
Полная версия
КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ Черный ворон, я не твой!
Поднял снизу вверх крупную голову:
– Вот што я тебе скажу, Боря… Я ить… Хучь на пяток годков, да старшее тебе. Та и в званиях мы… Вахмистры оба. Хучь ты и любитель пощеголять в есауловском кительке да с золотыми погонами! А я ить… И с хунхузами повоевать успел , и с турками, и с немаками. И довелося с самим царем, вот как с тобой, за ручку ,– он резко поднялся, было видно, что горькая обида жабой гложет его горящее от выпитой водки нутро, – не-не… Все как есть, я на твою правду не обижаюся… Та тока вот… Што скажу тебе… , Борька. Ить той красивый поезд… Давно ушел, господин есаул!.. Другие составы теперя громыхають по нашей рассейской рельсе… И мы… Теперя с тобою… С энтим поделать ничего не могем. И теперя нам с тобою, хучь на передок, хучь на подножку последнево вагону, а заскочить надобно. И удержаться! Иначе – каюк!
Он шумно прерывисто дышал и Думенко видел, что хочет Семен сказать еще что-то, да не решается…
– А давай мы, Борька…, все ж выпьем с тобой за наш третий… Со-цалистический? – Буденный слабо усмехнулся и взялся крупной с узловатыми пальцами ладонью за опять налитый и вспотевший стакан, – Гришки Шевкопляса… Полк?
Борис отвернулся к окну, глухо проговорил, глядя в никуда:
– Сказал, не пью! Семен, слухай, што я тебе тут скажу. За мою голову Деникин миллион даеть. А тут… У своих, тоже скоро расправа будеть… Не нужны им такие, как я… Раньше были нужны, когда Республика на волоске висела, а теперя… Ежели завтра… Аркан мне на шею накинуть, да поволокуть… Выручишь? – Борис заблестевшими глазами пытливо всматривался в старого боевого друга, – тебе ж тока свистнуть… У тебя в Первой Конной больше половины состава – мои бывшие хлопцы… А тут жиды скоро всю власть все равно заберуть… Мы кровь проливаем, а они, суки, потом править будут?! Поддержишь?
Семен вскочил, как ошпаренный, зашипел, пугливо озираясь:
– Дурак ты, Борька! Чего удумал!! Да… Деникин нас с тобою на первой же березе тут же и повесит! А Краснов с Улагаем, каковых мы с тобою… Потрошили?.. Што, усе нам с тобою возьмуть и простять, как батюшка на духу? Да и тут… Уже прощения тады… Не жди!
– Я не собираюсь… К белякам, Сенька, – устало бросил Борис, отвернувшись и отрешенно глядя в зашторенное окошко, – как же я там… к примеру, с Красновым… Они ж, мою Марфушу… Порубали беременную… Батя… Замучен. Рази ж такое… Прощается? Да я, ежели где доведется встренуть того же Краснова… Кадык ему выну!..
Но Семен уже быстро вышел, на ходу набросивши парующий кожух на широкие плечи и не прощаясь. Хлопнула, как винтовочный выстрел, сенная дверь. Через минуту раздался дружный удаляющийся топот многих копыт.
Разлитая в мутные стаканы водка так и осталась нетронутой на столе. Кипяток то же – давно остыл.
– Ишь, герой! Пол-дивизии его охраняють, – невесело вздохнул Борис. Он склонил голову, глубоко задумался. И когда ж это про меж ним и Семеном первая черная кошка пробегла? Вроде вместе пошли, дрались, как черти, часто друг друга прикрывая и из лап верной смерти выручая. Сенька тщеславен и очень обидчив. Чуть што – револьвер выхватывает. Когда? Может именно тогда, жарким летом восемнадцатого под Чунусовской, когда после жестокого боя не хватало подвод, чтоб вывезти всех раненых, а у Семена его жена со своими пожитками в обозе занимала целых шесть телег… Борис тогда просто приказал сбросить и жену, и скарб, и раненые были спасены. Сенька тогда тоже в горячке свой револьвер выхватил, хлопцы на руке повисли, не дали… Затаил, видать, Сеня обиду, а с ней и камень за пазухой… Разошлися пути-дорожки… Семен к комиссарам прочно прилип… А комиссары явно ведут не туда: из одного ярма едва выбрались, так тут же в другое лезем… Троцкого как послушать…. Трудовые армии… Никакой личной собственности… Обобществление огульное… Вплоть до баб… Э-эх, мать – Рассея! Куда ты прешь, убогая?..
Нет, надо от этой горькой думки тикать, пока не поздно…
– Григорий! Поди сюды, ясный сокол, – он устало присел на край топчана и, отчего-то добродушно улыбаясь, оглядел, щурясь, ввалившегося Гришку с ног до головы, покачивая головой:
– Я за тобой малость подсмотрел… На станичке, под рощицей. Ну, када мы на их разведку напоролись… Ты где так рубить намастырился, по-казачьи? Из-за левого плеча? И на кой тебе такая песня… Драгунской-то шашкой? – он по-простецки уселся на топчан, подобравши под себя голые пятки, устало улыбаясь и всматриваясь в побледневшее отчего-то разом Гришкино лицо.
– Та-а…, – растерялся тот, виновато озираясь, – рубаю, как могу… Ни один пока не ушел. А што, Мокеич?
– Эх ты, дурья твоя башка!.. А тот, которово Хромов подстрелил? Он бы тебе точно пол-башки снес… Левой рукой! Как ты шашку вынимаешь? Ты так себе рано или поздно и руку отхватишь. У тебя ж шашка-то драгунская, с гардой! Ее и вынимать-то нужно не из-под руки, каковой ты коня своево сдерживаешь, а из-за руки, из-за левого локтя, ты разницу видишь, кузнец?
Тут он вскочил с топчана, сжавши губы и слегка хмурясь, завел левую Гришкину руку так, как будто бы тот на коне перекинул ее с поводом на правую сторону луки седла, правую завел за локоть левой и крепко сжал ее ладонь:
– Вот он, твой ухват! И не клади ты большой палец на обушок клинка, отцепят тебе ево! И не руби сплеча да из-за левого уха! Ты так и пять минут… В хорошей трепке не проживешь! Выдохнешься! Затяжной бой, он не для казаков… У них и шашки не расчитаны на сшибку с другой шашкой. Они так рубят отчего? – он опять присел на край топчана, живо блестя глазами, – оттого, брат ты мой Гриня, што казачья шашка гарды не имеет, только конек оставлен, да и то не у всех! И первый же принятый удар грозит казаку остаться без пальцев, стоит тока вниз скользнуть стали по стали!
– А как же рубить-то, Мокеич? – притворно виновато промычал Гришка, – в трепке – то не особо и думается…
– А ты присмотрись, как мы: наотмашь! Вознес клинок из-за левого локтя на прямой руке и всей грудью опускай ево! Помогай руке! И завсегда жди от ево удара или тычка с левой руки! Сам учись с обеих рук работать! С закрытыми глазами перекидывай клинок! Эх, ты, босота-а-а…
Он устало прикрыл глаза, склонил голову на толстую серую повсть, сложенную вчетверо заместо подушки. «Шашки-то у нас драгунские… А где сами драгуны? В седле – мужичье, кузнецы да слесаря. Казаки с малых лет лозу рубят, руку набивают, у них удар страшный, режущий… Так и похваляются иной раз: взрезал я ево! А у нас? «Пролетарий! На коня!» А он и держит шашку, как вилы или молоток… Семен, тот быстро освоился, стал в строй каждого эскадрона во второй и четвертый ряды за своими горе-рубаками просто ставить застрельщиков с револьверами… Налаживает, как он любит похвалиться, взаимодействие кавалерии и пехоты… Есть, есть в этом резон. Иначе против казачьей лавы, где каждый рубится с детства, нам никогда не устоять…»
Комсвокор тяжко вздохнул, открыл глаза, слащаво улыбаясь, поднял голову:
– Гри-ня… Не серчай, я так… А ну… Веди-ка, ты, братец, энту… Кралю.
Скука одолела, проклятая!
В проеме двери через минуту выросла стройная женская фигура, стыдливо закутанная в тяжелую мокрую шаль с ног до головы. Крупные мохнатые снежинки быстро таяли на ее покрытой шерстяным серым платком голове. Из узкой прорези шали смотрели на Бориса с нескрываемым удивлением и глухой вдовьей болью большие черные глаза.
Глава третья
Теряя последние силы, до крови кусая сухие треснувшие губы, Ольга все силилась вытянуть стонущего в беспамятстве полковника с линии огня красных. Бой уже откатился вдаль, в сверкающие на колючем морозце дальние камышовые заросли Тузловки. Долетавшие сюда шальные пули сочно чвакали в мокрый снег, изредка рикошетя от кладки стены уже изрядно разрушенного старого купеческого дома. Полковник, крупный мужчина лет сорока, раненный навылет в грудь, влажно хрипел, что-то мычал бессвязно, упирался в мерзлую землю в кровь иссеченными ладонями. Наконец, она свалила его под спасительный, побитый осколками плетень, села в снег рядом, тревожно озираясь и едва переводя дух. Поправила сбившийся набок платок, вытерла лицо и слезящиеся от едкой гари глаза. Ухватила горсть сухого снега, кинула в рот, обжигая горло спасительной влагой.
Бой удалялся. Заметила, что из-под перетянутой жгутом культи оторванной ноги полковника снова брызнули струи ярко-красной крови, дымясь и тяжело проваливаясь в закопченный снег.
-Ах ты, Господи! – сквозь слезы бессилия она пыталась затянуть жгут потуже, но пропитанное сукно галифе было толстым, кровь все не унималась, обдавая ее всю и тут же на лютом морозе превращаясь в полупрозрачные бордовые сосульки, скатывающиеся в снег и свисающие с ее шинели.
Полуденное солнце ярко и мирно сияло на пол-неба. Где-то рядом, едва наступила тишина, беспечно затрещали воробьи.
И вдруг из-за ее спины выросла громадная тень, молнией пролетел мимо лица винтовочный штык и с мягким шорохом вошел полковнику в грудь. Тот дернулся, веселый оскал исказил его молодое красивое лицо и на выдохе застыл в морозном воздухе. Широко распахнувшиеся голубые глаза тут же остекленели на морозе.
Она живо отшатнулась от этой гримасы смерти, упала навзничь, прикрыла руками голову.
И вдруг, в животе ее в первый раз что-то перевернулось, забилось, затрепетало и… Дыхание ее на миг остановилось.
Красноармеец спокойно провернул и выдернул штык из тела полковника, усмехнулся, и, держа винтовку с этим окровавленным штыком на весу, словно не зная, что ему делать дальше, повернулся к Ольге. На его изможденном темном, заросшем рыжей щетиной лице, вдруг отобразилось некое подобие жалкой улыбки. Он мгновение постоял, мутными глазами оценивающе рассматривая ее высокие офицерские сапоги, сделал к ней шаг, приподнял опять винтовку…
Но этого мгновения Ольге хватило, чтобы выхватить из-под полы подаренный покойным отцом «Браунинг» и два раза выстрелить красноармейцу в грудь. Раскинувши руки в отлетевших врозь новеньких голицах, он отшатнулся в сторону и тяжело рухнул в снег, винтовка его упала рядом.
Ольга торопливо огляделась.
Вдалеке, между сияющими на солнце обледеневшими деревьями старого парка, местами побитого артогнем, мелькали серо-зеленые шинели красноармейцев в зимних островерхих шлемах. Проносились и тут же исчезали в мутной снеговерти редкие всадники. Где-то близко опять раскатисто грохнули трехдюймовки.
– Гос-с-поди, матерь божия… Царица небесная… Прости нас, грешных… спаси…, сохрани и по…милуй…, – поминутно оглядываясь, вжимаясь в заснеженную тропинку, она ползла вдоль плетня, потом вдоль полуразрушенного забора, раздирая в кровь пальцы о битый кирпич, щепы, стекла, – рабу божию…, Ольгу…, спаси и сохрани… Пресвятая Богородица…
Наконец, через палисад, через развороченные взрывом кусты заиндевелого крыжовника, минуя еще дымящиеся воронки, проникла она вовнутрь пристройки к дому, где располагалась их санчасть. Сам дом был уже давно разрушен. Перед проемом окна черной дымящейся дырой зияла громадная рваная воронка тяжелого снаряда. Догорали остатки повозки, судорожно хрипя доходила убитая взрывом буланая лошадь.
– …стинская!.. Кре… ская!.. Ольга Ни… вна! – донеслось откуда-то снизу, сквозь дальний орудийный грохот, – да… идите же сюда, наконец!
Она резко повернула голову, ища глазами, откуда доносится этот такой неясный и далекий, но до боли знакомый, спасительный голос.
И вдруг она увидела в темном проеме низкого сводчатого окна полуподвала искаженные ужасом лица обеих сестер Бараевых, отчаянно машущих ей руками. Сестры были двойнята, в Ростове осталась у них одна только престарелая мать, поступили они на службу добровольно, так же, как и Ольга, летом, гонимые чистым молодым желанием помочь Родине, спасти гибнущее Отечество, воодушевленные знаменитым подвигом фронтовой сестры милосердия Риммы Ивановой и теперь укрылись от красных, забившись в этот спасительный подвал.
Наталья, старшая из сестер, крепко ухватив Ольгу за запястья, помогла протиснуться сквозь узкое окошко и, едва та очутилась внутри, старым прожженным одеялом тут же наглухо закрыла проем. В полной темноте все трое, тесно прижавшись друг к дружке, с тревогой прислушивались к вроде бы удаляющемуся грохоту боя.
Ольга, с трудом переводя дыхание, собралась с мыслями и вдруг сообразила, что в «Браунинге» больше нет патронов! Два последних она только что истратила на красноармейца, четыре предыдущих получасом ранее, когда вместе с пулеметным расчетом, оставленным для прикрытия санчасти, отбивалась от наседающей пехоты врага. От сознания своей полной беззащитности ей теперь стало не по себе.
Она пожалела, что впопыхах не забрала винтовку от убитого ею красноармейца.
Ксения, младшая из сестер, вдруг пронзительно вскрикнула и зарыдала: огромная подвальная крыса тяжело прошмыгнула по ее ногам.
И в тот же миг сильный удар прикладом винтовки сотряс их убежище, деревянная дверь пристройки широко распахнулась и яркий луч дневного света бросился к противоположной стене подвала и предательски выхватил из темноты их всех троих.
… – Шевяков, твою мать! Што тама? Беляки? Раненые? Тифозные?.. Што ты встал, как пень! Кончай всех р-р-азом!! – раздался откуда-то сверху и извне грубый охрипший бас.
Тот, что стоял в проеме двери опустил карабин и, повернув голову, тонким молоденьким голосом крикнул назад:
– Тут тово… Энти… Сестры!
– Кому и кобыла – сестра, – сердито проворчал тот же низкий бас, теперь уже приближаясь. Ольга в отчаянии тихо застонала и сжала кулаки. Ребенок в животе опять легонько перекатился и стих.
В проеме двери в клубах морозного пара показалось широкое, заросшее рыжей щетиной и красное от мороза лицо в черной каракулевой папахе. Пытливо, по-хозяйски осмотревши с порога всех троих , он неспешно вложил револьвер в кобуру и стал спускаться вниз, хитровато ухмыляясь и приглаживая пышные усы:
– А я ить… Э-хе-хе-хе… А я ить, – довольно шмыгая носом возбужденно заговорил он, – и говорю ноне утречком Начдиву… Говорю ему, што тута…, где-то тута их санчасть должна кошеваться… Хе-хе-хе…,– он неожиданно громко хлопнул ладонью о ладонь, картинно развел их широко в стороны, приседая и выпятив грудь, – э-эх!! А вот и ба-а-арыш-ни… Ин-сти… ту-точ-ки. Сладкие вы мои-и-и… Ягод-ки… Шевяков! – вдруг стальным голосом крикнул он наверх, тому, молодому, не поворачивая головы, – обыскать! И… Давай их на хутор…, сдашь их Терещенке, скажешь, што мои, мол. И… Смот-р-р-и мне ! Упустишь – убью!.. Скажи Зинке, што б как следовает обшмонала их… А то мало ли… Што. Всякие попадаются!.. Ну и…, -он уже голосом помягче добавил бойцу, – накормить, обмыть-подмыть, сам знаешь, эхе-хе-хе… К вечеру понадобятся.
Высокорослая рябая деваха, одетая в черный матросский теплый бушлат поверх затрепанной юбки из шинельного сукна, что-то сердито ворча, затоптавши окурок в снег, грубо втолкнула их в жарко натопленную баню:
– Не боись! Наши не стрельнут! Мы Сенькины!.. Ну, покуражатся… Наше дело – бабье… Оприходують, да и отпустять, жеребчики. А што? Война, девоньки! – и по-мужичьи зло схаркнула в белый девственный снег.
Снаружи пронзительно загремела щеколда. Оцепенело пленницы молча опустились на заскорузлую скамью у бревенчатой стенки. Ольга в немом ужасе вдруг подумала, что их ждет. Сестры, угрюмо опустив головы, жались друг к дружке. Керосиновый фонарь тускло светился в углу. Да шипела капающая на раскаленный дикий камень вода. Было душно.
Тяжко вздохнув, Ольга осмотрелась и стала раздеваться:
– Эх! Хоть помыться напосле… За две недели, а?! – и, встретив недоуменные взгляды сестер, уже твердо добавила:
– Надо жить, девушки, а что будет потом… Бог даст, выберемся!..
Через полчаса щеколда громыхнула вновь, та же деваха, уже в нарядном синем сарафане, с заплетенной толстой рыжей косой, хитро улыбаясь, бросила на скамью охапку свежего дамского белья:
– Давайте сюды… Ваше барахло… Вшивое. Я ево в обработку… Сдам! – и расхохоталась истовым и безумным звонким смехом.
– Ну и чего ты, Быч, как тот бычок набычился?.. Али не весело тебе нынче…, – Начдив Тимошенко, всем своим мощным корпусом, туго обтянутым английским френчем и новенькой черной портупеей, вдруг повернулся в дальний угол стола, заваленного, как на купеческой свадьбе всяческой снедью и обильно уставленного бутылями с домашним вином, самогоном да наливками.
– Что за тоска-кручина тебя грызет, Быч… Во-от, – Начдив провел рукой поверх голов гостей, – все мы тута… Свои, братья по борьбе… Давай, без утайки, тут все свои, чужих нема.
Быч, эскадронный второй бригады, любимец и правая рука самого Начдива, угрюмо молчал, низко склонив над столом свою крупную вихрастую голову. Его шея была перебинтована, на широком, в глубоких не по годам морщинах, лбу растекся рваными краями белесый старый шрам. К закускам и выпивке он сегодня не притронулся и это давно заметил Начдив, но до поры до времени не подавал виду. И только когда на его воловьей шее тускло заблестели крупные капли пота, он, порядком уже захмелевший, решил помириться с Бычом, который его самого накануне едва не зарубил в горячке жестокого боя.
Из новенького немецкого патефона сладко лился утесовский вальс, где-то в другой комнате огромного купеческого особняка, ныне занимаемого штабом, визжала и заливисто хохотала молодая и пьяная женщина.
Быч медленно поднял голову, откинул с широкого лба мокрые черные кудри, его мутный, ненавистный взгляд твердо уперся в круглые глаза Начдива. Он с минуту изучающее осматривал своего командира, будто видя его впервые.
Сжав в широкой крестьянской ладони граненый стакан, до краев налитый мутноватым первачом, Быч рывком опрокинул его в себя. Ни один мускул не дрогнул на его сумрачном небритом лице. Глаза его блеснули и вмиг посоловели. Не отводя взгляда, он медленно поднялся и в установившейся тишине, тихо, но твердо заговорил:
– Вот што я тебе скажу, Тимоха…
– И не «Тимоха», не Тимоха! А – товарищ Начдив, – раскрыл было рот сидевший рядом с командиром молоденький очкастый политком.
– Цыц ты, жиденок… Ты хто такой? Я тебя в сабельной атаке ноне не видал, -хрипло выдавил Быч, не оборачиваясь и продолжая в упор невозмутимо смотреть в быстро переменившееся лицо начдива, – а ты!! Слухай сюды, Тимоха! Што я скажу… Мы с тобой давно вместе контру рубим. Всегда шли… Как те родные братья. Али не так?! Где ты попал в говно – там я тебе руку протянул. Али не так?! Где я на три вершка вляпался – там, глядишь, а ты уже с бригадой подходишь… Я уже думал, што верней и надежней товарища мне и не сыскать на энтом свете…, – он шмыгнул носом, замусоленным рукавом френча вытер вспотевший лоб.
В комнате установилась гробовая тишина, кто-то остановил патефон, только за дверью какой-то боец, на малороссийском наречии неразборчиво и нудно кого-то стыдил. Да подвывала в треснувшем темном окне разбирающаяся на дворе вьюга.
– А што?! Што я увидел и понял севоднева? А?! – Быч мутными глазами виновато обвел присутствующих, зло схаркнул в сторону, – ты ж меня…, да што тама меня!.. – наотмашь взмахнул он широкой ладонью, – ты, Тимоха, ноне чуть всю нашу дивизию… Не положил почем зря! Када Барбович, как ту метелку, распушил наш правый фланг! – его хрипловатый голос набирал силу, – када мобилизованные… Детишки курские, – его голос дрогнул и стал жалостливым, – побросали винтари и кинулися тикать! Да и не утек-то из них почти нихто!!. – он уже отрешенно махнул сильной рукой, – вона они, под снегом… Те детишки… Лежать… Коченеють. Где ж ты…, ты, п…п…, – его губы, дрожа, с трудом не выпускали ругательное слово, рука сжала мощный кулак, что и жилки посинели, – был! А?! У тебя ж… Две! – он сложил пальцы и тряс ими в воздухе, – две кавбригады стояли без дела! Кони мерзли!.. В трех верстах! За бугром стояли. А мой эскадрон… А на меня – ихний корпус! Кор-р-р-пус! Лучшие хлопцы… Мои… Порублены в капусту! Или доходять… Юшкой кровавой давятся… Под снегом… Писаренко… Моисеенко… Швахич… Блоха… Другой Блоха. Все – лежат, как… Ясочки! Не щадите вы бойца! Вам люди… Как шелуха, лузга … Да… На Отечественной… Царевы генералы, и те… Што ж ты делаешь, Тимоха-а-а…, – он медленно опустился и, склонив голову на резную спинку стула, сочно по-детски заплакал, слегка ударяя тяжелым кулаком по цветастой скатерти.
Все присутствующие замерли в ожидании, что скажет Начдив.
Тот, не мигая, смотрел поверх голов, в какую-то точку на противоположной стене, украшенной цветными изразцами и с приклеенными очень давно русско-японскими картинками. Его полноватое лицо с коротенькими усиками не выражало ничего, кроме совершенного равнодушия.
Наконец, во весь свой двухметровый рост, он резко поднялся.
– Быч, гляди, – он расстегнул потертый свой кобур и, вынув сверкнувший вороненым боком револьвер, со стуком положил его перед собой.
-…Крой беглым, Сеня-я-я, – в полной тишине послышался откуда-то с краю стола ленивый пьяный голос.
Подойдя сзади ко все еще склонившемуся эскадронному, Тимошенко положил руку ему на плечо и сказал просто:
– Выйдем, Быч!
Тот медленно поднял голову, встал, равнодушно бросил свой маузер на стол, и уверенно пошел к двери, впереди Начдива.
В черном небе ярко и тепло мерцали звезды. Тут, внизу, на грешной земле, уже вовсю разбиралась колючая степная метелица, со смехом разгоняя свежие сугробы и метя их куда – то в непроглядную темень.
…-Так надо было, Быч! – Начдив задумчиво смотрел куда-то вдаль, вверх, в звезное небо, мимо эскадронного, он говорил тихо, но твердо:
– Это приказ был…
– От… Думенки? Не поверю!
Тимошенко глубоко вздохнул, присел на заснеженную скамью, достал длинную английскую папиросу, мял-мял ее пальцами, пока не смял, рассыпав на снег рыжую табачную пыль:
– Не-а… Нас же временно ему перекинули. А так мы как и были, так и есть – в Первом Конном корпусе. От Семена. Приказ был от Семена. Прислал вестового, расступись, мол, Тимоха, нехай Борю как следоваеть… Казаки потреплють. Так вот он и сказал, – Начдив сочно схаркнул в снег, матово блестящий под показавшейся из-за косматых низких туч холодной и робкой, маленькой луной.
– И ты!.. – взревел Быч и в порыве поднял правую огромную руку с растопыренной широченной мужицкой ладонью, хлопнул ею по пустому кобуру и, сжав в кулак, с силой грохнул в кирпичную кладку стены. На его широком красном лице мелькнуло отражение ненависти и беспощадной холодной злобы. Он вдруг вскинулся, подскочил к Начдиву и узловатыми своими пальцами ухватил того за кадык, прижав к стене.
Тимошенко своей громадной фигурой вдруг обмяк и его руки только беспомощно скребли по старой кирпичной кладке стены.
Гришка, мучимый сушняком после выпитой с вечера получетверти самогона, выйдя по малой нужде из хаты напротив, вдруг увидел, как Начдива-четыре товарища Тимошенко душит его же комэск товарищ Быч и решив, что те сдуру не поделили красивую бабу, подскочил и мощным ударом в ухо отбросил Быча в черную, уже примерзшую на ночном морозе, приштабную грязь.
Тот упал и не шевелился.
Тимошенко со стоном опустился на скамью, расстегнул ворот гимнастерки, прохрипел тихо:
– Ты… Хто такой, боец?
– От Наштакора-два… С донесением прибыл, – Гришка подошел вплотную, отвинтил пробку фляжки, поднес к лицу Начдива-четыре.
– А фамилия твоя… Как? -Тимошенко наконец перевел дух, поднял воспаленные глаза и уперся мутным взглядом в спокойное лицо Гришки.
– Остапенко. Красноармеец Остапенко, това…
– Л-ладно… Спа… Спасибо тебе, товарищ Остапенко… Вовек не забуду! С-су-к-ка! Ведь… Чуть не удавил, мр-разь… Т-тебя хоть… Накормили?
-Так точно, кормили.
– Вот и славно. Ты знаешь, боец… Ведь хужей всево… Смерть принять от своево же. От врага… Заклятова… Оно и понятно… А вот от своево?.. Каково?
Тем временем Быч зашевелился, и, распластав руки по грязи, попытался встать. Гришка поднял его, придержал за плечо.
– Давай ево сюды, я ему святки прочитаю, – Тимошенко, вяло усмехнувшись, показал ладонью на скамью, – а сам… Иди, боец, отдыхай. Так… Остапенко, говоришь?
Гришка завинтил горловину фляги и резво взбежал по ступенькам в хату.
Быч, пошатываясь и шевеля ладонью челюсть, присел на скамью, Тимошенко подвинулся.
– Ты… Не сердись, Бычок. Дело простое, житейское… Это тебя хлопцы-думенковцы приложили. Другой раз умней будешь.
– С вами уже не буду. Люди идуть за волю. За счастье детишек своих. А вы их кладете, как кизяк на базу.