
Полная версия
Деревья стонут в бурю
– Анастасия Яковлевна Королева.
– Анастасия Королева? – медленно и как бы сомневаясь, спросил он.
– Да, да, – сказала она, – вот так меня зовут. Надо же человеку иметь какое-то имя.
Взгляд Федора неудержимо притягивали эти опущенные веки, а имя перестало интересовать его, словно ненужный ярлык. Но ее веки этого не заметили.
Теперь Федор начал припоминать эту тоненькую девушку.
– Вы из тех Королевых, что живут в Батырево?
–Да, – ответила девушка, как бы обдумывая этот вопрос. – Но не совсем. Отец и мать у меня умерли. Я сирота, понимаете? И жила я у дяди и тетки, которые и есть те самые Королевы с Батырево.
– Вот что, – сказал Федор. – Теперь я, кажется, вспомнил.
Это только ухудшило дело.
Потому что вспомнил он лачугу в Батырево. Вспомнил ребятишек, играющих под дождем. У Королевых была куча ребят, по улице они ходили гуськом и босыми ногами вздымали пыль либо месили грязь. Он вспомнил эту девочку с голыми ногами, до пол-икры забрызганными грязью.
– Что вы вспомнили? – спросила она, стараясь прочесть это на его лице.
Но прочесть ей ничего не удалось. Она видела перед собой просто молодое мужское лицо, и так близко, как ей еще никогда не случалось видеть.
– Что вы помните? – глухо произнес ее рот.
– Вас, – сказал он. – А было ли там что-то еще, – не помню.
Какая славная кожа у этого человека, подумала она. Вот взять бы и потрогать.
– Мало вам одной такой гадости, – засмеялась она, крепко упершись ладонями о края стула и чуть покачиваясь.
– Я тогда приезжал за товаром к Никитинам, иногда, пока готовили товар, выходил в село, присматривался, любовался домами.
– Дядя работал у Никитиных, только недолго.
– Да ну? – сказал Федор. – Что же он там делал?
– Ох, – вздохнула девушка, – я уже и забыла.
Потому что старик Королев нанялся сгребать коровий навоз и укладывать в бурты. Это длилось недолго, ибо, что касалось работы, то она у дяди Королева всегда бывала недолгой. Он любил лишь одно занятие – лежать под хмельком в тени и издали рассматривать ногти на ногах.
Насьтук не питала особой любви ни к дяде, ни к тетке. Пока что ни одно человеческое существо не вызывало в ней любви, если не считать почтительной привязанности к попадье, матушке Степаниде, – она нанялась помогать ей по хозяйству с шестнадцати лет. Для нее жизнь в поповском доме мало, чем отличалась от житья в лачуге Королевых в Батырево. Она и здесь утирала носы целой ораве ребятишек. Она так же стояла с ложкой над утренней кастрюлей с овсяной кашей. Но зато ходила в башмаках.
Пожалуй, Насьтук по-своему любила матушку Степаниду. Но ее, Настю, еще не любил никто, кроме вспыльчивой матери, да и та прожила совсем недолго. Худенькая девушка, конечно, надеялась, что, в конце концов, и к ней что-то такое придет, ведь ко всем же это приходит, но ее надежды были робки и совершенно беспочвенны.
В разгаре музыки она задумалась и примолкла, а молодой человек, повеселев от этих вопросов и ответов, придвинулся к ней немного ближе, и на душе у него было радостно.
Федор подумал, что еще никогда его так не влекло ни к одной девушке. В долгие промежутки молчания худенькая девушка, сидящая рядом, становилась все ближе. Подрыгивающая музыка отступила куда-то вдаль и вместе с ней голоса танцующих, людей, уверенных в своей красоте и ловкости. Но лицо девушки, с которого слетело все напускное, стало вовсе неуверенным. Федор узнал эту девушку, как узнают со щемящей радостью вещи, такие привычные, что их даже не замечаешь, – жестяную кружку, например, на своем столе среди несметенных крошек. Нет ничего желаннее, чем эта радостная простота.
– Мне пора идти, – сказала Насьтук, подымаясь со стула в своем неловком платье.
– Еще не так поздно, – прошептал Федор.
– Нет, пора, – вздохнула девушка. – С меня хватит.
И она была права, он знал это. У него самого ломило лицо. Он только и ждал, когда она это скажет.
– Но я не хочу, чтобы вы из-за меня уходили, – сказала она с известной долей благоприобретенного такта.
Он пошел из зала следом за ней, прикрывая спиной ее бегство от наблюдающих глаз.
Звуки их шагов, если не голоса, сливались на пустой улице ночного села. Над темными ветвями ивы свисали продолговатые листочки, тянуло густым запахом деревни. Из окон вырывались сны. А коты переходили все границы приличия.
– Интересно, будет еще стоять это село через тысячу лет? – зевнув, сказала Насьтук.
Федор лениво попытался нашарить какую-нибудь мысль, но у него не вышло. Он не понимал, к чему это она. В постоянстве всего сущего он не сомневался.
– А не будет, я горевать не стану, – вздохнула девушка. – Только вот очень жаль будет, если исчезнет река Була, какая она красивая, особенно весной, когда начнется ледоход, местами она выходит из берегов.
– А я бы не прочь прожить тысячу лет, – внезапно сказал он. – Ведь все случалось бы прямо на глазах. Всякие исторические события. Можно видеть, как деревья превращаются в каменный уголь. И потом ископаемые – интересно будет вспомнить и животных, какие они были, когда разгуливали живьем.
Прежде он никогда не пускался в такие рассуждения.
– Может, слишком много чего произошло бы, – ответила девушка. – Может, попадутся такие ископаемые и животные, что вам, и вспоминать не захочется.
Сейчас они были на окраине села. Спотыкаясь, они шли мимо сбившихся в кучу коров. Пахло овцами и стоячей водой, высыхающей в грязной яме.
– Ну, – сказала она, – здесь я скидываю туфли.
– Понятно, – сказал он.
Кажется, несмотря на все, она еще и озорная, удивился Федор. Такая тощенькая и смышленая.
Стены нисколько не заглушали хныканье проснувшегося ребенка.
– Нас-тя-я-я!!
– Да, тетя, – откликнулась девушка.
– Ну что ж, – сказала Насьтук, – мы хоть поговорили, об очень многом.
И эта была правда. Они говорили почти обо всем, потому что бывают случаи, когда даже случайные слова наполняются особым смыслом и раскрывают целые миры.
Так же, как тьма раскрыло белое лицо под деревом.
– А вы еще когда-нибудь сюда приедете? – спросила девушка.
– В будущее воскресенье, в базарный день, – не задумываясь, сказал обычно медлительный Федор.
И опять был удивлен, на этот раз самому себе.
Под грустным деревом – одна листва, почти без коры, – рядом с неясным девичьим лицом – почти без черт, один тоскливый зов, – в зыбких запахах коровьего дыхания, и байковой овечьей жвачки, он понял, что намерение его твердо.
– О, – произнесла она. – Ну, в таком случае…

– Настя-я-я! крикнула тетя, и страшная тень на кровати заколыхалась.– Хватит балабонить, ступай домой!
– Сейчас, – сказала девушка.
Исторический вид: городишко Алатырь Чувашия
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Федору Иванову даже не пришлось решаться на брак с Анастасией Королевой, если решать – это значит обдумывать все «за» и «против». Просто он сразу понял, что она станет его женой. Поскольку не было никаких причин откладывать бракосочетание, оно очень скоро состоялось в маленькой церквушке села Арапусь, немного скособоченной, ибо строилась она скорее усердными, чем умелыми руками.
Ульдук явилась в церковь по той причине, что как она объяснила своему заупрямившему мужу, умерший, или, приличней сказать усопший, близкий человек этого малого, все же приходился ей братом. Ведь у этого малого кроме Михея, ее брата, нет близких родственников. Пришел кое-как и дядя Насьтук, в сапогах, с кучей ребят, но без тетки, которая уже кормила грудью своего седьмого. Только матушка Степанида от души наслаждалась церемонией. Попадья радовалась всякой свадьбе, особенно если знала невесту. Она подарила Насте библию, почти новую кофту (чуть подпаленную утюгом у талии) и маленькую серебреную терку для мускатного ореха, которую в свое время кто-то подарил ей на свадьбу. С тех пор она так и не смогла придумать, что с ней делать. Перед Насьтук, которая вертела пальцами маленькую серебреную терочку для мускатного ореха, встала та же проблема. Но она еще никогда в жизни не видела таких прекрасных вещей и горячо поблагодарила матушку Степаниду.
Был ясный, но прохладный день, когда Настя сошла по ступенькам кособокой церкви, чтобы погрузить свои пожитки, сесть в повозку мужа и покинуть село Арапусь навсегда. Терка для мускатного ореха лежала у нее в кармане, подпалина на кофточке скрылась под жакеткой, а в руках Настя держала библию и нитяные перчатки.
– Прощай, Насьтук, – торжественно возгласил дядя.
От ветра у него слезились глаза, и веки сильно покраснели. Ребятишки цеплялись за Насьтук.
– Прощайте, дядя, – спокойно сказала она. – Прощайте, малыши! – И наугад кого-то из них шлепнула по заднюшке.
Она была совершенно спокойна.
Тем временем лавочник, подаривший несколько аршинов коленкора, втолковывал новобрачному, как он должен жить, а молодой человек, понимая, что Алексей за свою щедрость вправе требовать внимания, только моргал глазами и кивал головой с совершенно не свойственным ему смирением. Его лицо даже осунулось за это утро.
– В конце концов, все дело в почитании, – говорил лавочник, теребя свои усы. – Надо друг друга почитать, вот что главное.
И все время, пока лавочник старался воспарить на крыльях мудрости, молодой человек, как мальчишка, стоял перед ним и молча, кивал.
Наконец, когда ребятишки бросили в них горсточки овса, а матушка Степанида, встав на цыпочки, помахала рукой, промокнула глаза платочком, отвела лезущие в рот пряди волос и заулыбалась, и опять замахала рукой, и повозка отъехала от неуклюжей церкви под темные корявые деревья, царапавшие лицо игольчатыми ветками. Тогда Ивановы – отныне эти двое стали Ивановыми – поняли, что все кончилось или же – все началось.
Повозка покатилась по колеям сельской окраины. Переехали реку Була, веселая лошаденка встряхивала челкой, повозка тряслась по пыльной дороге. Федор управлял повозкой, а Насьтук сидела, крепко прижимая к коленям библию.
Их чужие друг другу тела тряслись в такт повозке. Но что-то изменилось с той мучительной доли секунды в церкви, когда пришлось вслух подтвердить свое согласие. Теперь они, такие разные, были соединены в одно целое и могли без напряженности смотреть друг другу в глаза.
И только когда село Арапусь проскочило мимо, и остался позади, Насьтук стала глядеть по сторонам. То, что произошло сейчас в ее жизни, важное или обыденное, нисколько не заботило людей. В этом селе она ни для кого не была своей. Дядя даже не всплакнул, да Насьтук и не ждала этого от него. Она и сама ни по ком еще не плакала. Но сейчас, сопротивляясь властному бегу колес, она вдруг загрустила. Как будто стремившая ее куда-то повозка и уходящий назад ландшафт требовали от нее признание в любви. Вынуждали сознаться в нежности, которую она до сих пор так старалась в себе подавить.
Он какими-то клохчущими звуками начал погонять лошадь и хлестнул ее кнутом по косматому хребту.
– Стало быть, ты жалеешь, – сказал он и придвинул свободную руку дальше по спине сидения, чтобы не коснуться ее плеча.
– Мне в Арапусе нечего терять, – ответила она. – Только я и знала, что оплеухи да ругань.
И все же она еще раз всхлипнула и высморкалась. Она вспомнила, как однажды грызла леденцы под мостом, над головой у нее гремели по доскам колеса, а в светлом проеме мелькали предвечерние ласточки и скашивали полосу солнца острыми косами своих крыльев. Она не могла убежать от детства. Даже от носового платка исходил его грустный мятно – леденцовый запах.
А он сидел, рядом с нею молча. Бывают такие печали, которые разделить невозможно. Но он понимал, что, хотя ее тело мученически противится движению увозящей ее повозки, на самом деле она, ни о чем не жалеет. Просто ей нужно что-то в себе преодолеть. И он был спокоен.
Молодой человек хотел бы сказать своей жене – мы подъезжаем к тому-то и тому-то или – проехали столько-то верстов от такого-то места. Но он не мог. Пространство было нерушимо.
Ну, отревелась, сказала себе Насьтук, теперь можно сидеть так хоть всю жизнь.
И она сидела, не отрывая глаз от дороги. Ее не мучили тревоги, чего порою втайне опасался ее муж
Ветер дул, она зябко подернула плечами.
– В этих местах всегда так дует? – засмеялась она.
Федор только шевельнул губами. На такие вопросы не отвечают. Кроме того, он сознавал и принимал как должное всемогущество пространства.
Но она не могла с этим смириться и, наверно, никогда не сможет. Она начинала ненавидеть и ветер, и пространство, и дорогу, потому что во всем этом терялось ее собственное значение.
А тут еще ветер ухватил ветку, отломил кусочек, черный, сухой и корявый, и швырнул так, что сучок оцарапал щеку девушки, стукнул и на мгновение испугал лошадь и, сделав свое дело, уже ненужный, рассыпался в труху где-то позади.
– Ох! – горячо выдохнула девушка не столько от боли, сколько от злого испуга, и руки ее прижались к щеке, а тело мужчины напряглось, сдерживая силу лошади.
Когда они, наконец, перевели дыхание, мужчина разглядел царапину на щеке жены, на щеке той худенькой девушки, в которой он на приходском балу узнал девчонку и которая, кажется, стала его женой. И его охватило благодарное чувство.
О боже, задохнулась она, ощущая близость его твердого тела.
Кожей своей они чувствовали благодарность друг к другу и непривычную нежность.
До сих пор они почти не целовались.
Он смотрел на впадину под ее скулой, на ее шею, с готовностью подставлявшую себя его взгляду.
Она смотрела на его рот, на полноватые приоткрытые и обветренные губы и на белые зубы с пятнышком крови от ее царапины.
Они смотрели друг на друга, переживая первое мгновение, когда их души слились в одну жизнь. Потом спокойно сели прямо, как прежде, и двинулись дальше.
В это первый день больше ничто не нарушало однообразие впечатлений, бесконечность дороги, неумолимость зарослей кустарника, и, наконец, когда стало вечереть, и на лица их лег сероватый отсвет, они подъехали к поляне, которую расчистил Федор, чтобы устроить себе жилье.
Теперь уже был отчетливо виден скромный результат его трудов. В прохладную тишину ворвался враждебно – тоскливый лай собаки.
– Вот приехали, – сказал молодой человек, словно с объяснениями надлежало покончить как можно спокойнее быстрее.
– А,– произнесла она сдержанно, – это дом, что ты построил?
– Да, – буркнул он, спрыгивая с козел. – Он не из бумаги, как видишь.
Это она видела, но понимала необходимость хоть что-то сказать.
– Как-то раз я видела дом, – по чистому вдохновению заговорила она ровным, мечтательным голосом, – перед ним был куст белых роз, и я всегда думала, если у меня будет свой дом, я посажу белые розы. Хозяйка сказала – эта табачная роза.
– Ну – засмеялся он, – дом у тебя теперь есть.
– Да, – ответила она, сходя с повозки.
Но легче ей не стало, и потому она коснулась его руки. Откуда-то взялся пес, обнюхивающий подол ее юбки, и она неуверенно поглядела вниз. Ребра пса ходили ходуном.
– Как его зовут? – спросила она.
Он ответил, что никак.
– Нельзя же совсем без клички, – сказала она.
Эта пусть даже ничтожная убежденность сразу придала ей силы, и она принялась стаскивать с повозки узлы и размещать в доме пожитки так, словно это для нее самое привычное дело. По дому она ходила с осторожностью. Ей как будто не хотелось совать свой нос в то, что уже было здесь до нее. И в самом деле, почти все время она так старательно смотрела прямо перед собой, что многого в доме мужа не видела вовсе.
Но она и так знала, что тут есть. И позже она все это как следует, разглядит.
– Вот вода, – сказал он, войдя и поставив ведро у порога.
Насьтук сновала взад и вперед по дому, который постепенно становился для нее своим. Она слышала стук топора. Насьтук высунулась по плечи из окна, под которым решила посадить белую розу, – тут на пологом откосе, земля еще не полностью очистилась от зубчатых пней, которые остались от поваленных деревьев.
– Где мука? – крикнула она. – И соли не вижу.
– Сейчас приду, – откликнулся он, выбирая поленья из кучи дров.
Стоял тот предвечерний час, когда обессиленное небо побелело, как валявшиеся на земле щепки. Поляна была пуста, просторна. Мужчина и женщина, занятые важными делами, были видны как на ладони. Дела их, несомненно, были важные – до сих пор человек жил один, а теперь их стало двое. И каждый стал богаче. Их пути скрещивались и расходились, шли рядом и переплетались. Голоса их долетали друг до друга через бездны. И таинство новой жизни вторглось в таинство тишины.
– Мне здесь нравится, – улыбнулась она крошкам на столе, когда они ужинали пресной лепешкой из наскоро замешанного теста и остатками прогорклой солонины.
Он вскинул на нее глаза. Слишком сильна была внутренняя убежденность в своем решении, оттого ему и в голову не приходило, что ей здесь может не понравиться. Так же как не приходило в голову, что все задуманное может и не сбыться. Та роза, что они решили посадить, уже пышно расцветала под окном немудреного домика, и ее лепестки осыпались на пол, наполняя комнату запахом растертого табака.
Еще в мальчишеские годы лицо у него было убежденное, некоторые говорили – каменное. И если он отличался чрезмерной замкнутостью, то и раскрывался с трудом. В нем были заложены и способность к мышлению, и поэтический дар, но все это таилось под спудом, да так, что почти и не докопаться. Он часто метался во сне, и сновидения тревожили его лицо, но он никогда не рассказывал, что ему виделось.
И сейчас, вместо того, чтобы говорить какие-то нежные слова, которые были неподвластны ему, Федор протянул руку над остатками жалкого ужина и взял ее пальцы в свои. Рука была ему подвластна, она могла выразить замурованную в нем поэму, для которой не существовало иной возможности вырваться на волю. Его рука знала камень и железо и чувствовала малейшее колебание дерева. Она, однако, немного дрожала, познавая язык плоти. А ночь тем временем превращалась в поэму лунного света. Луна, уже неполная, с выщербленным краем, будто криво вырезанная из белой бумаги, преобразила утлый домик в вековечную твердыню. Стены его под светом бумажной луны казались неприступными, но сама луна была все так же, бесстрастна.
Худенькая девушка, сняв одежду, поставив рядышком башмаки и свернув в комок нитяные перчатки, которые так и не надела, а только держала в руках, набиралась отваги у луны. Кровать, выглядевшая при лунном свете огромной, немало повидала на своем веку и приспособилась к человеческим нравам. Девушка только на мгновенье почувствовала страх и легко отогнала его.
В лунном свете плоть героична.
Мужчина взял тело женщины и научил его бесстрашию. Губы женщины, прильнувшие к векам мужчины, безмолвно признавались в чем-то самом сокровенном. Мужчина обрушил на тело женщины и свою порой пугающую силу, и свой эгоизм. Наконец, женщина ощутила беспомощность мужчины. Она почувствовала дрожь неуверенности в его бедрах после того, как ощутила его любовь и силу. И уже не могла исторгнуть из себя ту любовь, которой теперь наконец-то могла бы ответить ему, любовь всепоглощающую, как сон или смерть.

Потом, когда стало холодать и бумажная луна, уже чуть изодранная ветвями
, опустилась в гущу деревьев, женщина забралась под одеяло рядом со спящим мужчиной, который стал ее мужем
. Она обхватила пальцами железную перекладину изголовья и уснула.
Екатерина В. Натюрморт Куст белых табачных роз
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Так началась и продолжалась жизнь на вырубленной поляне, в местечке под названием Полевое-Чекурево, где поселились Ивановы. Поляна все дальше и дальше вторгалась в лес, и пни поваленных деревьев постепенно исчезали, превращались в дым и золу или сгнивали, как старческие зубы. Остались только два – три пня, узловатые громадины, с которыми неизвестно было что делать. Иногда на них присаживалась женщина погреться на солнышке, полушить горох или просушить мокрые, скользящие волосы.
Рыжий пес иногда садился поблизости и смотрел на женщину, но не так упорно, как на мужчину. Когда она подзывала его к себе, глаза у него становились пустыми и невидящими. Он признавал только мужчину. Потому что она так и не дала ему обещанной клички. Он остался «Твоей собакой». Пес надменно бродил между пней и поросших травою кочек и надменно задирал заднюю ногу. Однажды он погубил маленькую лилию, которую женщина посадила в тени возле дома и, выйдя из себя, она швырнула в него деревянистой морковкой, но промахнулась. Он не обращал на нее никакого внимания, даже веселые минуты, когда, высунув язык, он улыбался всей своей мордочкой. Но улыбался он не женщине. Ее он даже не замечал. Он в это время лизал себе промеж ног или, подняв нос, глядел с тоской в пространство.
И всегда где-то поблизости от него работал мужчина. Топором, косой или молотком. Или стоял на коленях, уминая землю вокруг рассады, выращенной под мокрыми мешками. На другое утро из земли торчали листки капусты – те, которые за ночь не успели сгрызть мыши. Первые годы замужества, рано утром женщина видела эти капустные листики отчетливее, чем все, что было вокруг,– только они не расплывались в мягком свете утренних зорь.
Рассада вскоре превращалась в длинные ряды жилистых листьев, оттаивающих после ночных заморозков. Средь запаха нагревающейся земли их синеватая и фиолетовая плоть струилась вместе с текучим серебром воды и алмазным сверканьем утреннего света. Но всегда оставалась упругой. Позже, в жестком свете дня обозначались стойкие, мускулистые шарики, потом они становились крупными флегматичными кочанами в обрамлении поникших листьев, и в разгаре дня над ними стоял резкий животный запах капусты.
Когда после ночного морозца вставало солнце, и жилах успокаивалась взбудораженная кровь, женщина подходила и останавливалась возле мужа, и тот показывал ей, как надо рыхлить землю в междурядьях.
– Не так, – говорил он, – потому что ты присыпаешь землей сорняки. А вот так.
Вряд ли было нужно ее учить. Или ей – слушать. И вряд ли он этого не понимал, но ему хотелось удержать ее рядом. Земля после заморозков была мягкая и обессиленная. После безумных ошеломительных минут, после жадных объятий и хриплых вскриков хорошо побыть вместе в ласковом покое. Даже почти не разговаривая и не слушая. Он ощущал ее тепло. На ней была старая соломенная шляпа с широкими полями, разлохматившаяся там, где продырявилось плетение, и под этой шляпой ее лицо казалось совсем маленьким и бледным. Но тело ее слегка округлилось. Она уже не дергалась всем корпусом при поворотах и уже не казалась, что она вот-вот переломится в талии. Плоть ее становилось осмысленной и влекущей.
– Не так. А вот так, – произнес он.
Она проходила между грядок с капустой, и сейчас он учил ее не рыхлить землю, а нести и изгибать свое тело. Она шла мелкими шажками между холмиков земли, которую он накидал для будущих грядок, но поле его зрения заполняло только колыханье ее тела. Мотыжа оттаивающую землю, он не часто вскидывал глаза, но против воли видел перед собой только очертания ее фигуры.
Его тоже когда-то учили. Она в нем отпечаталась накрепко.
Иногда она, откусив большой кусок хлеба, отрывала взгляд от тарелки и с набитым ртом говорила что-то неразборчивое. Он слушал, а потом, оставшись один, вспоминал этот голос. Потому что она и вправду была жадной до хлеба и до его надежды открытой для себя любви.
Всем своим существом она поглощала его любовь и злилась на заговоры, которые устраивала жизнь, чтобы отнять у нее эту пищу, не дав насытиться. Через окно она вглядывалась в темноту, слышала звяканье металла, хлест кожаного кнута, видела на фоне звезд темные, размытые очертания повозки с грудой капусты.
– Я налила воды в лагунок, – кричала она.
Мужчина бился над тугими пряжками подпруги, и холодная кожа не поддавалась его рукам. И он топтался и топтался вокруг лошади и повозки, готовясь к путешествию с капустой.
– А под бутерброды я положила кусок пирога, – говорила она вдогонку.
Только, чтобы что-то сказать.
Потому что у нее зябли плечи, и без него было зябко в постели, и уже слышалось последнее цоканье копыт по камням, и музыка скрипучей повозки затихала вдали. И невозможно вернуть его теплое тело в покинутую постель.
Иногда после базара он оставался в городке Алатырь на целые сутки, если у него были там дела или требовалась что-то купить.
И тогда покинутая женщина снова становилась худенькой девушкой. Так много значившая в ее замужней жизни мебель выглядела в пустом доме простой древесиной. Ее нехитрые детские развлечения оказались совсем жалкими на этой поляне среди леса. Она слонялась вокруг дома, выводила узоры на рассыпанном сахарном песке или, наклоняясь к самой земле в недальнем подлеске, подолгу, в упор смотрела на муравья.