
Полная версия
спирит-панк-опера «БэздэзЪ»
Захрустело электричество, заурчало заводное нутро, теперь кадавр задышал шире, из печального рта повалил пар. Левша поправил на питомце старую поивидавшую попону. По своему обыкновению, тот отвёл белёсые глаза.
Левша поднялся по ступеням, толкнул дверь Омута и оказался в прокуренном коридоре с мигающими жёлтыми лампами. Затоптанная ковровая дорожка вела к разбитой зеркальной двери игорного зала. За ней слышалась музыка, галдёж и взрывы недоброго хохота.
Вдруг позади открылась дверь, и в глотке холодного воздуха на Левшу бросилась панночка Иванка. Левша не ожидал, что она так скоро его нагонит. Иванка подняла его маску, заглянула в глаза, обняла, стала тереться носом о щетину, приговаривая: “Левушка, Левушка”. А он, как обещал себе, запустил руки под её полушубок, и там холодные ладони нашли горячую голую поясницу.
Левша чуть отстранился, чтоб увидеть и вспомнить её лицо. Курносая красотка, наспех собранные рыжие волосы, сладкое дыхание мятной вишни, идеальная маленькая мушка в самом правильном месте над губой. Кажется, она повзрослела, черты стали острее – что ж пора – им на двоих уже почти сорок. В зелёных глазах сладкие карамельные огоньки. Чегир? Да нет. Разве сестрица опустится до дешёвого уличного дурмана?
В ее быстрых ресницах блестели маленькие замёрзшие слезинки.
– Да ты чего?
– Я думала, ты погиб. Так тебя жалко было. А ты живой. Я так обрадовалась. Такая зима долгая, так тоскливо было.
Зима только подоспела, пару дней как снег лёг, а ей уже долго.
– Скорее, милый! Покажем тебя панне. Или ты уже был у неё? – спросила она вдруг испуганно, ей явно хотелось самой предоставить живого Левшу хозяйке Марта.
Левша ответил, что еще не был у панны, Иванка взвизгнула, как будто выиграла игрушку в автомате, обвилась вокруг его руки и потянула за собой, навстречу расколотому отражению.
С порога их обдало вялым хмельным гвалтом угасающей вечеринки. В утреннем свете кисло пахло ночными фейерверками, чегировым дымом и даже немного мандаринами – с новым счастьем.
На входе гостей встречала скульптурная пара обнажённых Велиса и Лельи – допотопный стиль, точёные формы, розовый мрамор. Лелья будто летела над постаментом, воздев тонкие руки и устремив ввысь мраморный взор. Её интересные места были дочерна натёрты ладошками паломников. Была у них такая примета – если как следует потереть между ног у богини, то это к удаче.
Юный Велис гордо смотрел на солнечное утро в окнах. В одной руке медный щит, в другой – меч, принёсший ему победу в бою с червозмеем Гидроником. Мерзкая голова поверженного гада служила опорой босой стопе героя. Грубые гости взяли моду открывать бутылки о его мраморный хир. В конце концов деталь отломили и потеряли.
Главным украшением “Омута” был витражный купол, по счастью переживший все невзгоды Соловара и Исхода. “Вознесение Василиска Вием”, запечатлённое в свинце и стекле, цветными пятнами света лежало на вещах и на утренних людях, неподвижных, как вещи.
Прошли мимо сцены – на ней старинная музыкальная машина фирмы “Гудвин” играла ноктюрн “Мокрый гость” композитора Крейцера Сологуба. На сцене одинокий танцор апатично покачивался в такт тоскливой музыке и зажимал разбитый нос заскорузлым кровавым платком – вот кто точно побаловал себя сегодня хорошей мерой чегира.
За карточными столами сидело довольно много народа, на рулетке ещё шла игра – последний игрок держал себя за чуб над последними фишками.
Подошли к месту у высокого окна. Раньше никто кроме часовщиков не смел его занимать, и сейчас столик был свободен.
– Ты здесь хочешь? Ну ладно… Ты подожди здесь, милый, – сказала Иванка, прикрывая глаза от Проклятого Поля. – Я скоро. Закажи пока что-нибудь. У тебя же есть деньги?
Странный вопрос. Часовщик – это и есть деньги. Левша кивнул. Иванка улыбнулась и убежала.
Хотя. Левша проверил карманы пальто – чёрт, пусто. Только скрепка, почтовая марка с севирским мамонтом и огарок церковной свечи. По счастью, в штанах оказалась скомканная купюра. Левша разгладил её на столе – столичный четвертак с Золотым мостом Василиссы и профилем императора. На завтрак хватит, ещё и останется на хороший ужин на несколько персон.
Левша откинулся на спинку, выдохнул. Почувствовал себя почти как дома. Вид отсюда ещё лучше, чем с набережной: крыши Герники, ратуша, Яврос вдающийся в море и Бэздез на горе. Не каждому припольскому старожилу, спутнику, проводнику или плакальщику было бы уютно здесь, у высокого окна, на виду у Проклятого Поля. А уж паломник, неосторожно засидевшийся на этом месте, через пару минут провалится внутрь себя, как в горящую мусорную яму, так что не вытащишь.
Левша позвал устало бредущую мимо официантку с павлиньим пером в сбитой прическе – незнакомое лицо, видимо, новенькая. Заказал завтрак с большим кофе и графин солнечной воды. Закрывшись подносом от Проклятого поля, девушка сонно повторила заказ, зевнула и ушла.
Из игорной части раздался взрыв хохота, кто-то аж подвывал, задыхаясь от смеха. Но тут с улицы снова послышалась стрельба. Грохнуло несколько взрывов. Далеко, не в городе, но хохот резко стих… несколько человек раскланялись и ушли на мягких ногах. Оставшихся больше не было слышно.
На сцене замолкла музыкальная машина. Заскрипела механизмом, выбирая новую пластинку, щёлкнула, хрустнула. И снова заиграл “Мокрый гость” Крейцера Сологуба. Танцор с разбитым носом махнул рукой, спустился со сцены и поплёлся в игорную.
Ровно год назад, 31 декабря семнадцатого года, с этой сцены Левша услышал посреди дружеского гвалта новогодней вечеринки лирическую ионийскую песню. Пронзительный, красивый голос сирены сверлил табачные облака. Левша обернулся и увидел жёлтое платье, чёрную гриву волос, закрытые глаза и красные губы, гнувшие острую, как пила, высокую ноту. Это была Маргарита. Левша не видел её с детства, даже не знал, пережила она Соловар или нет. Он уже не так часто вспоминал о ней и только по привычке носил на груди янтарь с застывшей пчёлкой.
И вот Маргарита появилась снова, и чудовище на букву “Л”, тревожно спавшее несколько лет, проснулось. С того самого момента все пошло наперекосяк, и Золотой Век стал клониться к закату, всё тронулось со своих мест и посыпалось в пропасть…
Левша тряхнул головой, чтобы отделаться от опасных для него воспоминаний.
Куда пропала Иванка? Надо было пойти с ней или подняться к себе в номер. Чего доброго среди гостей окажется кто-нибудь из магнатских людей. К одинокому незнакомцу в маске могут возникнуть подозрения. Левша внимательно осмотрел публику – никто, кажется, не обращал на него внимания.
Подоспела официантка, поставила перед Левшой тарелку с завтраком: потёкшей глазуньей, подгоревшим сухим беконом и болезненно выгнутой гренкой с жёлтым пятном сыра на спине. С ними прибыли большая кружка кофе, графин, рюмка и жвачка в серебристом фантике.
Официантка ушла. Левша смело досыпал в кофе две ложки сахара, энергично размешал, приподнял маску и сделал глоток – прекрасно, вот теперь начался новый день. Накапал себе полрюмки солнечной воды, выпил. Стало ещё лучше. Хмурое утро позади, одиннадцатый час утра, судя по солнцу летящему вверх по бирюзовому небу. Змея-Надежда выползает на охоту. Левша посолил сыр, поперчил глазунью, подцепил вилкой желток, проглотил, захрустел тостом – грубые, грубые вкусы внешнего мира. Надо бы заказать добавки.
Вдруг послышались тяжелые шаги и железный скрежет. Открылась дверь, ведущая во внутренние хозяйские залы “Омута”. Оттуда выкатился лафет лёгкой полковой пушки, на нем вместо орудия было установлено здоровенное кресло, на котором восседал безногий и одноглазый великан Вар-Гуревич. Он был в косматых распущенных волосах, с пунцовым носом, с небритой, несвежей и нездоровой физиономией, грузно сидящей на бочкообразныом туловище, затянутом в старый ставрийский мундир.
Кресло Вара катил другой великан. На его голову была надета клеть из толстых железных полос, на руках тоже шарообразные железные клети, запястья и голени закованы в кандалы с цепями и тяжелыми гирями. Всё это снаряжение издавало тоскливый лязг, напомнивший Левше о Лисовской. При этом одет великан в отличный светлый костюм по фигуре, а на плечи наброшена угольно-черная шуба с соболиным воротником. Этим закованным великаном был Мамонт-Ной.
Следом за ними вышел Скрипка, одетый, как всегда, противоречиво и пёстро: пальто нежно-салатового цвета, рыжий клетчатый пиджак, кружевные рукава ослепительной белизны, узкие штаны, пояс с золоченой пряжкой и невыносимо оранжевые туфли. В длинном мундштуке ― погасшая папироса, очки с зеленым и красным стеклами, и всё это под широкополой шляпой с лентами и экзотическими перьями. Лоб и скулы его прорезали глубокие складки, отчего он показался Левше незнакомым стариком.
Процессия с лязгом и скрежетом почти проследовала мимо, когда Левша приподнял маску и пожелал господам доброго утра. Мамонт-Ной, Вар-Гуревич и Скрипка узнали Левшу, замерли. Первым, конечно, опомнился быстрый, как смычок, Скрипка. Он подскочил к Левше, схватил за плечо, ощупал его лицо сухими птичьими пальцами и попросил немедленно сказать что-нибудь.
– Лепестовый снег номер четыре, – назвал Левша марку одеколона Скрипки. От того на несколько шагов стоял слишком сладкий, цветочный аромат и щипало глаза. Скрипка решил, что глаза Левши блестят оттого, что тот тронут их неожиданной встречей, и бросился обниматься. Подошёл Мамонт-Ной, отстранил Скрипку и, гремя цепями, деликатно обнял Левшу, стараясь не помять его своими железяками. От него сильно пахло лекарствами. Тем временем Вар-Гуревич смотрел перед собой безо всякого выражения, как будто не узнавал Левшу или ему было всё равно.
Левша спросил, что с Варом. Скрипка ответил, что в последнее время малыш Вар если не пьян, то под чеширом. Они заехали повидать Панну, завезли товар и остались, потому что ночью в город залетели лжеставричи и было опасно возвращаться, а пока сидели, Вар опять налакался.
Вар шевельнулся, в берлоге его единственного глаза двинулось что-то угрюмое и сонное, поглядело вокруг, потом внимательно на Левшу и снова убралось в темень под косматую бровь.
Вар-Гуревич всегда был сдержан, его лицо похоже на каменный дом: может меняться погода, ветер или свет, и оно будет выглядеть немного по-разному, но сами его каменные черты незыблемы. Вот только сейчас стены его лица обветшали и по ним короткими перебежками ползают ящерицы безумия. Он еще не старик, ему нет тридцати, но выглядит он на все пятьдесят, бедный малыш Вар.
Вдруг, проскользнув между Варом и Скрипкой, слева рядом с Левшой приземлилась Иванка. Она заговорщически улыбалась и энергично жевала свежую вишневую жвачку. Не успел Левша спросить, чего она такая довольная, как вдруг что-то огромное, теплое и пахнущее дыней опустилось рядом справа, как будто на него сошла теплая лавина суфле. Пышные руки заключили Левшу в горячие объятия. Два поцелуя покрасили щеку душистой помадой – это Полуторолицая Панна.
– Мой мальчик, ты жив.
Левша покраснел и, вытирая помаду, попытался выбраться из мягких рук, но Панна показала необоримую мягкую силу, Левше пришлось смириться, и он затих на мягкой груди в огромном декольте.
–
Ну-ну, малыш, не капризничай. Отдохни, я знаю, ты устал.
Она погладила его по волосам.
– Ну что, хорошо?
– Да, панна, – ответил Левша прилежно.
Панна была счастлива и тараторила о том что со дня на день приплывает Казимиров и если не умрет от счастья при виде живого Левши, то заберёт все желающих дольщиков на Овиду для покойной и безопасной жизни. Казимиров? Скоро приедет Казимиров? О это замечательно, и очень кстати, ведь только Казимиров сможет оценить семичастную добычу Левши.
Наконец Левша все же аккуратненько выбрался из объятий и поправил волосы. Прямо день нежностей и объятий. Рядом сидела большая женщина. Персиковое платье крепко стягивало ее воздушное белое тело, горячее, как печь, высокую полную шею обвивали золотые цепочки и жемчужные нити. Она улыбалась и глядела на Левшу с лукавой нежностью.
Человек, который увидел бы Панну впервые ещё и так близко, поледенел бы и отстранился. Дело в том, что правая щека Панны не заканчивалась привычным образом, а переходила во второе лицо, казавшееся спящим, детским и размытым, как будто видимое сквозь прищур, его чуть прикрывали золотистые прядки и вуаль. Да уж, с непривычки такое зрелище могло здорово напугать, особенно когда второе лицо просыпалось, приоткрывало веко единственного слезливого глаза и печально косилось по сторонам.
В день исхода, семь лет назад, Панна, убегая от Пустоты, не выдержала и на краткий миг, на долю секунды оглянулась. Всего лишь краешком глаза она увидела то, что шло следом, и тут же отвернулась. Но осталось другое лицо, и оно до сих пор оглядывается, иногда тихо вздыхает под вуалью и хранит от Панны тайну увиденного.
К жутковатому уродству Панны все давно уже привыкли, а вот великана Мамонта-Ноя в таком печальном положении Левша еще не видел. Его мозг и нервы разрушала болезнь бешенка – бич маравар. Левша коснулся ладонью его оков на запястьях.
– Ной, как ты?
– Да вот… Как видишь…
Мамонт-Ной тряхнул цепями.
– Неважно, братец. Схожу с ума потихоньку. Зверю всё не спится, ворочается гадина, в любую секунду, сам знаешь… Ничего, мне уж маленько осталось. Дотянуть бы до весны только. Поглядеть напоследок…
Он замолк, припоминая что-то, затем продолжил:
– …как цветут в аллеях липы, помочить ножки в море…
Тут Скрипка, ворча под нос, резко полез в карман, достал банку, высыпал в ладонь горсть таблеток и сунул их через прутья клетки в рот великана. Тот послушно захрустел лекарством, а Скрипка достал медицинский пистолет с иглой, зарядил в него ампулу и сделал укол в бычью шею великана.
Мамонт-Ной дожевал таблетки и спросил разрешение запить солнечной водой, Левша подвинул ему графин. Сам Ной не мог взять его – не давали клети и цепи на руках. Ему помог Скрипка и вылил в раскрывшуюся, как у бегемота, пасть искристую прозрачную настойку. Мамонт-Ной вздохнул и тряхнул головой. “Видишь, – сказал он, – стоит мне немного растрогаться, а все уже знают, что может случиться”. Из его глаз вытекли две большие, как у лошади, слезы.
– Ну всё, прощай… Начинает действовать. Приходи вечером в исходник. Глядишь, мы с малышом Варом придем в себя… Придем… – вздохнул. – Пойдем… Похо… Пы…Кхуу…
Мамонт-Ной протяжно рыгнул, и лицо его поглупело, губы сделались безвольными и блестящими, а глаза заволокло мутью.
Скрипка посмотрел на Левшу виновато, как будто стесняясь этой неблагополучной картины.
– Вот так и живём, – вздохнул он.
Потом закурил затейливую трубочку с тонким длинным чубуком. Они переглянулись с Панной, и Скрипка положил свою ладонь на шуйцу Левши, нащупал кислотный браслет в рукаве и тихонько спросил:
– Ну как, есть? Есть добыча?
Левша кивнул. Скрипка улыбнулся от уха до уха, выпустил серое облако дыма, под хитро скрещенными ресницами живо заблестело, он стал похож на ярмарочную голову, из глаз которой потоками сыпятся искры фейерверка, а из ноздрей валит дым.
Даже забывшиеся братья-великаны, услышав о добыче, как будто покосились на Левшу, чуть выглянув каждый из своего тяжелого оцепенения. Что уж говорить про Панну, она густо выдохнула и потянула пальцами ворох цепей и ожерелий на своей порозовевшей шее, жадно вдохнула носом, хлопнула в ладоши, самым веселым своим полубасом приказала, и принесли самовар с чайной мерой – так называлось огромное расписное блюдо с горой румяной горячей сдобы и сладостей. Оно выглядело как натюрморт в богатом бэрском доме, но для Панны это лишь первый завтрак и прекрасная замена многим радостям, которых она лишена.
– Угощайтесь, мои маленькие, – сказала Панна задумчиво.
Налила чаю в расписанное жар-перьями блюдце, рассеянно потянула с верха горы большой расстегай с абрикосовой начинкой.
Никто больше не притронулся к угощению, все смотрели на Левшу и рукав его левой руки. О, там, если он не врет, не шутит, не смеется над ними, таится целая вселенная, целая бездна покоя, счастье, спасение и новая жизнь для каждого из них, и, судя по загадочному сладковатому выражению на губах Левши, еще и более того. Тогда счастье достанется им всем, вдоволь, и никто из них не останется обиженным.
Если распорядиться своей долей по-умному, то каждому хватит на богатое, безоблачное, гладкое, как детская ладошка, будущее.
Скрипка кашлянул:
– Итак. Ну и сколько? Сколько ты поднял?
Левша убрал руку из-под его ладони, насыпал себе сахару в чай. Ему хотелось потянуть время, полюбоваться вытянувшимися от нетерпения лицами друзей, не хватало только Казимирова.. но Левша и сам уже не мог сдерживаться. Фальшиво изобразив на лице постное равнодушие, показал на пальцах семь и шепотом добавил – Семь единиц глубины.
иллюстрации и статьи по лору на сайте https://bezdezna.ru/
Глава 4.2
В первых числах мая этого злосчастного года из столицы пришли вести о том, что Левша напал на Холоса Сциллу, чуть не убил его рыком, лишил глаза и изуродовал лицо. Никто не мог объяснить этого поступка Левши, но все догадывались, что дело связано с Ритой Най-Турс. Что было потом никто толком не знал. За голову Левши объявили огромную награду, повсюду рыскали охотники по его душу. Потом Левша вдруг объявился в Приполье, наверное чтобы снять один из своих тайников, но нарвался на охотников и они загнали его в Дикий Город, оттуда он по слухам попытался вырваться через Проклятое Поле, но попал на глубину, сгинул и уж спустя полгода никто не ожидал увидеть его в добром здравии. А он вот сидит, тихонько улыбается и от него, как от второго солнца, разит мечтой и теплом светлого будущего. Теперь дольщики замерли в тени воскресших надежд и вернулись мысленно к своим ожившим мечтам.
При полном безмолвии шестерых принесли и поставили на стол ледяное ведро с бутылкой лунного настоя. Вар что-то буркнул и заворочался в своей коляске. Скрипка, мечтательно глядя сквозь предметы, налил ему рюмку. Вар выпил и снова затих.
Левша с любопытством разглядывал своих старых друзей. Сквозь подернутые морозным рисунком стекла высокого окна их обильно заливало ядовитым полевым светом зимнего дня. Все они как будто подтаяли, обмякли чертами, как один ушли в себя, сейчас каждый примерял к себе положенную ему долю добычи и улетал мечтами в открывшееся перед ним будущее.
Только Вар угрюмо и ровнодушно поглядывал из-под косматых бровей. Раньше он, кажется, хотел чего-то хорошего, но это прошло. Теперь у него разве что немного чесались руки, чтобы раздавить чье-нибудь лицо, чтобы захрустело, как яблоко, чтобы липкий сок потек между пальцев в рукава. Может быть, он хотел сделать это с Левшой за его хрупкую красоту, может быть, с Панной за ее надоевшее удручающее уродство, но точно не с Иванкой. Ее он бы потискал ласково, развернул бы, как конфету от обертки, усадил бы на свои культи и что б она, как котенок, играла с его бородой и усами. Впрочем, все это были выносимые желания, и Вару еще не надели клеть на голову и не заковали в цепи, как несчастного Ноя.
Мамонт-Ной больше всего хотел исцелиться от яростного бешенца, поселившегося у него в черепе и копошащегося там среди грязных воспоминаний и грязных мыслей и расталкивая их по всему уму. Теперь всюду, даже в когда-то уютных и чистеньких спальнях памяти, загажено – вонючие следы и жирные холодные брызги. Правильно приготовленная из его доли золотая ниточка сокровицы помогла бы изловить мерзкую сороконогую гадину, вытащить из несчастной головы, чтоб она сгорела на божьем свету, как безобразная серная головка на сросшихся спичках. Тогда бы он, держа на голове компрессы с ледяной солнечной водицей, отправился бы прочь отсюда как можно дальше, на Заморские Притоки.
Конечно, он забрал бы с собой и несчастного Вара – битый небитого везет. Бедолага совсем сдал. Но и его золотая ниточка вытянет на ясное солнышко из сырой берлоги.
Скоро приплывет Казимиров и увезет их в родовой приют(*) под Виевой горой, там они отдадутся на попечение почтенных овидских врачей и ласковых нянечек. Мамонт-Ной будет ходить заснеженными тропами, подолгу отдыхать в пушистых сугробах, закутавшись в шубы подобно Зверь-Неведу, подобно ему же будет искать под снегом муравейники красных, как кровь, еловых муравьев, расковыривать их жилища из рыжей хвои и находить в глубине их ароматные кладки, полные пьяного муравьиного меда. А потом после бани на железных дровах будет ночевать в деревянном, уютном, как гроб, номере, на большой дубовой кровати с высокой периной, крахмальным бельем и чашкой сладкого можжевелового чая и пышной, как паровая булочка, матушкой оратайских покоев. Зачем тогда память? Без нее сладкое перестанет горчить, а соленое – кислить. Так со своим братцем они смогут прожить еще лет по сто, по сто тридцать, далеко пережить и Левшу, и Скрипку, и всех-всех. И этот день, и эти лица давно забудутся, а они еще долго-долго будут зимовать и летовать, зимовать и летовать, зимовать и летовать, пить много чая и потрошить муравейники в сугробах.
Панна никуда уезжать не хотела, напротив, она желала продать свою долю и выкупить себе наконец панцарскую неприкосновенность, такую, как у Сцилл. Чтобы никто не посмел посягнуть на нее и ее дело. Не хотела Панна ни избавится от своего второго лица, ни уехать, ни забыть свою память, хотела, чтобы было как раньше, в золотой век. Пусть эта полевая дружина почти погибла и остатки ее хотят разбежаться, но она останется, и в ее Омут придут новые храбрые мальчики, красивые девочки, и начнется новая эра, новая жизнь, но на этом же самом проклятом месте.
Здесь все примято ее полным телом, утоптано ее мягкой обувью, пропитано ее дынными духами. Здесь все привыкли к ее маленькой особенности и редко приходится встречать перекошенные брезгливым удивлением лица. Ни разу за последние семь лет Панна не покидала Василькова и чувствовала, что она как будто бы дух этого места, и за пределами города ее просто развеет ветром. А остальных пусть Казимиров заберёт в Овиду, так ей будет спокойней за них.
Скрипка больше всех ждал Казимирова, но не потому что соскучился. Как самый общительный и компанейский из всех, он хотел просто исчезнуть на новом месте, сменить имя, замести следы и забыть обо всех в мирной заморской Овиде. Там не было Соловара, не было Исхода, не было гражданской войны, люди мирные и спокойные, как коровы с бутылки молока. Дикость и озлобление, поразившие несчастную Варвароссу, для этих почтенных добряков не более чем треск мороза за окнами уютной гостинной. Овидийцы берегут свой покой, попасть в их страну очень непросто: нужно не просто много денег, они у Скрипки прикоплены, нужны первоклассные фальшивые документы, и полезные связи и высокие соизволения. И устроить это под силу лишь Казимирову, который приплывает к ним со дня на день, вместе они похоронят Лисовскую, почистят тайники и прочь, в Овиду. Навсегда.
То то Казимиров удивится увидев живого Левшу, да ещё с семью единицами глубины в Рукаве. Все даже слишком хорошо, но Скрипку никогда не пугала удача, он смело чувствовал себя достойным любых благ. К тому же сейчас он больше всего желал покая и безопасности. Только покой ему нужен был самый респектабельный и долгий. Скрипка не собирался готовить из своей доли, ни сокровищу, ни золотую нить, только продажа, только деньги, много-много денег и никаких мистических преображений. Он не хотел быть ни здоровей, ни красивей, ни лучше. К черту. Лучшее – враг хорошего. Ничего он не хотел поправить и в своей памяти. Прошлое и без того слезало с него легко и просто, как старая змеиная кожа, оно мгновенно выцветало, засыхало, тянулось следом, цеплялось за сучья жизни и оставалось на них прозрачными лохмотьями.
Зато будущее свое он представлял в живых красках. Представлял курортный прибрежный городок, в который он приедет на синем “Блюмишеле”, с одним саквояжем, паспортом на имя Язира Полабича – миллионщика из Стипики, сделавшего состояние на торговле фотопленками. Представлял утреннюю террасу, дуб с красными листьями, белые носки до колена, халат до пят, хруст газеты с мирными новостями и объявлениями о продаже почти новых полезных вещей, которые окажутся ему без надобности, ведь у него будут деньги на вещи новые и совершенно бесполезные.
Представлял он даже будущую невесту – девушку из хорошей местной семьи, – представлял вплоть до кончиков ухоженных розовых ноготков, до нежной мякоти внутренней стороны бедра, до косточек на лодыжках. Только лицо он старательно не представлял, чтобы не дай бог не привязаться к бесплотной особе, которую потом можно и не встретить.
В его планах, мечтах все люди его будущей жизни были хорошо одеты, приятно, но умеренно пахли, вели себя по-деловому, без варварских вольностей, но все эти приятнейшие господа и дамы имели вместо лиц теплые открытые ладошки. Потом на этих белых воротниках, в этих уложенных локонах появятся живые лица, но пока лишь зыбкие пятна.



