
Полная версия
Деревья стонут в бурю
Порой она бормотала слова, с которыми ее учили обращаться к богу.
Она просила печального, бледного Христа о каком-нибудь знаке свыше. На исцарапанное красное дерево стола, который ее муж купил на аукционе, она клала библию, свадебный подарок попадьи. Она уважительно перелистывала страницы. Вслух или про себя читала слова. И ждала, что религия согреет ее душу, наполнит и поддержит. Но чтобы этого достичь, наверное, нужно делать еще что-то, чему ее не учили, и так как ей это было не дано, она вставала, охваченная жаждой деятельности, как будто тайна могла ей открыться в ритуале домашних дел или просто в бесцельной ходьбе по дому. И смутно надеялась, что божья благодать, как гипсовый голубок, внезапно упадет ей в руки.
Но она так и не дождалась божьей благодати, про которую ей вещали среди богомольцев. Оставаясь в одиночестве, она была одинокой. Милостью божьей был стук колес под вечер базарного дня. А милостью господней был долгий поцелуй в губы. Она была насыщена любовью господней и принимала эту милость как должную, пока, лишившись ее, не вспоминала о боге. Такой она была нестойкой.
Женщина Настя Королева растворилась в мужчине Федоре Иванове, за которого она вышла замуж. А мужчина – мужчина проглотил женщину. В этом была разница.
Федор Иванов, в костюме из жесткой ткани, который он надевал, когда ехал в город Алатырь, даже не догадывался, что сил ему прибавляет женщина. Он поглощал эту пищу, и теперь, когда ему случалось быть на людях, тело ему не мешало, хотя прежде он всегда стеснялся своей неуклюжести. И слова теперь не застревали у него на языке. Он по-прежнему был медлителен, но теперь эта медлительность претворилась в достоинство и тем осталась.
В городке, где люди заключали сделки, закупали муку и сахар, напивались, бахвалились, Федор Иванов скоро стал пользоваться известностью. Он не старался выделиться, но когда нужно, охотно высказывал или выслушивал мнения. Многие знали его в лицо. Иногда он останавливался на ночевку у бакалейщика, с которым он сблизился. Когда он получал сдачу, на его руки со струпьями на костяшках пальцев смотрели с уважением.
В отрадной тишине, в ласковом шелесте деревьев, в запахе горячей кожаной упряжи молодой человек ехал домой после базарных дней. Дали вливались в его душу. И душа начинала раскрываться. На память приходило множество простых и удивительных вещей – мать счесывает гребенкой волосы из головной щетки, дыханье пегой коровы на рассвете, рты, мусолившие слова молитв, которые не проникали внутрь. Все богатства памяти раскрывались ему в такие утра.
Его воспитывали в уважении к религии, но он пока еще не нуждался в боге. Он в своем топорщившемся костюме не признавал скрытой могущественности молитв. Он был еще силен. Он любил огромное гладкоствольное дерево возле своего дома, которое пощадил его топор. Он любил. Любил свою жену, показавшуюся за их хибарки, в руке у нее было ведро, на голове широкая шляпа с соломенными спицами, как у колеса, а под шляпой худенькое лицо. Он любил, и любил сильно, но и сила и любовь все еще были материальными.
– Ну, – сказал он, пряча свою улыбку, – как тут дела? Приходил кто-нибудь?
– Да никто, – застенчиво глядя на него из-под полей своей шляпы и не зная, должна ли она первая подать какой-то знак. – А чего ты ждал? – спросила она.
Ее голос слишком резко ворвался в прохладную тишину. Она стояла, поскрипывая ручкой ведра, но этот звук не вспугивал тишину. И ей стало совестно за свой голос.
Ей было совестно, что она неспособна сказать то, что следовало бы. Весь день она слышала коровий бубенчик, смеющийся голос птицы, присутствие своего дома. И мысли у нее в голове щебетали так громко, а сейчас куда-то разбежались.
А молодой человек, ее муж уже спрыгнул с повозки, тяжело топнув о землю. Чуть узковатый пиджак сморщился у него на спине.
– Пиджак-то тесноватый, – сказала она, дотронувшись до его спины.
– Ну что ж теперь делать.
Но он поцеловал ее в губы, и тотчас же, выяснилось, что это и было то, к чему он стремился, а все остальное – слова, упряжь, извилистый путь повозки меж серых пней, даже морщивший на спине пиджак, – все было лишь сложным птичьим ритуалом.
И она ушла от этого самого главного мгновения, еще чувствуя во рту дыхание мужа. Она пошла к желтой корове, которая стояла в ожидании бог весть, сколько времени, к ее терпеливому брюху, и голубоватому языку, заполнявшему ее пасть. К старой корове, которую она про себя звала кормилицей. А в предвечернем свете ласковая корова была еще ласковее, она повернула глаза в ту сторону, откуда шла женщина, и приветствовала ее пахучим парным дыханием. Женщина любила, когда ее корова в оранжевом закатном свете становилась медной. Мир вокруг был распахнут. Умиротворенность струилась в ее ведро. Пальцы, только что как бы случайно тронувшие спину мужа, сейчас словно продлили эти любовные касания. Все, до чего дотрагивались ее руки, имело ясный смысл. Она прислонилась головой к коровьему животу, прислушиваясь к звукам умиротворенности.
Однажды в такой же вечерний час забрел прохожий, которого они надолго запомнили, потому что он был первым. Он свернул с тропы к высохшему дереву, где она доила желтую корову. Мерные звуки молочных струек заглушали его шаги. Наконец женщина подняла голову. Перед ней стоял человек, носатый, с мешком через плечо.
Он идет в Симбирск, объяснил прохожий, это довольно далеко, там, где большая река течет.
– Вы были в Симбирске? – спросил прохожий.
– Нет, – сказала она. – Никогда не бывала в таких дальних краях.
Даже трудно себе представить, как это далеко. Она приросла к этой земле, где она сидела с ведром между колен, а где-то там текла большая река.
– Я жила только в Батыреве, в Арапусе, да вот здесь – сказала она. – Ну, еще несколько раз была в Алатыре.
– А я где только не побывал, – сказал пришелец.
Мало проку от этого было его обсыпанному перхотью пиджаку, но лицо, должно быть, много чего повидало, и все было просмаковано этим мясистым носом.
– А пароходов вы видели? – спросила она, выжимая струйки молока прямо в тихий вечер.
– Господи, – засмеялся он, – больше чем достаточно.
Значит, он из образованных людей.
– Одна знакомая дама, – сказала она чуть тоскливо, – рассказывала, будто есть такие реки, что пароходы шныряют туда-сюда и привозят разные разности.
В ее глазах появился голодный блеск оттого, что чем-то она обделена, что никогда еще не видела парохода, и, наверное, не увидит, и так вот и сидеть ей у коровьего бока и с ломотой в руках ловить ускользающие соски.
– Вы литературой интересуетесь?– спросил прохожий, тоже блеснув глазами.
– Чем?– переспросила она.
– Ну, иначе говоря, вы из таких женщин, что любят чтение?
– Я прочла четыре книжки,– сказала она.– А когда жила в Арапусе – иногда читала газету.
– Поглядите-ка,– сказал прохожий, запустив в мешок руку по плечо.– Тут у меня книги.
Действительно, в тяжелом мешке у него лежала целая стопка глянцевых библий.
– С картинками,– сказал он.– Двадцать семь цветных гравюр. Может, хозяин купит вам в подарок такую библию. Для молодой дамы, которая любит читать,– это лучший подарок.
– У нас есть библия,– сказала она.
– Но не с картинками.
– Да,– ответила она,– только мне нужно и картошку чистить, и поштопать, и корова вот, и щепок наколоть, когда его нет дома, а иной раз, когда после дождя сорняки полезут, то и за мотыгу взяться. Когда же мне картинки рассматривать, даже если они в библии?
Прохожий потер свой мясистый нос.
– Вы практичная женщина,– произнес он.
Она отпихнула старый ящик, на который всегда садилась доить корову.
– Не знаю, какая я,– воскликнула она,– вот и мой муж.
И пошла по загону с подойником, в котором плескалось белое молоко. Она обрадовалась возможности избавиться от этого человека, ибо начала сознавать свою житейскую неопытность.
– Кто этот тип?– спросил муж.
– Прохожий, идет в Симбирск, а в мешке у него полно библий.
– Симбирск – это далеко,– произнес муж, а пришелец в сумеречном свете укладывал свои библии, снова заворачивая их в мятую бумагу.
На поляне, где не так давно стоял лес, быстро иссякал последний свет. Дом казался совсем хрупким и ненадежным. В своем собственном жилье они сами казались пришельцами. Пока не засветится лампа, они не почувствуют себя дома.
– Лучше покорми его. Есть чем?– спросил Федор.
– Да наверно, найдется,– ответила она.
– А ночевать он может на воле,– сказал муж. – Либо на веранде постелить несколько мешков.
– Ну, там видно будет,– проговорила она,– я еще сама не знаю.
Она вдруг исполнилась сердитым сознанием своей значительности. От возбуждения она еще больше разгорячилась. И даже похорошела. Она хлопотала, принимая первого своего гостя, и освещенная лампой комната была насыщена важностью ее дела.
А прохожий с библиями потирал руки – голод стал преодолевать смиренность и облегчение. Прохожий приободрился, когда запахло мясом, которое молодая хозяйка жарила в очаге. Она положила на проволочную решетку три куска мясо и почку. Мясо трескуче брызгало жиром, а почка раздулась и засверкала капельками крови. Прохожий ждал, и взгляд его стала заволакивать грусть, то ли от долготерпения, то ли от боязни, что шипящее мясо, в конце концов, взорвется.
– Еда, конечно, насыщает,– вздохнул человек. – Но есть и напитки,– продолжал он. – Некоторые отрицают питательные свойства алкоголя, но вы прочтете и убедитесь, я в этом не сомневаюсь, вы люди вдумчивые, это видно, вы прочтете и убедитесь, что алкоголь – это разновидность, заметьте – разновидность пищи.
Он прищурил глаз, словно подсматривая в щелку. Это как бы подчеркнуло тонкость его намека. Он был лысым, этот человек, хотя и не совсем. Несколько уцелевших прядок с натугой прикрывали кое-где синеватую кожу его черепа.
– У меня дядя только и питался этой пищей. Да, по правде сказать, и сейчас питается,– сказала молодая женщина, гремя толстыми белами чашками.
– Это же только теория,– мягко заметил пришелец.
Однако ощущение какой-то приятности заставило мужа достать из шаткого шкафчика бутылку, припасенную для особого случая,– сейчас именно такой случай, сегодня впервые у них в доме гость. К тому же при свете лампы подтвердилось, что это и вправду их дом. Тревожных секунд сомнения, которое напало на них в сумерках, словно и не бывало.
– Ну,– произнес молодой человек,– пища это или нет, а капелька доброго вина у нас имеется.
– Для сугрева души,– как бы, между прочим, сказал пришелец – так говорят, готовясь перейти к более значительной теме.
– Вот вам чай,– бросила молодая женщина с таким видом, будто ей хотелось заткнуть себе уши.
Но муж хотел слушать прохожего, его рассказы о его путешествиях. Еще и еще. Рот его изумленно застыл, не прожевав кусочка жирного мяса, которое они только что принялись есть.
– Вот, ешь,– сказала ласковым голосом молодая женщина, собирая с тарелок обглоданные кости и бросая их в открытую дверь собаке.
Ее угнетала печальность этой ночи и то, что души этих двух мужчин ушли от нее и даже не бросали ей объедков. Та поэзия, что возникала за словами, была доступна, только им двоим. У пришельца, когда он стал рассказывать о Симбирске, о Казани и о Волге, заалел нос. А такое настроение у мужа она подмечала уже несколько раз, и оно вызывало в ней уважение и смутную зависть.
А пришелец тем временем прикончил вино и изрек, поглядывая на хозяйку:
– Хорошее чтение имеет много преимуществ, хотя некоторые предпочитают во весь голос распевать псалмы либо достать с полки бутылку. Вы сами убедитесь в жизни,– добавил он.– Уж поверьте мне, вы в несколько особом положении.
Слушая слова гостя и чувствуя, что снова попала в фокус внимания мужчин, Насьтук обошла стол и прислонилась к мужу. Ее ладонь скользнула по волоскам на его руке возле локтя.
– Это почему?– спросила она.
– Потому, что вас еще не коснулась рука всемогущего. Вас не били по голове, не спускали с лестницы, не плевали вам в лицо. Понятно?
Он не только пьян, этот старик, он, кажется, еще и не в своем уме, подумал Федор. Чувствуя плечом, тепло жены, он знал, что ни то, ни другое состояние ему не грозит.
– Все молодые супруги растительного пола,– сказал пришелец,– они в счет не идут, кабачки и тыквы, плюх в постель и давай миловаться.
– Такому, как вы, в самый раз библии продавать,– усмехнулась молодая женщина.
– Такие мы, или не такие, для всего в самый раз,– зевнул гость, скривив рот на сторону.– А если говорить о библиях, то во мне пылал такой огонь, вы даже не поверите. Ослепительный. Да, да. Только это было недолго.
Волосы его, несколько унылых прядей, свисали на лицо. Муж и жена сидели, прижавшись, друг к другу. Это верно, их мало что трогало. Их лица золотисто лоснились от скрытого довольства.
– А теперь, с вашего позволения, я где-нибудь прикорну,– сказал гость, ослабляя
пояс на брюках.– В голове такое круговерчение, что впору только растянуться. Славненькая, какая у вас штучка.
Штучку он вертел в пальцах, дотянувшись до полочки над очагом.
– Это,– сказала женщина,– серебреная терочка для мускатного ореха, мне ее подарили на свадьбу.
– А, свадьбы! Как мы стараемся застраховать себя!
Его поместили снаружи, на двух-трех мешках. Он мгновенно заснул.
Над бессмертными деревьями уже взошла неистовая луна. Продолговатое
строение заливал лунный свет. Огонь в очаге погас, наступила ночь.
Когда, наконец, настало утро, бесхитростное, полное птичьих голосов, Насьтук, снова та же тоненькая молодая женщина с заспанным лицом, села в кровати и вспомнила о старом бродяжке.
– Наверно, он ждет завтрака, Федор, а грудинка такая соленая. Надо было ее вымочить, да я позабыла.
– У него, возможно, глотка луженная, он не разберет, какая там грудинка. Съест и облизнется,– сказал муж, которому сейчас все было безразлично, кроме теплого запаха сна и отпечатка ее тела, который еще хранили простыни.
– Уж ты скажешь. Пусти же!– засмеялась женщина.
Шаркая по полу шлепанцами, она натянула на себя платье.
– Смотри-ка,– сказала она и, встряхнув головой, машинально пригладила волосы.– Смотри-ка,– сказала она утру за окном,– подумать только – его нет!
Его действительно не было. Невинно лежали мешки, на которых он спал, пока нечто, быть может, неспокойная совесть, не вытолкнуло его на дорогу к той большой реке, куда он держал путь.
Позже, подметая веранду, где он спал, и, выбрасывая сор, она никак не могла выбросить этого гостя из головы. Так мало людей входило в ее жизнь, что она запоминала цвет глаз и все родинки на лице у каждого. Она жалела, что нельзя навсегда закрепить свои сны и вынуть отражения из зеркал. И сейчас, когда ретиво подметала на веранде пол, мыслями уйдя в минувшее, ее потянуло в комнату поглядеть на то, что принадлежит ей навсегда. Гордиться было особенно нечем. Никаких бесполезных вещей, кроме маленькой серебреной терочки для мускатного ореха.
И тут, несмотря на прохладу, Настю бросило в жар.
– Федор!– крикнула она и побежала, задевая юбкой кур.– Федя!– повторяла она на бегу, топча мохнатые шарики мака.– Знаешь, что он сделал, этот старик?– еле выговорила, она, прерывисто дыша.– Он стащил серебреную терку!
Руки мужа были в земле. И земля была влажная, черная и спокойная.
Он присвистнул.
– Стащил?– сказал он. – Вот старый плут!
Она глядела на его обнаженную шею. В эту пору по утрам от капусты шло голубоватое сияние.
– Она-то была ни к чему, – добавил он.
– Ну, ясно, ни к чему.
Но была запальчивость в этих медленных словах, как бы тянувшихся вслед за ней, когда она повернула к дому. Конечно, от терки не было проку, разве только подержать ее в руках, как в то утро, когда они ехали на повозке. Или когда летели искры и, старик с библиями молол смешную чепуху, чем дальше к ночи, тем больше, а она под конец тоже смогла предъявить свое единственное сокровище – серебреную терочку для мускатных орехов.
Федор Иванов, еще не научившийся отличать правду от неправды, все-таки меньше пострадал от старого жулика.
А тем временем он входил в возраст. Тело его отвердевало, принимая скульптурные формы мужской стати. И посторонний глаз, наверное, не усмотрел бы никаких признаков того, что душа его не отвердела, не приняла ту устойчивую обтекаемую форму, в которую так удобно укладываются иные человеческие души.
Местность постепенно заселялась новыми людьми. Время от времени они проезжали мимо со столами и матрасами на повозках и в фургонах, запряженных волами. Иногда кто-нибудь приходил с ведром набрать воды из колодца Ивановых. Однако большинство новоселов не спешили завязать знакомство с теми, кто уже обжил эту землю, они только посматривали на них искоса, а Ивановы провожали их долгим равнодушным взглядом.
Одна молодая женщина, которой стало нехорошо, зашла посидеть у них на веранде, протерла лицо намоченным платком и сказала, что здесь ужасно одиноко.
Настя Иванова ничего не ответила. Она еще не умела чувствовать одиночества, базарные дни были не в счет. Когда новоселы скрывались из виду, тишина мгновенно смывала их ощутимое присутствие.
Теперь перед верандой цвел куст белых роз, о которых она говорила и мечтала, – его привез муж из Алатыря. Куст разросся, разлохматился и был усеян крупными, округлыми, точно бумажными, помпонами роз, пахнувших табаком. Пожалуй, чуть холодноватого тона. Наверно, из-за влажного зеленого света на этой стороне дома, где вокруг куста высились длинные стебли травы, которые называют крапивами. Со временем ветки куста почернеют, и будут торчать во все стороны. Но сейчас розовый куст Насти Ивановой был сочно-зеленым. При луне белые розы казались изваянными из мрамора. В мощном свете полудня они светились и роняли бумажные лепестки в желто-зеленые заросли крапивы.
– Вы, как видно, любительница цветочки разводить,– сказала женщина, чья двуколка, заскрипев, как бы сама собой остановилась у калитки.
– У меня всего один розовый куст,– спокойно ответила Настя Иванова,– да еще с десяток лилии.
– С этих финтифлюшек не разживешься,– сказала женщина в двуколке,– но, конечно, кому что нравится.
Насьтук ощутила неприязнь к этой женщине, как бывало, к своей тетке, хотя эта была еще молода.
– Надо же иметь что-то для души,– сказала Насьтук.
– Фу,– фыркнула молодая женщина, и будь она молодой лошадью, то непременно взметнула бы хвостом. – У нас имеются свиньи, две супоросных матки и славный молодой кабанчик, да еще и курочки молоденькие, а мой, страх как любит огородничать, мы весной нынче на пробу картошку посадили, хотя такой мороз потом ударил, что не дай бог.
Слова горошком выкатывались у нее изо рта, голова с узлом черных блестящих волос вертелась туда и сюда, на щеках темнел густой румянец, и каким-то образом все это придавало дюжей молодой женщине еще больше сходства ломовой лошадью
– Так что не говорите, что без роз и жить невозможно,– добавила она.
– А мне нужна моя роза,– упрямо ответила Насьтук.
– Вы на меня не сердитесь, милушка?– спросила молодая женщина.– Это же только мое собственное суждение. Мой муж говорит, меня хлебом не корми, дай только языком почесать, но ведь женщина должна, же дышать, и что плохого, если как дыхнешь, так словечко – другое и выскочит, а?
От ее болтовни Насьтук начала оттаивать.
– А глухомань здесь страшная,– вздохнула женщина. – Сама-то я на болоте родилась, уж чего говорить, но тут хоть глотку надорви, все ровно, ни одна живая душа не услышит.
Настя Иванова прислонилась спиной к калитке. Раньше она не чувствовала, что живет в безлюдной глуши, только недавно почувствовала, потому что слишком многое наводило на эту мысль, а сейчас пустыню заселила собой эта кубышка, ее новая подруга, сидевшая в двуколке.
– Мы все-таки вдвоем здесь, – произнесла Настя, словно, оправдываясь.
– А, – сказала женщина, – ну да.
Но взгляд ее стал пустым. Она сидела, уставясь прямо перед собой. Живое ее лицо потухло, и тяжелый узел блестящих волос стал распадаться.
– Так вот, – выговорила она, как бы проталкивая слова сквозь что-то, с чем боялась не справиться. – Я в городок Алатырь еду продать кое-что. Мой ни сегодня, ни завтра не прочухается. Я так считаю, что вообще-то это недуг, только у него никакой не недуг, у него просто барские замашки. Мол, право у него такое есть – от поры до поры надираться, как благородный или как мразь последняя, и пустую посудину расшвыривать, чтобы жена себе ноги переломала об те бутылки, что по всему двору валяются.
Она собрала пряди волос в узел и рывком ухватила вожжи.
– Это я разоткровенничалась, – сказала она, – потому что мы вроде стали уже знакомые, но что – ничто, а он не такой уж плохой, мой-то.
И она принялась щелкать пересохшим языком, натягивать собранными в кулак вожжами, подпрыгивать на перекладине сиденья, и будь лошадь посильнее, все это заставило бы ее тронуться с места.
– Лошадь у вас больная?– спросила Насьтук.
– Другая была больная,– объяснила ее новая приятельница.– А эта – нет. Сейчас побежит, разомнет свои косточки.
Побежит или нет, но лошадь была кожа, да кости. Ее глаза да еще нагнеты от сбруи в двух-трех местах являли пиршество для мух.
– Ход у нее хороший,– отдуваясь, сказала женщина.– Только вот как остановится, так уж накрепко. Эй, ты, но! Но, тварь бесчувственная!
Тележка заскрипела.
– Ну вот, значит, мы познакомились, как и подобает соседям. Мы живем недалеко от вас, возле большого дуба, где стоит журавль у колодца. Если вам захочется попить чайку и поговорить, я уж так буду рада. Наш дом легко найти, правда, он еще недостроенный.
И уже когда двуколка нехотя потащилась вперед, кренясь на камнях, женщина наклонилась и опять заговорила, и вспотевшее от долгой болтовни лицо ее блестело. Над вырезом ее лучшей блузки виднелись родинки, а на вязаной жакетке – следы разбившегося сегодня яйца. У нее была славная улыбка, у этой соседки. От чисто вымытой кожи веяло дружелюбием.
– Ой!– воскликнула она,– я же забыла сказать – меня Дарья Кирилова зовут!
Настя Иванова тоже назвалась, осмелев с тех пор, как сменила фамилию, и вскоре соседка скрылась из виду. И опять остались одни деревья.
Насьтук отошла от калитки и вернулась в дом, думая о своей подруге. Конечно, она ее подруга – Настя Иванова, еще никогда не имевшая подруг, твердо верила в это. Все утро, скребя доски кухонного стола, выбивая половик, помешивая в кастрюле, она раздумывала над словами соседки. Какие-то предметы, увиденные иными глазами, вдруг поражали ее. Кровать, например, и ее огромные сияющие медные шишки на скромных железных столбиках. Молодая женщина бродила по своему дому и засмеялась навстречу псу, которого так и не сумела полюбить, а пес смотрел на нее в упор удивленными, но непрощающими глазами и подергивал кончиком носа цвета сырой печенки.
– Федор,– сказала она мужу, шедшему следом за собакой,– у нас есть соседи, она сегодня проезжала мимо. Ее зовут Дашка Кирилова, а муж у нее пьяница.
– Вот новости!
– Приятно же с кем-то поговорить.
– А я на что?
– Ну,– сказала она, сдирая кожуру с крупной дымящейся картошки.– Ты!
Ему не удалось испортить ее радостное настроение.
– Она совсем другое дело,– добавила Насьтук.
Она подавала ему обед, не поднимая глаз, и это его раздражало.
– Следующий раз посматривай за вещами,– сказал он, набив полный рот праведной картошкой.
– Да что ты, она честная женщина,– возразила жена,– по разговору видно.
– Тот проходимец с библиями тоже умел разговаривать,– пробурчал муж. Горячая картошка обжигала рот, и голос его стал сердитым.
Он сидел и отламывал хлеб как-то так, что мослы на его запястьях казались особенно большими и несуразными.
Женщина примолкла. В комнату забралась пестрая курочка, ее любимица, которой она иной раз позволяла поклевать под столом, и в наступившей тишине слышался стук куриного клюва по дощатому полу. Как будто решительно ставились точки после сказанных слов.
Но Насьтук не могла отказаться, ни от мужа, ни от своей новой подруги. Они как-то перемешались в дремотном полдне. На нее нашла теплая грусть, такая, что даже приятно было ей предаться, легкая и сладостная, как крепкий чай, который туманит глаза и все окружающее отодвигает куда-то вдаль.
Вскоре муж поставил свою чашку и вышел за дверь. И они ничего не уладили. Первый раз с тех пор, как они жили вместе, между ними возникло какое-то недоразумение, и это грустное и вместе с тем приятное состояние продолжалось весь жаркий день.
– Ну и что?– говорила она себе, в сердитом возбуждении втыкая иголку в носок, который она взялась штопать, – все это пустяки. К вечеру, наверно, будет гроза. На верхней губе у нее выступили капельки пота. В листве уже шевелился легкий ветерок. И в той стороне, откуда приходят грозы, кучились облака. В предчувствии какого-то события она уколола палец, пососала его и нервно свернула носок в комочек. А тяжелые облака уже надвигались, клубились, сталкивались и громоздились друг на друга. Ветерок, поначалу легкий, повлажнел и стал, развязано шумным. Он задирал к верху все, что мог задрать. Женщина в доме встала и захлопнула дверь, стараясь создать иллюзию безопасности, – пусть даже только иллюзию, потому что над ней вверху рвались черные тучи. Гонимые ветром серые космы разъяренных туч бежали по небу быстрее, чем ее кровь, и в ней нарастал страх.