
Полная версия
Хроники Истекающего Мира. Вера в пепел
Лира первой увидела их у колодца и подняла руку: «Сюда». Толпа деревенских сомкнулась, но не тесно – люди оставляли пространство, как перед огнём. С беженцами двигался ветер: от него щипало губы, словно кто-то щедро посолил воздух.
– Откуда вы? – спросил староста, всматриваясь в лица.
– С Белой гряды, – ответил высокий. Голос у него был хриплым, как у того, кто давно говорит на ветру. – Там колодцы стали железными. Поля – хрустят под ногами. Мы ушли на север, потом на запад. Белые пятна идут следом.
Он сказал «идут» – не «растут», не «расползаются». И это слово липло к коже, как утренний налёт.
Каэлен уже двигался между людьми: считал вдохи, высматривал признаки жажды – запавшие глаза, тугой блеск кожи у губ, сине-красные трещинки на пальцах. Девочка лет восьми держала брата – мальчишка дышал неглубоко, слышно было, как соднит горло. На локтевом сгибе у него проступал белый кружок – круглый, ровный, словно кто-то приложил к коже холодный камень.
– Здесь, – сказал Каэлен, отступая в сторону тени, – садитесь. Воды – понемногу, не залпом. Лира…
– Уже, – ответила она. Из-под платка выглянуло её серьёзное лицо; руки слаженно делали своё: чистая миска, тряпица, капли настоя на губы ребёнка, чтобы разбудить слюну. Лира двигалась так, будто вокруг не толпа, а тишина, где слышно каждое сердце.
Гайом подошёл, опираясь на посох, но держался прямо. Его глаза задержались на белых кружках у нескольких – не только у мальчишки. Он провёл пальцем по одному такому пятну у мужчины, вдохнул, будто прислушиваясь через кожу.
– Не ожог, – сказал он. – Не плесень. И не соль в обычном смысле. Это как… слёзы земли, но на человеке.
Староста глухо кашлянул. – Говорите уже, что делать.
Каэлен поставил у стены свои мешочки, быстро, по памяти, перебрал: корень жгучника – для разгона крови; кора ивы – сбить жар; листья шиповника – на настой; серая глина – вытяжка на места, где «тянет» соль. Он работал, как его учили: сначала вода – но дробно, позже – тепло для конечностей, потом – настой малыми глотками. Руки делали своё, а в голове шелестели слова высокого мужчины: «Белые пятна идут».
– Сколько дней пути? – спросил он, не отвлекая взгляда от миски.
– Девять, – ответила женщина с младенцем. – По ночам дует. Утром всё белее. Камни, трава, даже верёвки на воротах.
– Бурь не было? Смерчи? – уточнил Гайом.
– Один. На третий день. Небольшой. Но после него запах… как ржавчина на языке.
Каэлен поднёс мальчику к губам ложку настоя. Тот вяло шевельнул губами, потом ещё раз – и проглотил. Взгляд его прояснился на миг, появился блеск, но не влажный, а стеклянный. Каэлен отметил про себя: слюна скупая, дыхание поверхностное, кожа – сухая, тепла почти нет. Не лихорадка. В другом углу женщины тихо укладывали на лавку старика – тот пытался улыбаться, но губы оставляли на воздухе белые следы, как мел на доске.
– Мы видели столбы, – вдруг сказал один из мальчиков, что нес бурдюк. Голос тонкий, но крепкий. – Белые, как соль. Вырастают за ночь, а утром крошатся и уходят в землю. Под ними трава умирает сразу.
– Сольные столбы, – повторил Гайом, как будто пробовал вкус слова. – Это новое.
– Или старое, но мы не видели, – ответил Каэлен. Он аккуратно развернул повязку на локте мальчика: белый кружок не поднимался над кожей, не болел от прикосновения, но вокруг по радиусу в два пальца кожа была как пергамент – тонкая, сухая, без привычной упругости. – Холод ощущаешь?
– Нет, – прошептал мальчик. – Ничего не ощущаю.
Лира подала серую глину. – Держать на коже три четверти часа. Потом – тёплая вода с полынью, по глотку, – сказала она, как отмеряла – точно. – И… – её взгляд скользнул к женщине с младенцем, – грудному – только грудь. Никаких настоев. Воду – матери.
Рядом высокий степняк сказал негромко: – У нас одна женщина пила воду много. Умерла. Не от жажды – от воды. Тяжёлая она. Сначала тянет, потом душит.
– Не вода, – тихо сказал Гайом. – То, что в ней.
Каэлен поймал себя на том, что вслушивается не только в слова, но и в паузы между ними. Паузы пахли пустыми колодцами.
К полудню площадь превратилась в тихий лазарет. Кто-то резал хлеб, кто-то кипятил воду, кто-то молча сидел и смотрел на свои ладони. Казалось, люди боялись вдохнуть глубже – вдруг воздух станет их врагом.
Каэлен разделил работу: детям – дробно и часто, взрослым – по расписанию. На белые кружки – глина; на губы – масло с каплей настойной мяты; на трещины – отвар коры; в тени под навес – тех, кто шумно дышит, но не потеет. Инструменты ложились в руки правильно, мысли – ровно; всё было так, как надо, и всё равно – не так. Результаты приходили медленнее, чем раньше, словно отвару приходилось пробиваться через незнакомую ткань.
– Травник, – окликнул его степняк с ножом, когда толпа немного редела. – Ты много знаешь. Скажи, почему белое приходит туда, где раньше росли цветы? Мы у костров говорили: может, там под землёй кто-то открыл кувшин и пролил. Или жила стала тоньше и порвалась. Друидов видели? Они стояли, слушали. Ничего не сделали.
Каэлен вытер руки о ткань, чтобы не пачкать чужую надежду. Он не любил отвечать, когда ответ – только предположение. Но люди смотрели на него, как на камень у переправы – не потому, что он красив, а так как по нему можно перейти.
– Думаю… – начал он медленно, – что не мы решаем, куда идёт белое. Земля истекает. Где тонко – там рвётся. Мы можем беречь тонкие места. Можем не рвать ещё. Но закрыть – не знаем как. Империя строит башни. Друиды молчат. Кланы уходят. Каждый бережёт своё знание, как воду. Может, пора сложить их в один кувшин.
Степняк усмехнулся одними глазами. – Кувшин разобьётся от одних слов, травник. Слова у вас разные.
– Тогда – учиться пить из разных, – сказал Каэлен. – И не разбивать других.
Солнце перевалило за макушки деревьев. Мальчик с белым кружком на локте уснул, дыхание его стало тише и глубже – не победа, но передышка. Старик на лавке наконец отпил настой – не морщась, как раньше, – и подал знак пальцем: «Можно ещё». Женщина с младенцем улыбнулась – почти незаметно – когда ребёнок потянулся к груди увереннее. Эти крошечные движения стоили труда, как будто вокруг них лежал каменный завал, который приходилось разбирать по камню.
Гайом присел рядом с Каэленом, перевёл дух и сказал, не глядя:
– Ты всё делал правильно. Но скоро правильно будет недостаточно.
– Знаю, – ответил Каэлен. Горло его стянуло, словно он сам выпил тяжёлой воды. – Сегодня я видел пятна на камнях у кузни. И… ветер приносит вкус.
– Вкус будущего, – сказал Гайом, грустно усмехнувшись. – Как ни назови, он один.
Лира подошла, положила на стол ещё один мешочек – маленький, туго завязанный. – Нашла у беженцев, – сказала она. – Спроси у них, где брали.
В мешочке оказались семена – мелкие, как песок, сероватые, с едва заметным серебристым блеском. На ощупь – холодные. Каэлен прижал их к ладони – и по спине прошёл холодок, как от утреннего тумана.
– «Ночные», – объяснила женщина с младенцем, заметив его взгляд. – У нас ими пользуются старики. Сеют, когда прохладно и нет ветра. Говорят, растут быстрее обычных. Но на белой земле – горят.
– У нас тоже горят, – тихо сказала Лира. – На второй день чернеют у корня.
Староста, дождавшись, пока люди устроятся, сотворил из слов простую ограду порядка: кто где останется, кто даст крышу, куда уносить пустые бочки, кому встать на караул к колодцу. Голоса людей становились тверже – не потому, что легче, а потому, что появилось «что делать». Даже ветер, казалось, стал дуть ровнее, когда у него перестали спрашивать «почему» и начали говорить «как».
Но к вечеру небо над западной кромкой леса взяло странный оттенок – не розовый и не серый, скорее бледно-оловянный, как вода в поддоне после гашения извести. В этом цвете примешивалось то самое мерцание – тонкая, едва различимая линия, тянущаяся по небосклону, будто кто-то поставил на нём длинную руническую черту.
– Опять, – сказал кто-то у ворот.
– Опять, – повторил кто-то у колодца.
И больше никто не добавил: «ничего страшного». Страшное стало привычным, как вечерний звон.
Когда люди разошлись по дворам, Каэлен снова посмотрел на мальчишку с белым кружком. Тот спал, локоть мягко дышал под глиной, и на его лице впервые за день не было напряжения. Юноша наклонился, тихо коснулся плеча ребёнка, как касаются дерева весной – проверяя: живо ли.
Внутри поднялась знакомая тяжесть – не как камень, а как вода, которую держишь в обеих руках: чуть отпустишь – расплескается, сожмёшь – уйдёт между пальцев. Он чувствовал себя сосудом, в котором кто-то пробует держать реку.
– Мы вытянем этот день, – сказал он Лире, больше себе. – А завтра… завтра снова будем жить.
– И снова лечить то, чего не понимаем, – спокойно ответила она. – Значит, нужно понять.
Ветер поднял с земли белую пыль – немного, на ладонь – и положил её к их ногам, как знак или насмешку. Каэлен смахнул её краем сапога. Пыль не обиделась – просто рассыпалась и снова легла тонкой вуалью.
Сумерки съели оловянный отсвет, и осталась только тёплая желтизна окон. Деревня жила – тихо, осторожно, как человек, у которого за плечами хрупкая ноша. И в этой осторожной жизни уже слышался дальний шаг – из столицы, со степей, из святилищ. Шаг, к которому придётся выйти навстречу.
Вечером деревня будто сжалась в себе. Дома, всегда открытые, теперь держали двери прикрытыми. С улиц ушёл смех, а заборы стали выше не из-за волков, а от ощущения, что мир стал тоньше. Каэлен возвращался от колодца с ведром, когда услышал – за заборами глухо переговаривались соседи, шёпотом, словно боялись, что соль имеет уши.
Беженцы разместились в старом амбаре. Гайом настоял: амбар просторный, воздух сухой, легко устроить лежанки. Лира разложила травы в углу и развела очаг. Тепло от костра почти не чувствовалось – беженцы сидели близко друг к другу, глядя на пламя, но не греясь.
Каэлен зашёл к ним с новым настоем – дымчатый цвет, лёгкий аромат корня серпени. Он обошёл каждого, прислушиваясь к дыханию. У мальчика с белым кружком дыхание стало ровнее, но кожа оставалась сухой, как выжженная доска. Женщина с младенцем сидела, не мигая, пока ребёнок спал.
– Сегодня ветер тише, – сказала она, но в голосе не было радости. – Тише, значит, несёт дальше.
– Что дальше? – спросил Каэлен.
– Белое, – ответила она просто. – У нас в степи так: когда небо замолкает, земля говорит. И говорит солью.
В дальнем углу высокий степняк строгал ножом кусок дерева – не оружие, а просто кусок, чтобы занять руки.
– Мы видели следы, травник, – сказал он, не поднимая глаз. – Не людей, не зверей. Пустые. Как будто ветер вырезал их на земле. Следы соли. Тропа белая.
Каэлен замер на мгновение.
– Когда?
– Две ночи назад, – степняк поднял взгляд, и в глазах его мелькнуло что-то почти суеверное. – Следы шли к холмам. А утром холмов не было.
Гайом, стоявший в дверях, услышал и нахмурился.
– Земля двигается, – тихо сказал он, словно самому себе. – Словно ей тесно.
– А мы всё латаем травами, – усмехнулся степняк. – Зашиваем небо ниткой.
Каэлен почувствовал, как в груди становится тяжело. Он понимал, что его знания – это светильник в темноте, но свет этот слабый, и мрак растёт быстрее. И всё же он наливал настой, проверял повязки, шептал слова, которые всегда шептал Гайом: «Дыши, земля, дыши».
Когда солнце скрылось, Лира принесла свежую воду. На поверхности плавал лёгкий блеск – тонкая плёнка, будто кто-то растворил в воде стекло. Лира провела пальцем и посмотрела на Каэлена.
– Она меняется, – сказала тихо.
Каэлен кивнул.
– Воду кипятить. Детям – только кипячёную. И мало.
Они обменялись взглядами, и оба знали, что кипячение – не спасение, а отсрочка.
За стенами амбара, под вечер, загудел ветер. Не громко, не свистом, но так, что скрипели двери и балки. Беженцы подняли головы одновременно. У некоторых – руки сжались на коленях. Каэлен тоже слушал: в этом ветре был привкус – не дождя, не земли, а чего-то сухого, отдалённого, как если бы степь дышала чужим ртом.
– Скоро буря, – сказал степняк. – Но не дождь.
– Мы выдержим, – ответил Гайом, и голос его был спокоен, как камень. – Всегда выдерживали.
Но Каэлен уловил в этих словах трещинку. И понял: даже камни иногда крошатся.
Ночь пришла не шумно – она кралась. Вечерние тени удлинились, потом растворились в дымке, и деревня затихла, словно укрылась под одеяло, боясь шороха. Только амбар, где разместились беженцы, тихо светился слабым огнём. Свет дрожал, как будто и он боялся остаться один.
Ветер поднялся незаметно. Сначала он был мягким, но приносил что-то чужое – сухой привкус, как если бы кто-то растёр мел и развеял в воздухе. Потом стало прохладнее, и в темноте зазвенели верёвки на воротах. Сухие листья, оставшиеся с прошлой осени, зашуршали и взлетели, как стая бесшумных птиц.
Каэлен сидел на крыльце, не спал. Его сумка стояла рядом, открытая: травы, бинты, сосуды с настоями. Он перебирал их механически, словно руки хотели убедиться, что всё на месте. Гайом ушёл отдыхать, Лира осталась в амбаре с женщинами и детьми – её голос, глухой, но уверенный, доносился сквозь стены.
Площадь была пуста, только колодец тёмным пятном стоял в центре. Вдруг Каэлен заметил: свет луны, тонкий и холодный, играл на поверхности воды. Но отражение дрожало, как будто кто-то тихо дул на неё снизу. Он встал, подошёл ближе, наклонился. На камнях вокруг колодца лежала едва заметная пыль – белая, как мука, но не мягкая. Когда он провёл пальцем, она оставила сухую полосу, как песок на стекле.
– Ты тоже не спишь? – Лира стояла позади. Усталость скрывалась в её голосе, но глаза были ясные. Она прижимала к груди мешочек с травами, будто щит.
– Ветер, – сказал он тихо. – Слышишь?
Они оба замолчали. Ветер усиливался, но в нём не было привычного запаха трав или сырости. Он пах металлом и солью, как нож, который пролежал всю зиму в воде.
– Дети плачут, – сказала Лира. – Даже те, что спят, вздрагивают.
Каэлен взглянул на амбар: тёплое пятно света теперь казалось тонким, ненадёжным.
– Мы всё равно не защитим их от ветра, – сказал он. – Только от жажды и боли.
– А от того, что идёт за ветром? – её вопрос повис в воздухе.
Каэлен не ответил. Слова были бы только камнями, а ветер всё равно сдул бы их.
Они пошли вместе к амбару. Внутри люди сидели близко друг к другу. Женщина с младенцем тихо пела, мелодия тянулась тонкой нитью, но каждый звук в ней был резок. Степняк с ножом стоял у двери, его глаза искали что-то в темноте, будто ожидали чужого шага.
– Как долго держится ветер? – спросил Каэлен.
– Иногда ночь, иногда три, – ответил степняк. – Но этот ещё слабый. Когда сильный – белое ложится прямо на лица. Мы дышим через ткани.
Каэлен кивнул.
– Здесь он только пробует. Но скоро придёт по-настоящему.
Взрослые переглянулись, дети теснее прижались к матерям. Гайом вышел из своей комнаты, закутанный в плащ. Его лицо было спокойным, но Каэлен знал: если учитель выходит ночью – значит, слушает землю.
– Что чувствуешь? – спросил юноша.
– Ветер ищет, – сказал Гайом. – Ему тесно там, где он родился. Он ищет новые места.
Эти слова повисли, как нить, готовая оборваться.
Час спустя ветер стал мягче. Люди начали дремать, костёр в амбаре потухал. Каэлен снова вышел к дороге. Он смотрел на север, туда, где тёмный лес скрывал пути к столице. Там не было видно башен, но ему казалось, что за этими лесами уже горят новые огни, строятся новые планы, что Элиан – живой и усталый, но всё такой же – читает карты земли и чертит что-то на полях бумаги, решая, что спасать, а чем жертвовать.
И вдруг Каэлен понял: дорога на север не просто мысль. Она уже звала его.
Лира подошла тихо, положила руку на его плечо.
– Ты смотришь туда? – спросила она.
– Да.
– Боишься?
– Да. Но ещё больше – боюсь остаться.
Она кивнула. И оба знали: эта ночь не просто ночь. Она запомнится не ветром, а решением, которое ещё не сказано вслух, но уже живёт в сердце.
Рассвет пришёл не золотым – тускло-молочным, будто его подмешали к воде и забыли размешать. Свет лежал ровным слоем на крышах, не просачиваясь внутрь, а окна отражали его мутной слюдой. На подоконниках – тонкая белая бахрома, за ночь она уплотнилась; касаешься пальцем – шуршит, как очень сухая мука, и остаётся под ногтями мелкой зернистостью.
Деревня просыпалась тяжело, по одному движению за раз. Сначала скрипнуло ведро у колодца, потом в другой стороне глухо потянули за задвижку сарая, потом ударил молот – один раз, второй – и умолк, будто кузнец прислушивался, не потревожил ли он что-то большое и спящее. Из амбара, где ночевали беженцы, выполз тонкий струйный дым; пахло сырой древесиной и отваром полыни.
Каэлен вышел из дома с сумкой через плечо, глаза ещё помнили ночной полумрак. На ступенях задержался – провёл ладонью по перилам. Древесина стала шероховатой за одну ночь. Соль – не заметная глазом, но её присутствие выдавало всё: тусклость света, липкую сухость губ, то, как вода в ведре играет туглой поверхностью, хотя её никто не трогал.
В амбаре было тихо. Лира стояла на коленях у очага, разводила огонь; волосы собраны, лицо серьёзное и ясное. Рядом – по порядку, как в миссионерской книге, – разложены мешочки с травами: мята, ива, серпень, глина, мирра. Она шевелила палкой угли, и редкое пламя облизало дно котелка, как язык уставшей собаки.
– Как ночь? – спросил Каэлен вполголоса.
– Разная, – ответила она. – У детей – слёзы без звука; у взрослых – горло, как перетянутая струна. Мальчик с белым кругом дышит ровнее, но кожа по краю… – она кивнула на локоть, – пергамент. Я меняла глину дважды.
На лавке мальчик спал, согнувшись, локоть аккуратно перевязан; глина потемнела и прихватилась тонкой коркой. Женщина с младенцем наконец то засыпала, запрокинув голову к стене; младенец сосал во сне губу и иногда вздрагивал.
С другой стороны амбара старик, которого вчера положили, сидел, прислонившись к столбу, и смотрел в одну точку. Он пил настой маленькими, точными глотками, как человек, который кормит в себе очень осторожную птицу. Губы его уже не оставляли белых следов в воздухе; но по коже – редкая, едва заметная крупа, будто дробная сыпь, не горячая, а сухая.
Каэлен присел, проверил пульс: слабый, но ритмичный; ладонь – прохладная, не леденящая. Он ловил в себе привычную надежду – медленную, упёртую – ту, что выживает там, где разум уже развёл руками. Надежда была, но она стала тяжелее.
– Воды хватит до полудня, – прошептал кто-то у двери.
Староста стоял во входе, рука его лежала на косяке, как на плече у друга – словно он удерживал амбар от того, чтобы тот не вытек вместе с дымом. За ним сгрудились двое мужчин – с пустыми бочонками. Лица их были тёмными от недосыпа; глаза – сухими.
– Возьмём из реки, – предложил один.
– Из реки сегодня нельзя, – сказала Лира, не оборачиваясь. – Вчера на плёнке был блеск.
– Какой блеск? – насторожился староста.
– Такой, что небо в воде выглядит, как масло на железе, – ответил Каэлен. – Я сам посмотрю.
Он вышел к речке короткой тропой, минуя огороды. Под ногами – пружинящий настил прошлогодних листьев; они сохраняли вид, но утратили плоть – пальцами сжать, и они уходили в пыль. Река встретила его чужим стеклянным взглядом. Вода шла, но звук был другой – не журчание, а шёпот, будто кто-то осторожно сдвигал по камням тонкие пластины слюды.
Каэлен присел у плёса, зачерпнул ладонью – не пил. Пахло не рыбой и не илом – тонкой стружкой металла. Он опустил в воду веточку мяты: лист лег и не намок сразу; на поверхности вокруг разошлось радужное зернение, как от очень мелкого масла. Веточка увяла быстрее, чем должна была, – не потемнела, а как будто выдохлась. Он положил её на камень – лист остался гладким и сухим, как будто его полировали.
«Густая вода», – сказал бы Гайом. Он и раньше говорил так про некоторые источники в сухие годы. Только тогда густота пахла жизнью. Эта – пахла задержанной дыханием бедой.
Назад шёл быстро, привычными шагами, от которых ровнее становится воздух. По дороге столкнулся с охотниками: они несли на шесте косулю – лёгкую слишком; шерсть на боку местами поседела, как если бы её припорошило мукой. Охотник толкнул ребром ножа и посмотрел на кромку разреза: кровь шла туго, не струёй – нитями, и быстро густела.
– Не бери печень, – сказал Каэлен. – Жир – срежьте, выкиньте. Мясо вымочить. Если запах железа не уйдёт – не трогайте. Я приду.
Они кивнули. В голосах людей за эти месяцы прибавилось слушанья; спорить стали реже. Когда мир становится тонким, меньше спорят – больше делают то, что удерживает хотя бы кромку.
У колодца толпились с вёдрами; староста распределял очереди, чтобы не опустошить воду до светла. Гайом стоял рядом – не вмешивался, присутствовал, как камень в основании стены. Он встретил взгляд Каэлена и едва заметно спросил глазами: «Как?»
– Река – масло на стекле, – ответил тот. – К колодцу – кипятить всё, детям – понемногу. Надо ставить фильтры из глины и угля. И… – он запнулся, – у охотников косуля с поседевшим боком. Буду смотреть.
Гайом кивнул. – Старосте – про дозор у воды. И людям – не мыть в реке раны. Ни сегодня, ни завтра.
– Гонцы? – спросил Каэлен неожиданно для самого себя. – Есть-ли весточки с северной дороги?
– Были ночью, – ответил староста. – Из соседних селений пришло двое. Сольные языки сползают с холмов. Говорят: «земля издаёт звук». Как молот в бочке. – Он выдохнул. – Просили нас дать людей на разведку к кромке белого. Я сказал «после полудня». Но… – он оглянулся, – у нас свои.
– Пошлю Маркуса и Рема, – сказал Гайом. – Пойдут без лишних слов, вернутся – расскажут. – Он повернулся к Каэлену: – Ты с охотниками, потом – в амбар. Дальше – совет у дуба.
Совет у дуба собирали, когда нужно было говорить вслух то, что шептали на порогах. К полудню, когда солнце не грело, а просто было, люди подтянулись к площади. Беженцы держались ближе к амбару, но слушали. Дети сидели на ступенях, подвязав под колени ладони, чтобы не дрожали.
Староста был кратким: «Вода – под дозор. Реку – не трогать. У кого есть уголь и глина – нести сюда; будем ставить фильтры у каждого двора. Уйдём от ветра – не уйдём от жажды: экономить. Ночью – караулы у колодца по двое. Если ветер понесёт белое – закрывать окна, дышать через влажную ткань. Беженцам – крыши. Еды – по мере». Он говорил правильно, без красивостей, а от этого слова ложились, как кирпичи.
Потом заговорили о дорогах. «Столица зовёт мастеров», «Элиан строит башни», «Друиды прислали ещё одно молчание». Слова летели, как воробьи – низко, по делам, но их стало много. Кто-то сказал: «Если лучших заберут, кто останется?» Кто-то ответил: «Если лучшие останутся, что изменится?» И тишина стала гуще, как когда в тесто подсыпают муку, пока оно не заберёт всю воду.
Степняк, высокий, тот, что с ножом, вышел вперёд – без вызова, просто чтобы его было слышно:
– Я провожу того, кто пойдёт на север. Дороги белеют, но пока ещё различимы. Я знаю места теней и колодцы, которых нет на ваших картах. С меня путь. С вас – что решите.
Лира стояла поодаль, пальцы её перетягивали красную нитку на пучках трав. Это был её маленький оберег – узелок на конце: чтобы трава помнила, зачем её сорвали. Она подняла голову – встретила взгляд Каэлена и не отвела. В этом взгляде не было просьбы, была проверка: «Если идёшь – иди, но смотри, как ступаешь».
Гайом опёрся на посох, будто на слово, которое собирался сказать.
– Мы – не крепость и не пустыня. Мы – деревня. К нам приходят – мы открываем. От нас зовут – мы собираемся. Я стар, – он впервые произнёс это без улыбки, – я останусь и буду держать воду и травы. Но есть ноги моложе и голова, что спрашивает дальше, чем мы привыкли. – Он повернулся к Каэлену. – Ты услышал дорогу. Я вижу, как она живёт у тебя под кожей. И если ты останешься просто потому, что я стар, – это будет хуже, чем если ты уйдёшь и не вернёшься. Потому что тогда ты останешься не здесь – нигде.
Слова эти прошли не по воздуху – по людям. Кто-то отвернулся; кто-то, наоборот, выпрямился. Решения редко бывают красивыми, но когда их называют, дышать становится легче.
– Я пойду, – сказал Каэлен. Он сам удивился, как просто это прозвучало – без фанфар, без оправданий. – Не сегодня – утром. Мне нужно оставить записи, собрать травы, выдать настои на три дня, настроить фильтры у колодца. Лира… – он на миг запнулся, – останется с Гайомом. Если решит иначе – поймает меня на дороге.
Лира не спорила. Она подошла, положила на стол свою красную нитку и перевязала мешочек с серой глиной.
– Возьми. Там, где вода тянет из кожи, она удержит. И ещё – это, – она вынула тонкую кость, на которой вырезаны маленькие черточки. – Я отмечала на ней, когда ветер меняется. Это моя карта ветра. Её нельзя читать глазами, но можно пальцами. – Она вложила кость в его ладонь. – Не потеряй.