bannerbanner
КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ Черный ворон, я не твой!
КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ Черный ворон, я не твой!

Полная версия

КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ Черный ворон, я не твой!

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Сергей Галикин

КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ Черный ворон, я не твой!

КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ

Книга вторая

Черный ворон, я не твой!






    «… А женила меня пуля под ракитовым кустом.

Востра шашка была свашкой, конь буланый был сватом.

Среди битвы роковой.

Вижу смерть моя приходит –

Черный ворон, весь я твой!»





                Глава первая




                «…Дзинь – бом – м – м, дзинь – бом – м – м!.. Дзинь – бом – м – м, дзинь – бом – м – м! Бом – м – м… Бом – м…» – далеко – далеко над широкой степью, над такими знакомыми с самого раннего детства и теперь наглухо засыпанными глубоким снегом окрестностями, над редкими,  едва чернеющими в пологих балочках  кудрявыми терновыми кущами, над полями да лугами – ох, и далеко – ж разносится по всей округе веселый кузнечный перестук!


– Т – пру – у – у!.., – Гришка натянул поводья, придерживая разгоряченного Воронка, широко усмехнулся,  топорща совсем недавно отрощенные редкие усы. Спрыгнул с коня, снял сноровисто отяжелевшую папаху, в пояс низко, чуть картинно   поклонился родной земле.

«… Дзинь – бум – м – м! … Дзинь – бум – м – м!»

Первый удар, тонкий да пронзительный – это, известно, папаша ладит, правит своим легким молотком, указывает молотобойцу.  Второй удар, гулкий и низкий – это его, молотобоя, тяжелого молота голос, он туда, где указано папашей бьет, по красному и податливому, как мартовская прибрежная лоза, железу.


«Кого же батя ныне в молотобоях – то…  держить?» – хитрой лисой промелькнула вдруг мысль.


Гришка усмехнулся, качнул головой, сладко зажмурил глаза и ясно себе представил, как теперь в жаркой, пропахшей дымом да едкой окалиной  кузне, голые по пояс, в замызганных кожаных фартуках, черные от сажи, как те черти, изредка незлобно матюкаясь  и часто схаркивая ту же прилипучую сажу, работают  его папаша с подручным.

« Боронки, небось, шлепають… Дело – то  ить… к весне идеть…», -решил он про себя , взглянул на небо, нахмурился, посуровел, натянул на чубатую голову папаху, поправил порядком разбитое седло, подтянул подпругу на мокром животе жеребца и снова вскочил на Воронка, слегка его пришпорил и легкой рысью направился вниз с бугра, туда, где под старой разлапистой акацией издавна притулилась над овражком хуторская кузница.


Перестук вдруг смолк. Гришка спешился, как старого друга отчего – то ласково погладил ладонью толстый зализанный сук, усмехнулся и ловко закинул на него повод, затянув его потуже так, что воловья кожа щедро выдавила из себя зеленые капли влаги. «Видать, сели полдничать. А тут вам и… гости!…».


Войдя через раскрытую дверь с яркого морозного дня в полутемную кузницу, Гришка в сутулом, бородатом человеке, сидящем на старой, такой знакомой ему с самого мальства, закопченной колоде, тут же угадал родную фигуру отца. Больше в кузнице никого не было.


Панкрат Кузьмич, подняв забитые сажей глаза, в сумраке кузнечном сперва не узнал в вошедшем статном военном своего сына, которого не видел с прошлой весны и не получал о нем никаких вестей, ибо до последних дней и окрестности станции Целины, и весь Донской край находились в глубоком тылу деникинских войск.

Гришка, широко шагнувши вглубь помещения, сам крепко обнял приподнявшегося старика:


– Ну и… здравствуйте, папаша!


У того и дух сперло, потемнело в глазах. Выдавил только:


– Слава Богу!.. Григорий! Э – гм… Да – а… Гм…, гм… Сынок, значить, Гриша… Живой. Как же…

И неожиданно тяжелая горькая слеза прочертила белый след по черной впалой его щеке, растворившись в косматой бороде.


– А вот… Я теперя, папаша… у самого товарища Думенки… В ординарцах хожу! – отчего – то вдруг вырвалось у Гришки, – вот, в Веселый… с донесением прибывал, – он отчего – то вдруг помрачнел, склонил голову, но тут же снова заулыбался, – та дай, думаю, добегу и до дому!..– приговаривал он сквозь редкие всхлипы старика, – круг ить… Туточки… небольшой! А… А  товарищ  Думенко, папаша, он – ого! С самим товарищем Каменевым  иной раз по аппарату говорить, вот, как и мы теперь… с Вами…


– А про што ж он… говорить – то..,– задохнулся и проглотил сухой ком Панкрат Кузьмич, то садясь, то опять приподнимаясь с колоды, – все небось, про энту…,та – а -а… стра – тен – гию, бес ей в задницу?


-Та не… – Гришка все гнулся, привыкая к серой полутьме кузницы, осмотрелся, усмехнулся, покачал головой, – они, папаша,  все больше… ругаются. Комсвокор наш… Страсть, как комиссаров не любить! Лезуть не в свои сани, проклятые!.. Да и бес с ними! Ну…, как вы тут…, Санька моя… как, детки?.. Я и гостинцев вот… навез им. Мамаша наша… здоровы?


– Та… А чего им станется…, – Панкрат Кузьмич вытер рукавом глаза, сочно высморкался, провел широкой черной ладонью по косматой бороде, присел на колоду, – внучок… , сынок твой, Петюня, значить, по осени чуть не помер. От  золотухи…  Бог миловал, та… и дохтур подсобил…, отпустило. А так… Усе… А ты… Никак  все воюешь, што ль? – теперь он уже спокойнее и с интересом  всмотрелся в  Гришкино обмундирование, чуть задержав взгляд на остроносых кавалерийских сапогах, – ты ж, сынок, вроде как… Опосля Троицына дня… В путейские затесался… В Торговой станции?


Гришка таинственно заулыбался, широко взмахнул рукой:


– Э – эх, па – паш – ша!.. Какие тама… нам теперя путейские!… Вот добьем  мировых бур – р – жуев… ,– сжав кулак, он, усмехнувшись, сладко зевнул, присел на замызганную скамейку, вытянул ноги в новеньких яловых сапогах, – и пойду я тады в… Твои путейские! – и рассмеялся чистым громким смехом, отрешенно махнув рукой и покачивая крупной головой.


Достал кисет, протянул бате, тот отстранился, нехотя мотнул бородой: «Не надо, мол».


Гришка закурил крученку, выпустив резковатый дымок крепкого самосада, буднично спросил:


– Кого Вы, папаша, в молотобои ноне нанимаете? Нашенский, али чужой хто?


– Да к… Не – е, чужой. А наших ить на хуторе и нету ть  никого…, – наконец оживился старик и начал торопливо рассказывать:


– Туточки ить как, сынок. В самый канун  Покровов… Полковник один по тракту проезжал.  На пароконной  тарантайке. Ага… Ну и рессоры – то у ей и порассыпалися… А рессоры – то там грузинские, не наши… Он ко мне: «Сработай, мол, мил человек, я тя отблагодарю щедро! Мне в Ростов больно нужно!» А я – то  што? Да к вечеру – как новые! Перебрал. Ага… «Чего ты, мастер,  хошь? – спрашивает тот полковник, – деньги, али продукты, проси што хошь, я комендант станции Целина!»

Эге, думаю, тебя – то мне, касатик, и надобно! А на станции  на запасном пути с самого Ильина дня  паровоз потухший стоить, а в ем угольная яма полнехонькая! « Дай ты мне уголька малость, господин полковник, а деньги да продукты с энтим угольком – то, я и сам себе как – нибудь образую!» – говорю я ему. И, скажи ты на милость! На другой день уже к полудню я, сынок,  три подводы угля домой приволок! Так ить он же мне еще и пленного красноармейца в грузчики определил! – Панкрат Кузьмич отчего – то наклонился ближе к уху Гришки и перешел на полушепот:


– А паренек ничего, жилистый! Митрохой кличем. Кулешовский. Из рыбачков приазовских. И сноровка имеется… Выпросил у того полковника я его себе в помощники. Они б его стрельнули, та и шабаш! А так он мне до гроба благодарный… Я, говорит…


Низенькая дверца кузни с тыльной стороны, через которую Гришка в былые годы и сам вынес не один пуд шлака, вдруг со скрежетом распахнулась и вошел, впуская внутрь морозный пар, и молотобой, мужик невысокий, но в плечах широк. Гришка вскочил, протянул было руку:


– Григорий! – и тут же оторопел, тараща глаза и невольно отступивши чуть назад.


На него невозмутимо глянули округлые белесые глаза Митрофана Чумакова, пулеметчика, которого покойный Гаврилов в тот страшный майский день под Ново – Манычской посадил с пулеметом в окопчик на кургане, вместе с Черевиченком, впереди позиции. Он едва заметно кивнул, пожал крепко руку, а виду не подал.


«Аль не признал? – мелькнуло в гришкиной голове, – плен, ить, штука непростая…»


                … Ну уж, оскоромились, так оскоромились! От души! Как на ту мясоедную! Раскрасневшийся Гришка, все теснее прижимая к себе смущенную и рдеющую  свою жену, лапал незаметно и нетерпеливо ее раздобревший зад, все подливал да подливал горькую бате да молотобою. Тот истово крутил головой, отнекивался, мол, после пыток в плену у казаков голова иной раз больно здорово ноет да давит в висках, да Григорий и слышать не хотел: пей, говорю, Митроха!


Детишки, Петюня да Клавочка, с опаской выглядывали из – за занавески, пугливо косясь, во все глаза разглядывали красивого, в новеньком английском мундире с желтыми блестящими пуговицами, своего папашку.


Не спеша рассказывал Гриня про свою службу, хвалил, как есть командира:


– В Лихой нынче стоим… Кады у… хутора  Подколодновки перешли на правый берег Дона, так наш Комсвокор товарищ Думенко сразу и сказал… Мне: «Ну, Григорий Панкратыч, раз перекинули нас по правому берегу, то, считай, Новочеркасск с Ростовом теперя точно наши будуть!..» Он ить, наш – то, Мокеич – то…, каков… Эге – е… Пер – р – р – вая шашка Республики! Его как еще в мае прошлого года пуля сняла с седла, так все… Наши  думали – все!! Шабаш! Пропал наш Комсвокор! Грудь разворочена!.. Во – от, – он вытягивал свои жилистые красные руки, – на энтих самых руках и нес я его, страдальца, -врал, совсем уж по – детски всхлипывая, Гриня и скупая мужская слеза, играя и искрясь, неспешно сползала по его румяной щеке, – а он…, а он… сердешный… В беспамятстве свезли мы его в Богучар, оттудова – та прямо в город Саратов. А там доктор, энтот, энтот, как его, Спасо…, Спасо…, ну да бес с ним, так просто чудо! Чудо совершил! Тот самый доктор. Два ребра ему, сердешному, как есть – вынул. Как … тот Господь – Адаму! – и крестился небрежно в угол на Николая -угодника, – пол – легкого отхватил. Ребра все как есть ему посрастил… И поставил нашего соколика на ноги!.., – и наливал кисловатый первач, улыбаясь и раскачиваясь,  в мутноватые рюмки снова и снова.


– А што же он…

Панкрат Кузьмич, то же раскрасневшись и  быстро от радости хмелея, с восхищением глядел на сына,

– А што ж он, сердешный, нон е – то…


– А што ноне?.., – Гришка чуть нагибался над столом и негромко, вроде как по секрету, говорил отцу, глядя ему прямо в благовейное его лицо, – правая рука у ево вот, плетью висит… Не действуеть! Ну, да он и левой мастак белякам головы сносить… Как подлетить на своей Панора – ме!.. Ка – а – ак махнеть шашкою, – привставал, все картинно показывая Гриня, – так иной беляк от уха, – умолкая, он обводил строгим холодным взглядом разом присмиревших родственников и касался мочки правого уха, – да до самово пупа – а -а!..– и втыкал палец в живот, – так и… Спол – заеть из седла!! – при этом Панкрат Кузьмич втягивал лысую голову в плечи, а испуганные бабы истово крестились, жмурясь от страха и ладошками прикрывая рот.


– На чем, на чем  он… подлетаеть? – малость не разобрал Кузьмич, сощурив глаза и наклонив голову.


– Та на Панораме… Кобыла ево любимая.


– А – а – а…– старик почесал за ухом, качнул головой, – прозвище – то… каково  мудреное… Хе – хе… У кобылы.


– Та это прицел на пушке, папаша… Панорама называется, – Гришка горделиво крутнул редкие усики, вздохнул глубоко, – голова ево, Мокеича – то нашево, дюже ж … светлая… – негромко и уже спокойнее продолжал он, сочно хрустя блестящим соленым огурчиком, – да смекалка… Э – ге – е… Дай Бог каждому… Как придумаеть какую маневру… Ни один белый генерал не разгадаеть!! Эге… А… Ево ить за што наши хлопцы любять?… А простой! В атаке первый завсегда. И свово бойца никогда… И никому! В обиду не дасть. А сам – наказать оч – чень строго могеть! Што тама… просто выпороть… В расход пустить – и глазом… не моргнеть!.. Батька! А… А беляков береть… Умом да сноровкой! Те думають – он там. А он уже тута!! Те знають – его мало! А его – много! Вот потому – то, – Гриня назидательно поднял кверху большой палец,– наши конники хлопцы к ему тянутся… С Мокеичем в любой каше… выжить можно, он пропасть не дасть…


И уж совсем на самое ухо шепнул отцу, чтоб другие не слыхали:


– Врагов да завистников больно много понажил себе наш Мокеич… Харах – тер! Ни под кого не ляжеть! Порешил он, папаша, так: раз новая… энта…, эра наступила, значить надобно и жить честно!.. Открыто! По правде! Всем равно! А комиссары – не – е – е… Энто не про них!  Они, проклятые, все норовять прибарахлиться… Ухватить… Так они,  комиссары, над ним, как те вороны, и вьются ноне… Все, понимаешь, ищуть, за што бы ухватить!..


– Та пробегали они…, думенки – те твои, – раскрасневшийся Панкрат Кузьмич сморщил в думке лоб, поскребся в бороде, – кажись, в аккурат на Радоницу, в прошлом годе. С Маныча  на станцию  бегли, их тады поповские казачки здорово подпирали. Один к нам на гумно и заявился, весь в новеньком, при портупеях – я, кричить, есть Думенко! Ставь полуштоф, дядя! Ну, накормили – напоили, чем Бог послал. Тока ушел – ты гляди – ка! еще один на пороге скрипит. И то – же, я – Думенко! Такой же огурчик! Наливай, не жалей! Што ж ты думаешь, пришлось и того кормить…

А потом казачки возвернулися. Злые, как те черти!

– Да – а – а…, – сладко зевнул Гришка, развел руками, – у нас, думенковцев, папаша, хлопцы веселые…


« И – и – и…, нехристи! – невольно подумалось вдруг Панкрату Кузьмичу, – рот раскроеть… И не перекрестится!»


– Ну, а – а – а…,– Гришка все налегал на жареную баранину, смачно обсасывая молодые ребрышки, – казаки – то што…, лютовали небось? Обижали? Грабили…  трудовой народ?


Панкрат Кузьмич глубоко вздохнул, опустил глаза, задумался. Кроме того полупьяного молоденького казачка, что приплелся однажды за Санькой, возвращавшейся от всенощной, он во дворе у себя никого из них ни разу и не видал. Да и того, крепко съездив по зубам, тут же  выставил за ворота безоружный Митрофан. Жаловаться, вроде бы и не на что. Но его природное нутро иногороднего, его мужичий характер, с детства впитавший в себя глухую неприязнь к  казачеству, требовали своего. Старик никогда не забывал, как его отца, то же, знатного кузнеца, поселившегося от нужды на окраине богатой казачьей станицы, заставили срыть  заложенный им с таким трудом каменный фундамент хаты, мол, не наглей, мужик и место свое знай! Батя в тот день, не таясь детишек,  плакал: «Да што ж я, иль не русский человек, иль … Не православный я, што ли?!» Как не давали им ни куска земли, даже в кабальную аренду, как нападали на него самого, мальчишку, ершистые  свирепые казачата, били ни за что до крови. И как однажды, посреди ярового лета, не стерпевши больше издевательств, погрузил батя, Кузьма – кузнец на телегу нехитрое свое барахлишко, да и стронулся со станицы, куда глаза глядят, в жаркое марево июльской степи с кучей малых детишек да женой – брюхатой шестым. Помнил до последнего дня Панкрат Кузьмич, как от голода умирали, корчась в горячей голой степи одна за другой старшие его сестренки, как, едва успевши отбежать в ближайший овражек, отмучилась с выкидышем исхудавшая мать его и как плакал в немом бессилии почерневший от горя батя, сжимая до синевы жилистые свои кулаки…


– А што ж… Што казаки…, – старик тяжко вздохнул, сам теперь взял бутыль и стал медленно разливать первач, – тама пор – я – я – док. Ихние есаулы – те… строгие робяты. Чуть хто провинился – порють, как с – с – укина сына, хе – хе -хе… А он тады глядишь – и пропал! И уже к красным…, прости, Хос – споди… ну, к вашим, выходить, перебег… Не, не лютовали казаки особо. Не скажу.


             … Уже поздней ночью, когда вся цветущая и усталая  Саша увела радостных, измазанных французским шоколадом,  полусонных детишек на свою половину укладывать спать, а старики и подавно уже отдыхали на своей, Митрофан легонько толкнул в плечо раскрасневшегося от первача Гришку:


– Выйдем, Григорий.


В темном небе высоко висели мирные россыпи  тускло мерцающих звезд. Было тихо и непривычно светло, изредка на окраине одиноко лаяла чья – то собака.  Закурили.


– К твоей Саньке тут… Перед Рождеством клеился один… Стояли тут по хутору, человек сорок конных, – сочно схаркнувши сажу в снег, глухо проговорил Митрофан, – так я не дал.


– Ага. А сам… Сам – то… ты… Што? – прошипел Гришка, наливаясь злобой, быстро трезвея и глубоко заглянул в его темное лицо.


– И сам я ее не трогал. Я знал, что ты, Гриша, придешь… Что ты… живой. Знал! Да и… Мне твой папаша… жизню ж… спас. Ну и… Служили ж  мы… с тобой… – он вдруг зашмыгал носом и голос его стал глухим:

– Помнишь? Я в плен… попал. Предложили переметнуться к ним, так я не пошел супротив своих…

При этих его словах Гришка вздрогнул, низко опустил голову.

– И вот нас на распыл… Уже повели. Меня конвойные отцепили и приставили к нему, к папашке, значить, твоему – уголь грузить. Ну, думаю, матерь Божия, хоть на часок жизню свою продлю… Остальных, ну, тех, хто не пошел к беляку, за углом тут же и шлепнули… За здорово живешь. А он…


– Знаю, – Гришка, смахнувши рукавом легкий снег со скамьи под окошком, присел, глубоко вздохнул, выпуская клубы дыма, – ты… Митроха… Ты выжил – то как? Вас же тогда с… Черевиченком… Я ж видал… Вас же тогда… трехдюймовым накрыло, одна воронка…


– Миловал Бог, Гриша… Выбрался я к утру, когда очухался, контузия, ничего не слышу, а так – целый. Черевиченка… На кусочки разнесло, так я его, бедолагу, ну, то, что осталось… Там же и погреб. Пошел к своим, на станцию. А там уже бой идет, – он то же присел рядом, опустил голову:


-Ты вот што, Гриня… Я не со зла, ты не думай, – он рывком поднял голову, зачем – то осмотрелся, но в темноте только редкие мелкие снежинки, кружась и поблескивая,  лениво сыпались с черного бездонного  неба, – мы когда в Котельникове стояли, та… Кажись, на Троицу, сдался  к нам молодой казачок один. Сенька звали, вроде. Так он… На тебя указал…


– Што… Што он указал?! – Гришка вдруг резво подскочил, хмель с него как ветром сдуло, он весь затрясся, схватил Митрофана за плечи, развернул к своему лицу:


– Говори! – прошипел он сдавленно и испуганно, воровито озираясь. Крупные капли пота вскипели вдруг на его лбу, покатившись к глубоким круглым глазам.


Митрофан спокойно убрал его ладони с плеч, поднялся, тихо и твердо сказал:


– Как ты… Белым продался. И нашего комполка… Гаврилова, как  ты, Григорий, нашего Гаврилова… шлепнул в подвале контрразведки своей рукой, – он резко отвернулся, сочно шмыгнул носом, – да тока ты не боись. Хоть ты и сволочь. Не сдам! Окромя меня теперя про энто дело никто не знает. Тех уже нету, хто… А ты… Батю благодари…


Помолчали. Гришкины глаза вдруг заблестели, забегали, он нехотя выдавил:


– Ты… Со мной… пойдешь?


Митрофан отвернулся, ничего не сказал.


Дверь в сени скрипнула, показался в одной старой кацавейке на застиранном исподнем сонный Панкрат Кузьмич:


– Пошто мерзнете? Ночь – полночь! Тебя, Григорий, уже заждалися… Кой хто!! – лукаво улыбаясь, выдохнул он, – и… Постелила, небось, давно… Ждеть! Ступай, а я Воронку сенца и сам подкину… Да и тебе, Митроха, отдыхать пора. Завтре с Песчанки  лобогрейку нам привезуть, там работы хва –а – тить.

И, еще что – то ворча себе под нос, прошел, покашливая,  оставляя след на свежем снежку, в нужник.


Митрофан повернулся что – то сказать еще, но Григория рядом уже не было. Вздохнул тяжко, бросил в снег окурок и прошел к себе в низенькую пристройку, где ему определил жить с самого первого дня хозяин. Лег в гимнастерке, как был. Немного поворочался, озяб. Подложил сухих дровишек в небольшую железную печурку и под ихний веселый перетреск  тут же заснул.


                Старик, несмотря на тягучее нытье в суставах (к теплу, видать!), поднялся, кряхтя и охая,  еще до скупой январской зорьки. Вышел во двор, потоптался – потоптался, а услыхавши возню и негромкий говор в конюшне, прошмыгнул туда. Там Гришка уже в полном снаряжении, при шашке и карабине,  затягивал подпруги, приговаривая Воронку на ухо что – то ласковое.


– Аль трогаеся  ты уже, сынок? Пошто ж так, до зори?


– В степу беляков еще полно, – глухо, как не своим голосом, буркнул Гришка, – шайками бродять, как неприкаянные. Так што… До свету надо мне на Мечетку  выскочить, папаша.


– А ты…, – так и сперло у Кузьмича дых, – хучь,  попрощался?


– Детишков будить Саньке я и сам… Не велел, – Гришка скупо улыбнулся, тут же упрятав улыбку в мокрые усы, – а мамаше поклон Вы, папаша, сами передайте. К Паске прибуду еще, вот займем тока Новочеркасскую. Город энто больно зажитошный, уж я подарков вам на всех навезу!


Он вывел гарцующего от утреннего морозца жеребца из конюшни, слегка приобнял старика, придерживая звякнувший эфес сабли, лихо вскочил в седло.


– Ты…, ты скажи мне…, сынок! – Панкрат Кузьмич ухватился морщинистой рукой за повод, проглотил сухой ком, смахнул навернувшуюся слезину, – ты вот…, кады гром, к примеру,  гремить…, али там…, пушка гахнеть…, все одно, уже… И не хрестишься, али как? Анти – рес имею!..


– Нам, папаша, – Гришка, скупо усмехнувшись в усы,  чуть наклонился, еле сдерживая хрипящего Воронка, – коли громов бояться, то и вовек воли не увидать! Вы… Прощевайте, коли што!


Жеребец, упершись в снег передними чулкастыми ногами, вдруг присел чуть и понесся вскачь, в холодную, сереющую быстро темень.


– А молотобой – то…  у Вас… Знатный, папаша! – услыхал Панкрат Кузьмич уже сквозь глухой топот, удаляющийся в едва светлеющие  скупые сумерки.


Старик, шевеля сухими губами, перекрестил ему вслед, тяжко вздохнул, потоптался, стукнул пальцами в покосившееся окошко Митрохе:


– Подъем, служивый! Хто рано встаеть, тому и Бог подаеть… Ныне горнушка – то  наша напрочь застыла, небось…


Когда самовар сипло запыхтел, старик достал с полицы  початый пирог с капустой, порезал на себя и Митрофана. Того все не было. Взял было с пыльной полки, отодвинувши цветастую занавеску, вчерашний недопитый полуштоф, повертел – повертел, да и поставил бережно на место. Недовольно бурча себе под нос, накинул старую кацавейку, вышел в сени, долго возился с валенками, едва согнувши прихватившую поясницу, вышел во двор. На гумне старый кобель вдруг тоскливо и пронзительно завыл в уже лениво  сереющее низкое небо.


– Цыц ты, лихоимец! Кабы  и… сдох  ты  ноне!.., – топнувши ногой, незлобно прикрикнул Кузьмич, – еще навоешь каку беду… Тьфу, холер – р – ра…


Толкнул ладонью  дверь в пристройку:


– Митроха! Подъ – ем, служивый! Выходи строиться…  Э – хе – хе – хе – е… Што, видать, тяжела твоя головушка… А я… Ноне…


Молотобой лежал навзничь на полу, раскинув врозь руки и неестественно выгнувши шею, широко распахнувши матовые глаза. Напротив сердца из голой груди запекся уже кровавый ручеек. Разорванная гимнастерка держалась на одном плече. Красный до самого замка винтовочный штык валялся рядом.


Старик, со стоном ухватясь за левую сторону груди,  медленно сполз по щербатому косяку двери на пол, уронил, как неживую и обхватил белую голову трясущимися руками. Набегающий ледяной утренний ветерок лениво трепал тоскливо скрипящую засаленную дверь пристройки.


                …Почти до полудня, словно уходя от погони, гнал Гриня  Воронка нещадным наметом, придерживая только на раскисающих под несмелым январским  солнышком склонах засыпанных снегом  степных балочек.


В степи – ни зги. Только изредка глухо  громыхали орудия где-то с северо-запада. Да стаи ворон, сбиравшиеся к теплу, гортанно галдели над головой.


Сладко тлели горячими угольками где-то в самой глубине  его груди ночные Санькины ласки:


– Соловая я, Гришенька… Ноне. Рожу вот теперь тебе… под самые Покрова… ишшо… сынку. Али доню… – и жарко целовала, целовала, целовала, щедро изливая ему на мокрую грудь свои истосковавшиеся бабьи слезы.


-Што же…, -ворковал в ответ захмелевший и оттаявший от войны да разлуки Гришка, – рожай, што ль… К Покровам, дасть Бог, и я уж прибуду… Кончим войну…


И от тех воспоминаний накатывала теперь Гришке теплая волна на грудь.


Да голодной волчицей одиноко выла в холодную темень  душа.


В середине декабря, едва заняли Богучар, выбив беляков с Петропавловки, отозвал его в сторонку невесть откуда взявшийся мужичок, вроде как из обозных, нагловато ухмыльнувшись, вынул из-за пазухи кисет, протянул Гришке, тыча тонким немужичьим пальцем на вышитые цветной ниткой два слова: « Убери Микеладзе!» Высыпал ему в раскрытую ладонь душистый самосад, вывернул наизнанку кисет… Пока тот переваривал , что бы это значило, мужичок тот растворился в серой массе народу.

На страницу:
1 из 7