
Полная версия
Выбор Веры
Бабушка, отвернувшись, возилась у плиты – щёлкнула конфоркой, поставила чайник, достала из буфета фарфоровые чашки с синими незабудками, те самые, из которых Вера пила какао после долгих зимних прогулок. Всё это делалось с привычной, почти ритуальной неторопливостью, но Вера видела, как дрожат старческие руки, когда та берёт ложку, как слишком резко хлопает дверцей холодильника, доставая банку малинового варенья – того самого, что всегда помогало внучке от простуд.
– Садись, Верунь, – сказала бабушка, наливая в чашку густой, тёмный чай. – Я вчерась клубнику пересадила, думала, не приживётся, а она, глянь-ка…
Вера взяла чашку – чай был обжигающе горячим, но теперь, к своему удивлению, она почти не чувствовала этого. Лишь лёгкое покалывание в кончиках пальцев, будто она опустила их в тёплую, а не кипящую воду.
– Бабушка, – начала она, но старуха продолжала, будто не слыша:
– …и огурцы нынче странные, все в пупырышках, хоть на выставку вези. В прошлом году…
– Бабушка! – Вера хлопнула ладонью по столу, и чашка подпрыгнула, расплёскивая чай. – Хватит! Я не за огурцами приехала!
Тишина повисла тяжёлым, плотным покрывалом. Бабушка медленно опустилась на стул, её морщинистые руки сложились перед собой, как перед молитвой.
– Ну что ж, – вздохнула она, и вдруг её голос стал глухим, будто доносился из глубины колодца. – Ты права. Не огурцы тебя сюда привели.
Она подняла глаза – тёмные, почти чёрные, как спелые бузины – и Вера впервые заметила, сколько в них боли.
– На месте тех гаражей, где ты нашла часовню, раньше стояла усадьба Тереховских. Древний род, ещё с петровских времён. Но люди их сторонились – говорили, что нечистью обзавелись.
Бабушка перекрестилась, прежде чем продолжить:
– А в 1834 году пришла на деревню «чёрная немочь» – люди умирали за сутки, синея, как сливы. Крестьяне решили – Тереховские напустили. Собрались с вилами да с косами, подожгли усадьбу.
Старуха замолчала, глядя куда-то поверх головы внучки, будто видела сквозь неё то давнее пламя.
– Сгорели все. Старые, малые. Дом сгорел полностью. Только часовня уцелела – её младшая дочь, Анна, выстроила. Говорили, святая была. Молилась за всю свою проклятую семью.
Вера сидела, вцепившись пальцами в край стола, пока перед её глазами разворачивались жуткие картины: кричащие люди, мечущиеся в дыму фигуры, а за спиной уже полыхает крыша усадьбы, осыпаясь искрами на снег. Она даже физически почувствовала запах гари – не то воспоминание, не то галлюцинация, – когда бабушка вдруг добавила:
– Анна выжила. Спряталась в часовне, да не одна – схватила с кухни ребятёнка служанки, мальчонку лет пяти, который тесто месил, когда начался бунт.
Голос бабушки дрогнул, и она провела ладонью по лицу, словно стирая невидимые следы той истории:
– Говорила потом, что не могла оставить его гореть – хоть и не её крови дитя, а всё же невинный. Вырастила как своего, хоть своих детей Бог не дал.
Вера медленно подняла голову, и в её глазах отразилось мучительное понимание:
– Эта девушка…
– Анна Тереховская – твоя прапрапрапрабабка по прямой линии, – бабушка чётко отсчитала четыре поколения, учитывая, что с 1834 года прошло без малого двести лет.
Тишина повисла густая, как смола. Даже чайник на плите перестал шипеть, будто затаив дыхание. Вера ощутила, как по спине пробежали ледяные мурашки – не от страха, а от странного чувства причастности к чему-то древнему и тёмному.
Глава 7
Кухня, наполненная ароматами чая и старого дерева, казалась теперь тесной, словно стены сжимались, впитывая каждое слово бабушкиного рассказа. Вера сидела, уставившись в темную глубину своей чашки, где на дне лежали не растворившийся сахар, и чувствовала, как в груди поднимается что-то тяжелое, невысказанное.
– Так почему же ты спросила про часовню? – бабушка наклонилась вперед, ее морщинистые пальцы сцепились в тугой узел. В глазах светилось не просто любопытство – там была тревога, почти предчувствие. – Ты ведь не просто так вспомнила.
Вера опустила взгляд. Она не могла сказать правду. Не сейчас. Не когда сама еще не понимала, что с ней происходит. Но и лгать бабушке, которая только что раскрыла ей семейную тайну, было невозможно.
– Я… заблудилась, – начала она, медленно, подбирая слова. – После клуба. Выпила лишнего, поссорилась с Димой, пошла одна через гаражи.
Она замолчала, вспоминая ту ночь: холодный ветер, шуршащий под ногами мусор, тени, которые казались живыми.
– Ко мне пристал какой-то мужчина. Я испугалась, побежала… и наткнулась на эту часовню. Дверь была открыта, я зашла.
Бабушка не шевелилась, но Вера видела, как побелели ее костяшки, сжимающие край стола.
– И что там? – спросила старуха так тихо, что слова едва долетели до Веры.
– Ничего. Пустота. Темнота. Я… просто переждала, пока он уйдет.
Ложь далась тяжело. Она вспомнила, как лежала на каменном полу, как жгло горло от святой воды, как тьма накрывала ее, словно саван. Но как сказать об этом бабушке? Как объяснить, что, возможно, теперь она – часть той самой нечисти, о которой говорили крестьяне?
Бабушка вздохнула, откинулась на спинку стула, и в ее глазах мелькнуло что-то похожее на разочарование.
– Ты что-то не договариваешь, внучка.
Вера сжала зубы. Клыки, которые теперь казались острее, уперлись в нижнюю губу.
– Может, и так. Но я и сама не понимаю, что со мной.
Она подняла глаза и увидела, как бабушка медленно тянется к старому буфету, к тому самому, где всегда хранились заветные вещи: фотографии, письма, маленькие коробочки с «бабушкиными секретами». Старуха достала оттуда что-то завернутое в пожелтевшую ткань и положила на стол перед Верой.
– Тогда, может, это поможет тебе понять.
Ткань развернулась с шелестом, открывая старую тетрадь в переплете с потрескавшимися уголками. На обложке не было ни названия, ни автора – только вытертый временем символ, напоминающий то ли крест, то ли меч.
– Это дневник Анны, – прошептала бабушка. – Той самой. Я всегда знала, что однажды он понадобится тебе.
Вера протянула руку, но в последний момент остановилась, будто боясь прикоснуться. Тетрадь казалась живой, дышащей, как будто в ее страницах все еще билось сердце той женщины, пережившей ужас пожара и проклятие рода.
– Почему ты так думаешь?
Бабушка посмотрела на нее долгим, пронизывающим взглядом.
– Потому что ты – последняя в роду Тереховских.
––
Дневник Анны лежал в сумке, завернутый в ту самую пожелтевшую ткань, и казалось, он излучал едва уловимое тепло, словно в нем тлели угли давно угасшего пожара. Вера стояла на пороге бабушкиного дома, чувствуя, как ночной воздух обволакивает ее кожу, прохладный и влажный, наполненный запахами прелой листвы и далеких костров.
– Останься до утра, – голос бабушки звучал устало, но в нем слышалась непреклонность. – Уже поздно, лес темный, да и электрички теперь редко ходят…
– Не могу, бабушка, – Вера поправила сумку на плече, избегая ее взгляда. – Завтра с утра лекции, а я даже не подготовилась.
Бабушка вздохнула, провела рукой по ее щеке – ладонь была шершавой, теплой, такой знакомой.
– Тогда иди с Богом.
Она перекрестила Веру, и та почувствовала, как по спине пробежали мурашки – не от страха, а от чего-то другого, словно это благословение касалось не только ее, но и той тени, что теперь жила внутри.
Лес встретил ее густым мраком, но Вера шла уверенно, будто дорога сама подсвечивалась перед ней. Раньше она боялась этой тропинки даже днем – корни, выпирающие из земли, внезапные ямы, шорохи в кустах. Теперь же каждый звук, каждый запах, каждый изгиб пути казались такими четкими, будто кто-то нарисовал мир заново, с максимальной детализацией.
Где-то далеко крикнула сова. Ветер шевелил верхушки сосен, и шелест листьев напоминал шепот. Даже звезды сквозь редкие просветы в облаках светили ярче, чем обычно.
Она посмотрела на часы – электронные цифры вспыхнули в темноте: 23:54.
– Черт…
Электричка должна была быть в 23:58, а до станции еще минут пятнадцать ходьбы. Вера замерла, сжала кулаки.
Не успею.
Но вдруг в груди что-то дрогнуло – не страх, не отчаяние, а странное, почти животное желание попробовать.
Она побежала.
Сначала медленно, осторожно, но уже через несколько шагов тело будто само нашло ритм. Ноги, обычно такие неуклюжие на бегу, теперь легко перескакивали через корни и кочки. Воздух свистел в ушах, но она не задыхалась – сердце билось ровно, мощно, как мотор, работающий на полную мощность.
Лес превратился в размытое пятно по бокам, земля под ногами – в упругую ленту, отталкивающую ее вперед. Она даже не думала о пути – тело знало, куда бежать.
И вот уже мелькают огни станции, желтые квадраты окон, силуэты людей на платформе.
Вера влетела на перрон в тот самый момент, когда электричка, скрипя тормозами, остановилась у платформы. Она замерла, ошеломленная, чувствуя, как кровь стучит в висках, но не от усталости – от восторга.
– Как… – она посмотрела на часы.
23:58.
Три минуты. Она преодолела путь за три минуты.
Двери вагона открылись, и Вера шагнула внутрь, пряча дрожащие руки в карманы.
Что со мной происходит?
Но ответ, казалось, уже лежал у нее в сумке, завернутый в старую ткань.
Глава 8
Квартира встретила Веру тишиной и привычным запахом пыли, смешанным с ароматом вчерашнего кофе. Она задернула шторы, заварила крепкий чай – больше для ритуала, чем для удовольствия, ведь вкус уже не радовал, – и села у окна, положив перед собой дневник Анны.
Переплет был шершавым под пальцами, страницы пожелтели от времени, но чернила сохранили четкость – тонкие, изящные буквы, выведенные с аккуратностью, которая выдавала образованную руку.
Вера перевернула первую страницу.
––
Дневник Анны Тереховской
20 мая 1832 года
Сегодня мне исполнилось шестнадцать лет. Отец подарил мне эту тетрадь, сказав, что благородная девица должна уметь не только вышивать и вести хозяйство, но и излагать мысли. Матушка, конечно, скривилась – она считает, что излишняя ученость портит нрав, но папа лишь рассмеялся и поцеловал меня в лоб. «Пусть пишет, – сказал он. – Может, когда-нибудь ее записи станут историей».
Как же я люблю нашу усадьбу весной! Сад утопает в сирени, пруды сверкают, как зеркала, а по утрам слышно, как поют соловьи. Сегодня я проснулась раньше всех и вышла в сад босиком – трава была мокрой от росы, и я представляла себя феей из бабушкиных сказок, которая танцует среди цветов…
12 июня 1832 года
Сегодня приехал доктор Семёнов – лечить младшего брата Мишу от лихорадки. Он привез с собой книгу – «Путешествие Гулливера» на английском! Я не удержалась и попросила дать мне почитать. Доктор удивился: «Ты разве знаешь язык?» Я кивнула – папа нанял мне учителя еще три года назад. Доктор рассмеялся и сказал, что я «слишком умна для девушки». Почему «слишком»? Разве есть предел уму?
Миша, к счастью, поправляется. Но доктор останется у нас еще на неделю – он будет записывать свои наблюдения о новой методике лечения. Я попросила разрешения присутствовать при осмотрах. Матушка чуть не лишилась чувств, но папа разрешил – сказал, что если я хочу понимать, как устроен человек, то почему бы и нет?
3 июля 1832 года
Сегодня случилось нечто странное. Я гуляла у пруда и встретила старую Агафью – ту самую, что живет в лесу и знает все травы. Она собирала коренья и что-то бормотала себе под нос. Я хотела пройти мимо, но она вдруг схватила меня за руку и сказала: «Ты крови своей бойся, барышня. Она и спасет, и погубит».
Я вырвалась и убежала. Вечером рассказала папе – он нахмурился и велел не общаться с «деревенскими дурочками». Но я видела, как он переглянулся с матушкой…
15 августа 1832 года
Доктор Семёнов уехал сегодня, оставив мне в подарок книгу по анатомии. «Для любознательности», – сказал он. Матушка спрятала ее в шкаф, но я уже успела пролистать. Как же удивительно устроен человек! Кости, мышцы, сосуды…
А еще сегодня я впервые увидела, как папа рассердился по-настоящему. Крестьяне из соседней деревни поймали вора – парня лет двадцати, который забрался в амбар. Они приволокли его к нам, требуя наказания. Папа вышел на крыльцо, выслушал их, а потом… отпустил его. Сказал: «Хлеба возьмите из запасов, но человека не трогайте».
Крестьяне зароптали, но разошлись. А вечером я видела, как папа стоял у окна и смотрел в лес. В его глазах было что-то… нечеловеческое. Будто он видел не деревья, а что-то далекое, страшное.
10 сентября 1832 года
Я заболела. Горло горит, голова раскалывается. Доктор говорит, что это ангина, но матушка шепчет что-то о «проклятии». Папа не отходит от моей кровати. Сегодня ночью я проснулась от того, что он сидит рядом и смотрит на меня. Его глаза в темноте светились, как у кошки. Я закричала, и он тут же зажег свечу. «Тебе приснилось, дочка», – сказал он. Но я знаю, что не спала…
––
Вера оторвалась от дневника, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
«Ты крови своей бойся»…
Она подошла к зеркалу, провела пальцем по своим клыкам – они явно стали острее.
Что скрывали Тереховские?
И, главное – как это связано с ней?
Ночь за окном сгущалась, но Вера не чувствовала ни усталости, ни желания спать. Ее пальцы лихорадочно перелистывали страницы дневника, выхватывая обрывки фраз, дат, признаний. Чай остыл, забытый, а свет лампы казался теперь слишком тусклым – глаза будто сами приспосабливались к полумраку, различая каждую потускневшую букву.
Она нашла нужную запись.
1 ноября 1832 года
Я выздоровела. Но что-то во мне изменилось. Я больше не могу есть обычную пищу – мясо вызывает отвращение. Только фрукты и молоко еще приносят облегчение. А еще… я вижу сны. Каждую ночь мне снится, что я стою в поле, а вокруг – сотни людей с горящими факелами. Они кричат что-то, но я не могу разобрать слов. Просыпаюсь в холодном поту.
15 ноября 1832 года
Сегодня впервые за месяц поехала в церковь. Одна. Папа никогда не ходит на службы, говорит, что «Бог для слабых». Но мне… мне нужно было.
Когда я стояла в толпе, батюшка поднял крест, и мне вдруг стало плохо. Голова закружилась, в глазах потемнело. Я выбежала на воздух и долго сидела на ступеньках, дрожа. Старая нищенка, сидевшая у входа, посмотрела на меня и сказала: «Ты не ихняя, детка.». Что она имела в виду?
3 декабря 1832 года
Я начала строить часовню. На самом краю нашего поместья, у старого дуба, где никто не бывает. Наняла рабочих из дальнего села – они думают, что это каприз барышни. Папа пока не знает. Матушка, кажется, что-то подозревает, но молчит.
Сегодня привезли первый камень. Когда я прикоснулась к нему, мне показалось, что он теплый, будто живой. Рабочие перекрестились. Если бы они знали…
25 декабря 1832 года
Рождество. Вся семья собралась в столовой – папа, матушка, дядя Григорий с женой, мои братья. Блюда сменяли друг друга, вино лилось рекой. А я сидела и думала о том, как они все… чужие.
Дядя Григорий рассказывал охотничью историю – как загнал медведя и пил его кровь. Все смеялись. Братья хвастались, кто больше собак замучил на псарне. Матушка улыбалась, а ее глаза были пустыми.
А потом папа поднял тост: «За нашу семью. За нашу кровь. За нашу силу». Все чокнулись. Я сделала вид, что пью, но вино обожгло мне губы, как кислота.
После ужина я убежала к своей недостроенной часовне. Плакала, молилась, хотя не знаю, слышит ли меня Бог. Потом уснула прямо на полу, на соломе. И впервые за месяцы мне не снился кошмар.
12 января 1833 года
Часовня почти готова. Сегодня установили крест на купол. Когда рабочие ушли, я осталась одна, зажгла свечи. И вдруг… я услышала голос. Не вслух, а внутри, как будто кто-то говорил прямо в мою душу: «Ты выбрала свет. Но тьма в твоей крови не исчезнет».
Я упала на колени.
Что со мной происходит?
Вера откинулась на спинку кресла, чувствуя, как сердце бьется где-то в горле.
– Тьма в крови… – она прошептала эти слова, и они повисли в воздухе, как признание.
Она подошла к окну, распахнула штору. На востоке уже брезжил рассвет – первые лучи солнца касались крыш.
Глава 9
Вера отправила сообщение на кафедру, короткое и сухое: «Температура, не смогу выйти. Надеюсь, завтра будет лучше». Телефон тут же упал на диван, забытый. Перед ней лежал дневник Анны, раскрытый на середине, где страницы были испещрены дрожащими строчками, будто писавшая их рука то замирала от ужаса, то торопилась запечатлеть что-то, пока память не стерла.
––
Дневник Анны Тереховской
20 февраля 1833 года
В деревне ненавидят нас. Я вижу это в глазах крестьян, когда проезжаю мимо на дрожках. Они крестятся, шепчутся, прячут детей. Вчера у колодца старуха плюнула мне вслед и прошипела: «Проклятые». Я хотела спросить, что она имеет в виду, но она скрылась в избе, хлопнув дверью.
Папа смеется: «Пусть боятся. Страх – лучшая охрана». Но мне страшно самой.
1 марта 1833 года
Часовня стала моим убежищем. Каждый день я прихожу сюда, зажигаю свечи и молюсь, хотя не знаю, слышит ли меня Бог. Сегодня батюшка из соседнего села отказался освятить ее. Он посмотрел на меня так, будто я принесла сюда чуму, и сказал: «Нельзя освятить то, что уже осквернено».
Что он знает? Что знают все, кроме меня?
15 марта 1833 года
Миша… Боже, что происходит с Мишей?
Сегодня я застала его во дворе. Он держал котенка – того самого, пестрого, которого я принесла из леса неделю назад. Котенок визжал, а Миша… Миша смеялся. Его пальцы сжимали тельце так, что шкурка трещала, а в глазах – в глазах было то же, что я видела у отца: холодный, голодный блеск.
Я вырвала котенка, отнесла в сарай. Он умер к вечеру. Миша даже не спросил о нем.
3 апреля 1833 года
Ванечка – единственный, кто не боится меня. Сегодня он принес мне букет подснежников, собранных у реки. Его пальцы были в земле, щеки – розовые от холода, а глаза… такие живые.
«Ты не страшная, барышня», – сказал он, улыбаясь.
Я заплакала.
––
Вера перевернула страницу, и вдруг из дневника выпал листок – пожелтевший, с оборванными краями. На нем детским почерком было написано:
«Барышня Анна, не плачьте. Я вас защищу. Ваш Ванечка».
Сердце Веры сжалось. Она знала, чем закончится эта история – бабушка рассказала: мальчик, спасенный из огня…
Но дневник продолжался.
––
10 апреля 1833 года
Матушка вызвала меня сегодня в свою комнату. Говорила о замужестве – какой-то дальний родственник из Петербурга прислал предложение. Я молчала. Потом она вдруг схватила меня за подбородок, впилась ногтями в кожу:
«Ты думаешь, твоя часовня спасет тебя? Ты – наша. По крови. И никуда от этого не деться».
Ее глаза были пусты, как у мертвой рыбы.
25 апреля 1833 года
В деревне началась болезнь. Люди умирают за день – синеют, как сливы, и хрипят, будто кто-то душит их изнутри. Крестьяне говорят, что это мы наслали мор. Папа велел удвоить охрану.
30 апреля 1833 года
Ванечка заболел.
Я нашла его в углу кухни – он дрожал, как лист, губы посинели. Кухарка рыдала, молилась.
Он шепчет: «Барышня, мне страшно».
Я тоже боюсь.
––
Вера отложила дневник, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. Она встала, подошла к окну. За стеклом – обычный город, обычные люди, спешащие на работу. А в ее руках – свидетельство того, что когда-то обычная девушка, как и она, осознавала, что вокруг монстры.
Телефон на диване завибрировал. Сообщение от Ольги Петровны: «Выздоравливайте. Завтра важное собрание».
Вера не ответила.
Дневник Анны лежал на коленях Веры, его страницы шуршали, как опавшие листья, будто предупреждая: «Дальше – только боль». Последние записи были написаны неровным, торопливым почерком, чернила местами размазаны – от слез? От дрожи в руках?
5 мая 1833 года
Ванечка поправляется. Сегодня он впервые за неделю съел целую тарелку похлебки и даже улыбнулся. Его мать, добрая Марфа, плакала и целовала мои руки, называла «спасительницей». Если бы она знала…
10 мая 1833 года
Ванечка теперь ходит за мной, как хвостик. Сегодня принес мне цветок – василек, вырванный с корнем. «Чтобы у тебя всегда было лето», – сказал он. Его пальчики были испачканы землей, а в глазах – столько доверия…
Я спрятала цветок между страницами молитвенника. Пусть засохнет. Пусть останется.
15 мая 1833 года
Крестьяне собрались у наших ворот. Они молчали, но в их глазах горело то, что страшнее криков. Отец велел запереть все двери. Миша смеялся и точил нож.
20 мая 1833 года
Марфа сегодня шептала мне: «Бегите, барышня. Они уже копают ямы за селом».
Я спросила: «Какие ямы?»
Она не ответила.
Следующие страницы были исписаны так плотно, что строчки наезжали друг на друга, буквы превращались в каракули.
Не датировано
Они идут. С факелами. Кричат: «Выходи, нечисть!»
Мы с Ванечкой в часовне. Дверь заперта, но я слышу, как трещит дерево в усадьбе. Горит. Все горит.
Ванечка плачет. Я прижимаю его к себе и шепчу: «Не бойся». Но сама дрожу.
Боже, если Ты есть – спаси его. Возьми мою жизнь, но спаси его.
Последняя запись была сделана уже другим почерком – детским, неуверенным:
«Барышня Анна спит. Мы будем жить. Ванечка».
И все.
Вера сидела, сжимая дневник в руках, пока пальцы не онемели.
Глава 10
Рассвет застал Веру сидящей на полу среди разбросанных страниц дневника. Голова гудела от бессонницы, но тело, вопреки ожиданиям, не чувствовало привычной усталости. Напротив – в мышцах была странная легкость, будто кто-то вытянул из нее годы напряжения и тревог. Она потянулась, и суставы отозвались не скрипом, а мягким, почти кошачьим движением.
Солнечный свет, еще не набравший силу, пробивался сквозь шторы, и Вера, к своему удивлению, не ощутила привычного жжения в глазах. Вчерашняя реакция на свет исчезла так же внезапно, как и появилась.
«Значит, это не навсегда?» – подумала она, поднимаясь с ковра. Но тут же вспомнила слова Анны из дневника: «Тьма в крови не исчезнет».
Телефон лежал на диване, экран потрескавшийся, но живой. Она набрала номер бабушки, прижав трубку к уху так крепко, что костяшки пальцев побелели.
– Бабушка, – голос ее звучал хрипло, будто она не спала неделю, – в дневнике обрывается на самом страшном. Там должно быть продолжение.
Тишина в трубке. Потом – вздох, глубокий, как пропасть.
– Я спрошу у тети Кати. У нее в сундуке, кажется, лежат старые бумаги. Но, Верунь… – Голос бабушки дрогнул. – Будь осторожна с этим.
– С чем?
– Со знанием.
Линия оборвалась. Вера опустила телефон, чувствуя, как в груди что-то сжимается.
––
Перед зеркалом в ванной она разглядывала себя с холодным, почти клиническим интересом.
Что изменилось?
Лицо. Оно не стало моложе – морщинки у глаз, складка между бровей, следы былых переживаний никуда не делись. Но кожа… Кожа была другой. Раньше она тускло желтела под слоем тонального крема, теперь же – гладкая, плотная, будто натянутая на невидимый каркас.
Она провела пальцем по щеке. Ни морщин, ни расширенных пор. Только легкий румянец, которого не было вчера.
Волосы, всегда тонкие и ломкие, теперь лежали тяжелыми прядями, блестя даже при тусклом свете лампы. Она собрала их в пучок – и тут же отпустила, потому что движение было слишком резким, почти неестественным.
А глаза…
Вера наклонилась ближе к зеркалу. Радужка, раньше серо-голубая, теперь казалась темнее, почти черной у зрачка, переходя в глубокий синий по краям. Зрачки – широкие, как у кошки, даже при свете.
«Я все еще я», – подумала она, но голос в голове ехидно добавил: «Только лучше».
––
Рабочий костюм – брюки, блузка, пиджак – сидел на ней иначе. Плечи расправлены, спина прямая, будто кто-то вытянул ее за макушку. Она поправила воротник, скрывая следы укусов, и вдруг заметила, что ногти, всегда ломкие, теперь ровные, крепкие, с легким перламутровым отливом.