы научимся их приручать. И тогда само зло станет нашим инструментом.

Они перекрестились. Но в их крестах было меньше веры, чем расчёта.

За окнами сияла луна. Уже убывающая, но всё ещё яркая.

И где-то в её холодном свете звучал тихий, едва уловимый вой.

«Джек вечный»

Пролог

Лондон, 1888 год.

Туман пришёл с Темзы ещё до заката и повис над Уайтчепелом вязкой пеленой, в которой всё становилось одинаково бесцветным – и кирпич, и кожа, и кровь. Газовые рожки по узким улочкам помаргивали янтарными бликами, будто сами боялись высматривать того, кто прячется в серой ватной мгле. Пахло мокрыми досками, перегретым конским потом и дешёным керосином. Город дышал хрипло и часто, как человек с простреленной грудью.

Особняк, спрятанный во дворе бывшей шелковой мануфактуры, стоял с потемневшим фронтоном и слепыми окнами, тяжёлый, как замышление. Ему шёл бы монастырский колокол; вместо него в башенке тикали двое часов – один циферблат показывал время Лондона, другой – звёздное, для немногих посвящённых. На пороге никто не встречал: портьера сама плавно двинулась в сторону, когда тень подошла на расстояние дыхания.

Внутри было тепло и тише, чем снаружи. Тишина не пустая – плотная, слоистая, как если бы за каждым углом стояла человек десять и молчали. В длинной зале горели двадцать одна свеча: по три в каждом канделябре, и одна отдельно – на каменном аналое, где лежала книга в кожаном переплёте цвета запёкшейся печёночной алой. На корешке не было названия, но каждый, кто сидел в капюшоне за столом, понимал, какая это книга. Пальцы у них были белые, будто лишённые тепла, и они прятали эти пальцы в рукава.

– Ночь благосклонна к тем, кто знает цену свету, – произнёс человек, стоявший во главе стола. Его голос не требовал тишины – она сама пришла к нему, как собака к хозяину.

Его звали Мастер, когда имя нужно было скрыть. А когда имя выставляло клыки – звали иначе, грубо, одним слогом, от которого у уличных девок холодели лодыжки: Джек.

Он говорил неторопливо, и каждое слово ложилось кирпичом в ещё одну стену вокруг слушателей:

– Мы стоим у порога. Но порог – это не линия на полу. Это живое тело. Оно требует платы, и плату нужно отдать, прежде чем проходить. Многие хотят вечности. Мало кто понимает, что вечность – это не время, а голод. Его надо кормить.

На дальнем конце стола шевельнулся кто-то из младших, и послышался шорох – бумага по дереву. Мастер поднял глаза. Этого движения хватило, чтобы шорох исчез.

– Книга здесь не для украшения, – продолжил он и кивнул на аналой.

Свечи потрескивали; воск капал, как жир со свежей жаровни. Двое в чёрном вывели в зал женщину. На ней было белое платье – нелепая чистота, вывернутая наизнанку, как если бы снег принесли в бойню. Её губы бледно дрожали; глаза пытались ухватиться за любую поверхность, как за край колодца.

– Город и так гниёт, – сказал кто-то слева, низко и сипло. – Что изменит ещё одна?

– Всё, – ответил Мастер. – Она – седьмая.

На стене за их спинами мелом и кровью были выведены знаки – сложения кругов и углов, звёздная карта, сложенная не по небесам, а по каким-то внутренним течениям, известным лишь тем, кто их рисовал. Одна из фигур – разомкнутая окружность с маленьким треугольником – повторялась на нескольких местах. В завитках мелкой вязи угадывались латинские буквы, но не те, что читали в гимназиях.

Мастер подошёл к аналою, провёл ладонью по переплёту. Кожа книги отозвалась глухим теплом, словно хранила в себе чьё-то пульсирующее сердце. Запах железа стал гуще.

– Врата не открываются для голодных, – сказал он. – Они открываются голодом.

Клинок появился в руке так спокойно, как появляется перо у писца. Блеск, короткий и почти стыдливый, смазался в свете свечей.

Женщина закричала, но кричала не громко – так кричат те, у кого голос от рождения маленький. Двое держали её крепко; белое платье расползалось розовыми лоскутами. Мастер работал без спешки, с экономией движений, как мастеровой, выросший на нехватке. Он вырезал знак – тот самый, что был на стене, – но не мелом, не кровью на извести, а кровью на коже. Крик оборвался; воздух зашипел, будто его кипятили. Пламя свечей на мгновение придвинулось ближе друг к другу, как стая.

– Видите? – спросил Мастер ласково. – Тишина тоже умеет кричать.

Книга на аналое раскрылась там, где не было закладок. Письмена побежали по строкам, как муравьи по сахару. Мастер наклонился, и тень от его плеч легла на страницу. Он что-то прошептал – язык не был совсем латинским, но и не чужим. Скорее как сонный полузабытый диалект, в котором с детства молились те, кто старше Рима.

Когда всё закончилось, свечи брызнули копотью. Женщину унесли; с пола вытерли этим же белым платьем, до серых разводов на досках. Младшие подняли головы – вопрос в глазах у каждого был одинаковый: сегодня? уже? Мастер улыбнулся – улыбкой человека, который привык брать.

– Сегодня – не сегодня, – сказал он. – Сегодня – всегда.

Позже, когда дверь скрипнула, и шаги по коридору не повторились, а снаружи туман сел ещё ниже, Мастер остался в зале один. Он подошёл к аналою второй раз. На этот раз без свидетелей. Лицо его стало другим, сбросило улыбку, сбросило голос, как старую перчатку. Книга лежала раскрытая, как рана. Он переплёл пальцы в замок, словно примеривая невидимую печать к ладоням, и тихо рассмеялся.

Ключ он уже держал в руках.

Он закрыл «Liber Sanguinis», и кожа обложки вздрогнула – едва заметно, как зверёк во сне. Он завернул книгу в холст, спрятал под плащ, и, не оглянувшись, вышел. Портал не спрашивал у него, куда. Город распахнулся перед ним своей чёрной пастью. Он ступил в неё уверенно – как человек, который всю жизнь только и делал, что шёл в тёмные места, в которых никто не ждёт.

Никто из тех, кто остался в зале, не увидел, как в дверном стекле на миг отразились две тени, а не одна – человеческая и что-то рядом, тонкое, как разлад между рёбрами. Никто не услышал, как часы в башенке разошлись в показаниях – звёздное время поспешило на минуту вперёд.

Потом, конечно, они поймут, что их предали. Что Мастер взял то, ради чего они пили кровь молча и годами. Но позже – это слово для живых. Тем же вечером их вечность раскололась на две части: у одной были глаза, у другой – голод.

И имя у неё было – Джек.

Глава первая

Лондон, наши дни.

Дождь прошёл часа два назад и оставил после себя лужи, в которых отражались перекошенные вывески и свет аптек, где продают всё на свете, кроме настоящего лекарства. Переулок был узок, как борозда на ладони, и пах рыбой, котельной и чем-то сладковатым, что не хотелось узнавать. За жёлтой лентой сгрудились люди в капюшонах; телефоны щёлкали, как щупальца неуемных насекомых. Полицейский в флуоресцентной жилетке вытеснял всех на метр назад, на полметра, ещё на носок ботинка – густая, бессмысленная борьба с любопытством.

Томас Картер остановился перед лентой и поднял удостоверение так, чтобы его увидели именно те, кто должен был увидеть. Его пропустили неохотно: пресса – это всегда лишняя пара глаз, а лишние глаза в Лондоне нынче умели писать и продавать.

Он не сразу посмотрел на тело. Сначала – на стены. Кирпич здесь был старый, почерневший, сквозной мох в швах выглядел, как запечённая зелёная кровь. Кто-то когда-то пытался заштукатурить нижний ряд – штукатурка местами облупилась и повисла пластами, похожими на длинные ногти. Томас провёл взглядом вдоль этой разлохмаченной линии – взгляд привычный, выученный: сначала геометрия места, потом фактура, только потом – человек.

Человек был женщина. Её волосы, мокрые и тёмные, сползли на одну сторону лица, будто прятались от того, что с ним сделали. Пальто распахнуто; платье разрезано ровным движением; подол в грязи. Брюшная полость – открыта, как вывернутая шкатулка; то, что обычно скрыто, отсутствовало. Рана была не грубая – аккуратная до бессовестности. Нож шёл по чёткой траектории, без колебаний, без второго захода. «Работа» – слово, которое Томас ненавидел в таких местах – всё равно приходило в голову: именно работа, ремесло, не вспышка зверского аффекта.

Он склонился, насколько позволяли правила. Мешок для улик лежал рядом, внутри уже пластиковые контейнеры. Судебник в очках с тонкой оправой – новый, ещё не привыкший к запаху – отошёл на шаг, уступая место.

– Картер, – буркнул ему сержант Маклин, – не вздумай совать нос куда не просят. У тебя был отличный материал в прошлом месяце – сиди и жуй его.

– Я не жую, сержант, – ответил Томас. – Я глотаю.

– Вот и подавись.

Томас усмехнулся, но не отрывал взгляда от тела. Между четвёртым и пятым ребром, ближе к солнечному сплетению, на коже было что-то ещё – слабая, как стёртая татуировка, дорожка надрезов, которая ничем не объяснялась. Не медициной, не практикой – не миром, с которым полицейские привыкли иметь дело.

Он видел это раньше.

Не глазами – памятью. На фотокопии из архива музея, где хранители морщились, когда он просил «ещё раз взглянуть на то дело», и где бумага была ломкая, как дуновение. Тогда рисунок был крупнее, грубее, кровь – гуще. Здесь – тонко, деликатно, почти нежно, если бы нежность не была самым страшным словом в этом месте.

– Подражатель, – сказал Маклин, утирая лоб кулаком. – Они читали про Потрошителя, смотрели сериалы. Ты же знаешь, Картер. Им нужен свой спектакль.

– Этот спектакль слишком дорогой, – сказал Томас. – И слишком точный.

Он не спорил ради спорта. Он видел – как идёт линия разреза, как отступает на миллиметр, где кожный рельеф меняется. Это не «мотивация», не «психологический профиль», которым любят прикрываться телевизионные эксперты. Это моторика. Память рук. То, что редко стареет.

– Её нашли когда? – спросил он.

– Час назад. Доставщик, – Маклин кивнул на молодого парня с красным лицом, – приехал, заглянул, выблевал весь ужин, позвонил девять-девять-девять. Классика.

Томас кивнул, словно это что-то меняло. Лондон не меняется. Он лишь сменяет маски.

Он достал блокнот – бумажный, старомодный, с заломленным углом – и сделал пару сухих пометок: «символ под рёбрами», «чистые края», «нет брызг на кирпиче на высоте плеча». Писал не для статьи – для памяти. Память иногда врёт; чернила – реже.

– У тебя опять Потрошитель? – спросил Маклин, усмехнувшись так, как усмехаются люди, уверенные в своей правоте заранее. – Картер, город чокнут на нём. Вы, писатели, его кормите.

– Я кормлю читателя, – сказал Томас. – А Потрошитель кормит только себя.

Сержант фыркнул. Томас шагнул чуть в сторону, подальше от лужи. В отражении мелькнуло его лицо: чуть ввалившиеся щёки, синяя тень небритости, глаза, уставшие и упрямые. Лет десять назад он пришёл в эту тему, как приходят в церковь – из вины и надежды. Ему казалось, что историей можно расплатиться с прошлым. Потом он понял: история – это кредит, который берёшь, чтобы взять следующий.

Он поднял взгляд на торец переулка. Там, где лента кончалась, за спинами зевак мелькнула фигура в тёмном пальто. Ничего особенного: костюм, шарф, шляпа без усилия – на таких не задерживаешь взгляд. Но взгляд задержался. Человек стоял не как человек, который смотрит – как тот, кто слушает. Слушает место. Слушает воздух. И в том, как он повернул голову, было что-то старое, не модное – привычка, а не поза.

Томас моргнул, и фигура исчезла, утаенная толпой. Он не стал спрашивать Маклина – не любил звучать так, как звучат люди, которые видят во всём предзнаменования.

– Символы снимете увеличением? – спросил он у судебника.

– Конечно, – тот кивнул слишком быстро. – И раны… тут, хм… тут очень чисто. Как будто… – Он осёкся.

– Как будто никто не торопился, – договорил Томас. – И как будто знал, что делает.

На кирпиче чуть выше уровня колена обнаружилась крошечная, почти незаметная отметина – как след мела, но не белая, а серо-железная. Томас провёл над ней пальцем на расстоянии, не касаясь. Форму он узнал сразу: разомкнутая окружность с малого треугольника над краем. Прописной знак, который в полицейских отчётах XIX века проходил как «фантазия убийцы», а в одном-единственном письме, не попавшем в газеты, назывался иначе – памятью о том, что было до имён.

Он не любил пафос в себе. Но в этот момент по спине действительно прошёл холод: не от ужаса – от узнавания.

– Картер, – позвал Маклин, – тебе, может, кофе? Ты бледный.

– Я всегда бледный, – сказал Томас. – Это у меня профессиональное.

Он отошёл к выходу из переулка, достал телефон. В списке контактов – двое, кому он доверял в такие минуты: архивист из Музея Лондона и Эвелин Харт, преподавательница сравнительной религиоведения, у которой на рабочем столе соседствовали «Книга Мёртвых» и руководство по статистике для гуманитариев. Он написал Эвелин: «Есть символ. Тот самый. Нужен твой глаз. Сейчас?» Отправил. Телефон ответил вибрацией почти сразу: «Через двадцать минут. И не начинай без меня».

Томас улыбнулся краешком рта. Эвелин ненавидела, когда он бежал впереди доказательств. Он тоже ненавидел – но бежал.

На выезде из переулка он остановился на секунду и оглянулся. Тела уже не было – закрыли, накрыли, подняли. Осталась пустота, и в этой пустоте воздух, казалось, стал на тон холоднее. По дальнему краю человеческой кучки снова промелькнуло движение – тёмное пальто, рукав, быстрый разворот. Томас поймал на себе взгляд – невозможно сказать, чей именно, но явственно – сухой, как скрип несмазанной петли. И из этой сухости пахнуло чем-то знакомым, непозволительно знакомым: старой бумагой и железом.

Он вернулся? – сказал внутренний голос слишком громко.

Или он просто никогда не уходил? – ответил другой.

На улице шумел Лондон – большой, мокрый, злой и беспечный, как молодая собака. Автобусы роняли на асфальт жирные тени; на перекрёстке ругались два велосипедиста; над крышами тянулись вереницы облаков. Томас сунул блокнот во внутренний карман, придержал полы пальто и пошёл – не быстрее и не медленнее, чем обычно. Он шёл к тому, что знал. И к тому, чего никогда не хотел знать по-настоящему.

По дороге, на красном, он открыл на телефоне цифровые копии старых писем. Нашёл нужное – расплывчатую фотографию страницы, где тёмными чернилами и нервным почерком было написано: «Он – не человек. Он – врата, запертые в человеке». Подписи не было. Внизу – выведенный неровной рукой символ. Тот самый.

Связь поколебалась; экран дрогнул от входящего звонка. Номер был неизвестен, но не случайный – ровный и тихий, как если бы человек много лет назад купил его и никому не давал.

– Мистер Картер, – сказал голос. Мужской, низкий, почти без акцента. – Вы любите смотреть туда, куда другие не решаются. Это достойно уважения. Но ваш взгляд слишком прям. А некоторые вещи видны только краем глаза.

– Кто это?

– Тот, кто был здесь раньше вас. И будет после.

– Ещё один поклонник Потрошителя? – Томас постарался вложить в слова раздражение вместо дрожи.

– Поклонники всегда путают алтарь и кухню, – сказал голос и улыбнулся – улыбку было слышно. – Мы ещё поговорим. Только не бегите, мистер Картер. Бегущие всегда наступают на старые следы.

Связь оборвалась.

Томас долго смотрел на чёрный экран. У него было много вопросов к миру, и ещё больше – к себе. Но один вопрос сейчас задал мир ему: готов ли ты наконец поверить, что линии, которые ты годами водил по картам Лондона, – не линии расследования, а контуры чего-то, что хочет быть найденным?

Он убрал телефон, вдохнул влажный воздух и пошёл встречать Эвелин. Город вокруг казался привычным. Только газовые фонари в одной тихой улочке вдруг вспыхнули на несколько секунд ярче – будто кто-то дунул на них из глубины времени, проверяя, дышит ли ещё этот Лондон, готов ли он снова слушать шёпот.

И Лондон ответил: да.

Глава вторая

Скотленд-Ярд. Дождь снова накрапывает.

Серые коридоры управления пахли бумагой, пылью и тем утренним кофе, который никогда не бывает горячим – только терпким, как характер учреждения. Томас шёл по линолеуму, где шаги множатся, словно у каждого человека есть невидимый двойник, который всегда немного спешит. На стенах – доски с фотографиями, стрелками маркеров и квадратными распечатками с дронов; всё это походило на гигантскую игру в крестики-нолики, в которой выигрывает только скука.

Кабинет детектива Харпера был узкий и длинный, с одним окном во двор, где мокрая ворона ковырялась в контейнере. Сам Харпер сидел на краю стола, словно стул его обжёг. Высокий, сухой, с лицом, на котором все эмоции поселились в складке между бровей. В руках – кружка без рисунка. У таких людей, думал Томас, кружки всегда без рисунков.

– Картер, – сказал Харпер, не поднимая глаз. – Я тебя помню. Ты любишь старые дела. И старые шрамы.

– Шрамы хотя бы честны, – ответил Томас, закрывая за собой дверь. – Они не выдают себя за кожу.

Детектив скользнул взглядом, оценивая – не человека даже, волокнистость его голоса, микрожесты, ту самую усталость, которая вырабатывается годами работы с человеческим мусором. На столе у Харпера был открытый файл – фото из переулка, распечатанные на матовой бумаге: белые пятна света, чёрные провалы теней, и, как полускрытая подпись, зигзаг надрезов под рёбрами.

– Ты пришёл за чем? – спросил Харпер. – За цитатой для статьи? Или за ощущением, что ты снова ближе к своей навязчивости, чем полиция?

– Навязчивость – это когда человек вспоминает, как его обидели, и ищет, где отыграться. Я ищу повторяющееся, – сухо сказал Томас. – И это там, на коже, – повторяющееся.

Харпер перевернул одну из фотографий, подложил под неё другую – старую, выцветшую, с пометкой «1888, архив». Фотография была слишком ясной для своего века – её скопировали и подчистили; оттого она казалась придуманной. Но символ – тот же. Почти тот же: рука была грубее, нож – тяжелее.

– История любит зеркала, – сказал Харпер. – А зеркала любят тёмные комнаты.

– Символ на стене, – сказал Томас. – Вы его сняли? Там был мел или что-то ещё?

– Лаборатория скажет. Либо меловой камень, либо… – он поморщился, – либо старый строительный известняк из кладки. А может, и вовсе оттиск, перенесённый как-то хитро. Я не химик.

Он говорил так, как будто извинялся перед наукой за то, что пользуется ею вслепую. Томас понимал это и уважал: честность ремесленника.

– И ещё, – добавил Харпер. – Письмо.

Он выдвинул нижний ящик стола, достал прозрачный файл. Внутри – лист тонкой бумаги, желтоватой, с аккуратно отрезанными краями. Чернила тёмно-фиолетовые, ровные, ровнее, чем бывает у людей, которые чувствуют. Почерк… нет, не «почерк», скорее – архитектура строки. Томас наклонился: слова были короткие, будто выжатые из длинных, как лимон из апельсина.

«Не ищите там, где светло. Ищите там, где сохранились тени. Белфордский переулок – только звук. Смысл – в подземном воздухе. – А.»

– А, – повторил Томас. – Просто буква?

– Просто буква, – кивнул Харпер. – Конверта не было. Нашли в почтовом ящике участка на Холборне. Без отпечатков. Бумага – не новая, но и не музей. Подделывать можно всё. Вопрос – зачем.

– Чтобы дать тебе улику и тебя же скомпрометировать, – сказал Томас. – Чтобы привлечь меня. Чтобы поставить нас в одну очередь. Выбери любую версию, и ты проиграл. Это письмо – труба, через которую с нами говорят, не открывая рот.

– Ты всё превращаешь в литературу, – сказал Харпер, но без насмешки. – И всё же: что ты видишь?

Томас не сразу ответил. Окно ловило слабый свет, и на стекле отражался кабинет – перевёрнутый, как и положено отражениям. В этом отражённом кабинете ворона была белой, а кружка – чёрной, и Томас стоял левшей.

– Я вижу, – сказал он, – что человек, написавший это, уверен в нашей реакции. Он знает, что ты покажешь мне письмо. Он знает, что я прочитаю. И он знает, что я не смогу не пойти «в подземный воздух». Это рыбак, у которого всегда есть второй крючок.

– Подземный воздух, – повторил Харпер, листая в уме карту района. – Заброшенные туннели? Дренаж? Катакомбы под церквями? Лондон – как старый пирог: новый слой выпечки на старой начинке.

– И в начинке – кости, – тихо сказал Томас.

Харпер закрыл файл, сверху положил ладонь – так мужчины приглушают лишний шум, когда в комнате есть слова, которые лучше не будить.

– Я не хочу тебя здесь, Картер, – сказал он просто. – Я не хочу тебя на местах преступлений, не хочу тебя в моих бумагах. Но я не хочу и того, что случится, если ты пойдёшь туда один. Поэтому – слушай. У тебя есть два часа до темноты. Потом ты звонишь мне. Если ты не звонишь – я поднимаю всех, и мне всё равно, как ты это воспринимаешь. Ты понял?

– Понял, – сказал Томас. Это было честно. Он и правда понимал.

– И ещё, – добавил Харпер, глядя в окно. – «Общество Чёрного Солнца». Слышал?

Словосочетание прозвучало как отмычка. Томас чуть наклонил голову:

– В архивах мелькало. Конец XIX – начало XX. Полуоккультный клуб, маскирующийся под философское общество. Периодически всплывает в полицейских отчётах – драки, дуэли, пропавшие девицы. Вы думаете…

– Я ничего не думаю, – оборвал осторожный детектив внутри Харпера. – Но кое-кто из стариков в архиве сказал, что в подвале нашего же здания – не в этом крыле – когда-то хранились предметы, конфискованные у «общества». И часть из них «исчезла при реорганизации». – Он скривил губы. – Если убираться в чулане тридцать лет, чулан начинает убираться сам.

– Предметы? – Томас подался вперёд. – Книги?

– Я сказал «предметы». Я не библиотекарь. Иди, Картер. И не вздумай быть героем. Герои умирают без протокола.

В коридоре было шумнее; кто-то спорил про камеры наблюдения, кто-то не мог найти протокол осмотра. Томас остановился на секунду у доски с фотографиями и линиями маркеров. Черная нитка вела от переулка к пустому квадрату. Пустой квадрат – это всегда приглашение.

На страницу:
4 из 6