bannerbanner
Хроники Истекающего Мира. Вера в пепел
Хроники Истекающего Мира. Вера в пепел

Полная версия

Хроники Истекающего Мира. Вера в пепел

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 25

Elian Varn

Хроники Истекающего Мира. Вера в пепел

Пролог: Ветер перемен

Прошло девять месяцев с той ночи, когда небо над Этерией разошлось багровым шрамом, и земля впервые заплакала солью. Девять месяцев – не год, но достаточно, чтобы привычки стали осторожнее, а взгляды – настороженнее. Этерия всё ещё дышала, однако дыхание её стало прерывистым, как у человека, поднимающегося по лестнице с надсадной грудью: Вены Сердцеверия то гудели ровно, то внезапно стихали, и тишина эта была не покоем, а тревогой.

В Аэлирийской столице выросли новые башни – высокие, в узорах рун, с венцами из меди и кристалла. Днём они источали пар и сухое сияние, ночью – гулкое, почти морское свечение, от которого стены домов казались тоньше, чем прежде. Имперские механики – в кожаных фартуках, с выжжёнными рунами на рукавных манжетах – бегали между реакторами, проверяли круги, мерили «утечки», записывали цифры, словно числа могли удержать землю от дрожи. По улицам тянулись повозки с кристаллами, укрытыми брезентом; на перекрёстках стояли стражники, глядевшие не на людей – на небо.

Город оброс новыми звуками. Искры в рунных каналах жужжали, как поздние осы; котлы в цехах дышали глубоко; от свитков, где переплетались чернила и тонкие нитки рунной меди, пахло горячим воском и морозцем. На рынках меньше пели, больше торговались: соль стала словом, которое произносили шёпотом, будто само имя её могло навлечь беду. На окраинах поставили купола-успокоители – тонкие, как паутина, но стоящие, если их не трогать. Горожане привыкали к правилам: не проходить близко к меткам с черточкой «утечки», не зачерпывать воду там, где мерцает, не трогать белую пыль даже щепотью.

За городской гранью другой мир перестраивался без чертежей. Бледные степи светлели не от снега: земля там словно выцветала, и даже небо теряло краску. Белые трещины расползались, как сухие реки, оставляя за собой участки, где трава превращалась в ломкий пепел от одного шага. Кочевники меняли пути, водопои смещались – привычные стоянки становились чужими за одну ночь. На легких шатрах степняков появились полосы из плотной ткани – щиты от соляных ветров, от которых трещали губы и ломило суставы. Старики учили детей искать воду не по звуку и не по запаху – по памяти: «Там, где прошлой весной стояла камышовая тень, там, может быть, осталась тонкая жилка». Камышовая тень часто обманывала.

Изумрудные земли тоже изменились. Лес отозвался первым: сначала пропали птицы – не все, но самые голосистые; потом грибы, что держали влагу у корней, стали редкими, их шляпки белели по краям. Рыбаки говорили, что в реке проступил привкус металла – не во всех местах, пятнами. Пчёлы возвращались в ульи медленнее, а мед становился резче на языке. Деревни, что жили лесом и рекой, перестали рисовать на воротах сказочные узоры – сменили их на метки защитных трав, подвязанных красной ниткой.

На дорогах прибавилось людей. Беженцы – не бедняки и не богачи, просто люди – шли тесными семьями: двое тащат повозку, третий несёт ребёнка, четвёртый везёт бочку со старой водой, берегут её, как святыню. Говорили, что к югу есть колодцы, где вода тяжёлая, но ещё не горькая. Говорили, что на севере строят окна в землю, через которые можно «тихо» черпать эссенцию, не тревожа Вены. Говорили всякое. И в каждой истории слышалась просьба: «Пусть кто-нибудь знает, что делать».

Только друиды Сердцеверия молчали. Иногда их видели на границах белых пятен – стояли, прислонив ладони к земле, слушали, не двигаясь, будто со временем можно договориться, если не торопиться. Иногда их находили в лесных святилищах, где корни переплетены так, что шагнуть страшно – внезапно упрёшься в живую жилу. Считалось, что они слышат то, что другие только догадываются: как ток эссенции меняет путь, как земля стонет, когда к ней подбираются слишком близко. Их молчание неизменно казалось упрёком.

За девять месяцев Этерия не стала другой планетой, но стала другим домом. Люди по-прежнему пекли хлеб, женились, рожали, смеялись иногда – смех стал тише, зато всё чаще звучал вечером, когда в окнах горел тёплый свет. И всё же мир как будто ощупывал собственные стены в темноте, ища трещину, из-за которой стало сквозить.

Ночные ветра научились говорить солью. Они приходили не каждый день, и не были бурями – наоборот, тянулись ровным, почти ласковым потоком, как если бы кто-то дул через трубку. Утром после таких ветров на траве появлялась тонкая белая бахрома, по краям листьев – сухое кружево. Иногда хватало ладонью провести по забору – и пальцы становились шершавыми, как будто по ним прошлись мелким песком. Люди привыкли умываться холодной водой, чтобы смыть слово «соль» с кожи, хотя понимали: соль не на коже.

В степях кланы уходили всё глубже, туда, где карты превращались в рассказы. Родовые знаки переплетались на полотнищах, как всегда, но в песнях прибавилось слов о предках, что обходились без магии. Мальчишки учились стрелять из малых луков, не ради войны – ради дальности: дичь держалась на расстоянии. Девушки запоминали места теней: тень от груды камней и тень от мёртвого дерева – разные, пить из-под второй нельзя. У костров не спорили, когда говорить правду, – спорили о том, как долго её говорить: правда тяжёлая, как бочка с водой, не каждому по силам.

Раз в месяц, когда луна становилась тонкой, как руническая черта, кочевники пересекались взглядами с чужими огнями на горизонте. То были имперские лагеря – ровные линии палаток, сияющие маяки, тянущие в небо прозрачные нити. Там работали насосы, качавшие не воду – «тишину»: выравнивали фон Вен, говорили инженеры, «снимали напряжение». Степняки отворачивались. Они не верили словам, где «тишина» и «насос» стоят рядом.

На северных опушках, в тени старых дубрав, двигались редкие процессии. Люди, не кланные, не имперские – свои. Они шли без песен, не так как были печальны, просто так было нужно. Перед ними шагал седой человек с посохом, за ним – женщина с тёмной косой и мальчик, едва старше подростка. Они несли свёртки с травами, корнями, каплями смол, которые знали дорогу сквозь темноту. Там, где им встречались белые островки – не снег, соль, – они останавливались, расстилали грубое полотно, насыпали угля, капали отваром из полыни и мирры. Дым поднимался тонко и уходил вниз, в землю, как если бы его звали.

Святилища Сердцеверия были простыми и сложными одновременно: иногда – круг камней и корней, иногда – только место, где вода в ручье звучала на полтона ниже. Друиды не ставили там знаков – они не любили, когда с ними разговаривают табличками. Их разговор шёл в другом регистре. Старший становился на колени, касался лбом земли, и долго молчал. Другие молчали вместе с ним. Иногда он поднимал голову и говорил: «Ещё держится. Здесь – держится». И вся процессия уходила без слов радости, но с дыханием легче.

Имперские лесничие считали их фанатиками. Некоторые горожане – террористами, если верить новым листовкам: «Они мешают прогрессу». Но люди, у которых под окнами падали старые яблони, просто смотрели на эти тёмные фигуры и тихо надеялись, что молчание – тоже работа.

Однажды к святилищу пришёл человек в плаще цвета пыли и опустился на корточки у края круга. Он не был друидом – на его перчатках виднелась рунная строчка, а на ботинках – белые разводы от соляного ветра. Он долго слушал, потом вздохнул и сказал женщине с косой:

– Мы ставим регуляторы, где вы просите. Там меньше трещит. Но колодцы, что вы открыли внизу, идут к жилам. Кто-то возьмёт их без нас.

Женщина посмотрела на него, не упрекая и не соглашаясь:

– Кто-то – обязательно. Вопрос – когда перестанут спрашивать у земли.

– Земля не отвечает, – сказал он.

– Она отвечает тишиной, – сказала она. – Вы её не слышите.

За девять месяцев эти разговоры стали привычными. И всё же в каждом слышалось что-то новое: нетерпение. У степняков – к небу, которое не даёт дождя. У леса – к людям, которые забыли, как называть деревья по именам. У империи – к миру, который не желает укладываться в графики.

В ту осень, когда первые заморозки легли на траву слишком рано, а листья на некоторых деревьях не пожелтели – просто потускнели, – над горами вспыхнул тонкий алый след. Он не был грозой и не был северным сиянием. Он был, как надрыв в ткани. На миг птицы притихли, а собаки в деревнях зарычали на пустоту. Люди посмотрели вверх и отвели взгляд, каждый думая своё. Друиды подняли головы, и старший произнёс:

– Это не знак. Это ответ.

Совет Империи заседал теперь чаще, чем когда-либо. Зал – высокий, световой, с окнами, выходящими на рунические башни, – наполнили новые предметы: прозрачные плиты с линиями Вен, лампы с мягким голубым светом, картографические механизмы, где крутящиеся кольца обозначали узлы напряжений. На столе между креслами лежали свитки с цифрами, и рядом – маленькие мешочки с серой пылью: память о полях, которых больше не было.

Архимаг Элиан вошёл без свиты. Он стал тоньше за эти месяцы – в лице обозначились тени, а в движениях – экономия. Харизма его не стала меньше – просто стала суше, как огонь, который горит не для красоты, а для работы. Он снял перчатки, положил их на край стола и сказал без преамбулы:

– У нас есть окно в девяносто дней. Потом кривые уйдут за допустимые пределы.

За столом сидели разные люди. Префект шахт – широкоплечий, с ожогами на руках, запах металла не покидал его даже в этот зал. Канцлер – сухой, сжимал перо, как меч, и в каждом слове слышалась цена. Инженер-рунник – женщина со спокойными глазами и тёмными кругами под ними; на её запястье поблёскивала тонкая цепочка с кристаллом – талисман от усталости. Молодой лейтенант из охраны – лицо, на котором ещё держалось что-то курсанское, но в глазах – недосып и дисциплина. И Тарин – алхимик, чья сдержанная манера говорить иногда резала уши сильнее крика.

– План, – сказал канцлер.

Элиан кивнул, развернул прозрачную плиту. На ней вспыхнули тонкие линии – сеть Вен. На узлах пульсировали маленькие точки.

– Регуляторы второго поколения встанут на тринадцати узлах. Параллельно запускаем четыре «окна» – тихие забои с многоступенчатой фильтрацией. Эссенция не поднимается в чистом виде – только через матрицы. Мы теряем до сорока процентов, – он поднял глаза, – но не рвём ткани.

– Сорок процентов – это пол-столицы без света, – сказал канцлер.

– Пол-столицы со светом и без земли – через год, – ответил Элиан. – Мы уже видим цикл выгорания: сначала вода, потом корневая, потом воздух. Это не теория, это полевая статистика.

Префект шахт постучал костяшками пальцев по мешочку с пылью:

– Мы теряем людей. Нужны стабилизаторы в штреках.

– Будут, – сказал Элиан. – Но не для ускорения. Для удержания.

– А фермеры? – тихо спросила женщина-рунник. – Они приходят к воротам каждый день.

– Им – семенные пакеты и инструкции, – ответил канцлер. – Мы договорились.

– Семенные пакеты горят на белой земле, – сказал Тарин. Он говорил редко, но когда говорил, в голосе его была песчинка, от которой скрипели зубы. – Я видел «вторую зелень»: быстрое прорастание и мгновенное выгорание. Вы зовёте это «всплеском». Я называю – «смертью в ускоренном режиме».

– Поэтому – матрицы, – повторил Элиан. – И поэтому – девяносто дней. Потом будет поздно согласовывать.

Он говорил уверенно, и его уверенность была заразной. В этих словах слышалась привычка принимать решения, когда на столе не достаточно данных, и жить с этим. И всё же, когда он переводил взгляд на карту Вен, в нём проступала усталость – не физическая, а та, что появляется у людей, которые слишком часто выбирали из плохого – меньшее. На мгновение Элиан прикрыл глаза. Если бы кто-то стоял ближе, он услышал бы, как он шепчет себе, едва двигая губами: «Мы можем спасти мир». И через полудолю: «Мы обязаны». Он не любил слово «обязан», но оно держало его прямо.

– Друиды прислали письмо, – сказал канцлер, и в голосе его прозвенела тонкая насмешка, которой он, впрочем, не хотел. Он просто был чиновником. – «Не трогайте рану земли».

– Они правы, – неожиданно сказал Тарин.

– Они правы в том, что называют «раной», – ответил Элиан спокойно. – Но не правы в том, что её можно оставлять без шва. Если рана не закрыта – она гниёт. Если закрыта грубо – заражение уйдёт в кровь. Нам нужна тонкая работа. Не молитва.

– А кланы? – спросил лейтенант. – Слышки говорят, они собирают совет, и слово «война» там звучит чаще.

– Кланы молчат, когда решают, – сказал префект шахт. – Если молчат – это плохо.

– Я встречусь с их гонцами, – сказал Элиан. – У нас есть общая правда: ни они, ни мы не переживём зиму, если трещины продолжат множиться.

Он перевёл взгляд на женщину-рунника:

– Реакторы для очистки воды?

– Прототипы работают на малом потоке. На большом – матрица перегревается и «солит» сама себя.

– Нужен «холодный» катализатор, – сказал Тарин. – Органический. Но таких не бывает.

– Бывают, но не надолго, – ответил Элиан. И в этом «надолго» послышался тот самый стальной счёт, от которого зябко.

Совет закончили ближе к вечеру. Зал опустел, остались трое: Элиан, Тарин и лейтенант. За окнами город тянул пар к небу, как молитву.

– Ты просишь невозможного, – сказал Тарин, не глядя.

– Я прошу слишком позднего, – сказал Элиан. – Но ещё не окончательного.

– И кто заплатит?

– Все, – ответил он. – Это и есть справедливость мира.

Когда они вышли на балкон, небо было чистым. На миг. Потом, где-то там, над дальними предместьями, вспыхнула тонкая ало-розовая черта. Она тянулась тихо, без звука, но звук был: в груди, как удар, не больно – пусто. Лейтенант непроизвольно перехватил ремень. Тарин поднял голову и не сказал ни слова. Элиан стоял неподвижно, пока черта не поблёкла, и только затем произнёс:

– Девяносто дней.

Он говорил это не людям – времени.

В ту же ночь, далеко отсюда, у святилища Сердцеверия, женщина с тёмной косой подняла ладонь, будто закрывая глаза от лишнего света, и сказала мальчику:

– Запомни, как звучит тишина после разлома. Это язык, на котором земля спорит с теми, кто тянет её за жили.

Мальчик кивнул, и в его взгляде мелькнуло странное – не страх и не восторг: понимание, что спор уже начался, и свидетелем быть недостаточно.

А в степях, где кони стояли нос к носу, теплея друг другу дыханием, старейшина кланов провёл ладонью по белому следу на камне и произнёс то же самое, что и многие в ту ночь, не сговариваясь:

– Это не знак. Это ответ.

Ответ на вопрос, который Этерия задавала девять месяцев, и на который никто ещё не нашёл слов.

Город жил, но жил как раненый, стараясь не показывать слабости. На широких улицах столицы Аэлирии теперь появилось то, чего раньше не было: тени, не принадлежащие зданиям. Это были люди – чужие, уставшие, не имперцы по говору и одежде. Они приходили с юга, с востока, иногда даже из бывших изумрудных долин, которые, казалось, не тронет беда. Каждый нес свой груз: кто-то – ребёнка, кто-то – бочку с водой, кто-то – только пустые руки.

На перекрёстках стояли стражники. Их лица были скрыты забралами, но глаза оставались человеческими. Они видели, как толпы беженцев тянулись к рынкам и храмам, как женщины сидели у стен, держа сухие травы, чтобы продать хоть что-то. В лавках брали всё, что напоминало о земле: семена, корни, даже высохшую корку хлеба. Вода стала товаром, дороже масла и соли.

Дети молчали. Это было страннее всего. Раньше детский смех резал улицы, как колокольчик. Теперь их голоса тонули в шуме толпы, и если кто-то всё же смеялся, люди поворачивались – не из зависти, а чтобы убедиться, что смех ещё возможен.

Над всем этим парила тень башен. Рунические реакторы работали круглосуточно, их гул слышался даже ночью. Иногда по мостовым проносились повозки с кристаллами, накрытые серыми полотнищами, – в них гремело что-то тяжёлое и живое, будто сама земля дышала сквозь дерево.

Но не только свет и шум вели город вперёд. Были и другие, невидимые нити. В тавернах и мастерских, где сидели усталые ремесленники, всё чаще звучали слова: «Совет Империи знает что-то». Кто-то говорил о новом способе «лечить» землю, кто-то шёпотом упоминал слова «очистка» и «исправление». А кто-то, напротив, уверял: «Они играют с огнём».

Город не боялся ещё, но насторожился. И в этой настороженности было что-то новое – люди научились слушать землю, хотя никогда раньше не прислушивались.

В лабораториях пахло сталью и смолой. Сотни свечей и ламп горели там, где не хватало дневного света, а рунические круги мерцали бледным блеском, похожим на лунный. На длинных столах лежали кристаллы с трещинами, куски солёной породы, колбы с водой, мутной и тяжелой. Всё это было не украшением, а напоминанием: Этерия больна.

Архимаг Элиан, вернувшись с Совета, долго ходил между рядами, не глядя на людей, но замечая всё. Его шаги были тихими, как у того, кто привык работать в библиотеках, а не на плацах. Но глаза выдавали иное: в них было напряжение, знакомое только тем, кто часто смотрит на карту войны и понимает, что линии на ней – не чернила, а жизни.

Он останавливался у каждого стола, брал в руки записи, иногда что-то поправлял – черту, формулу, букву. И всякий раз, возвращая свиток, говорил мягко, но твёрдо:

– У нас нет роскоши ошибок.

Тарин, алхимик-скептик, наблюдал издалека. Он не спорил – пока. Но на его лице отражалось то, что он видел уже раньше: когда слишком быстро тянут нить, ткань рвётся.

В одном из углов стояли механизмы, о которых знали не все. Тяжёлые, покрытые брезентом, они излучали слабое, но ощутимое тепло. У дверей дежурили двое стражей, и даже учёные, проходя мимо, невольно замедляли шаг. Элиан видел это – и молчал.

Ночь снова принесла ветер. Он шёл оттуда, где не было дорог, и нёс запах сухой травы и соли. В степях старейшины сидели у костров и слушали небо. А в лесных святилищах друиды молчали, склоняя головы к корням, и иногда кто-то из них вскидывал взгляд, как зверь, что учуял невидимую угрозу.

В ту ночь, в разных уголках Этерии, люди подняли головы почти одновременно. Пастух, сидевший на камне; женщина у колодца; стражник на башне; мальчик, тянущий руку к костру. Все они увидели одно и то же: небо, прорезанное тонкой, как игла, линией алого света.

Это был не гром и не молния. Это было тихое, почти интимное предупреждение, которое не требовало слов. Никто не знал, что значит этот свет, но каждый понял: мир опять начал говорить, и говорил он о переменах.

Элиан стоял у окна своей библиотеки, вглядываясь в эту линию. Его губы едва шевельнулись, но слова были слышны только ему:

– Мы ещё не начали.

На следующий день столица встретила утро холодным дымом и длинными тенями. Ночные факелы ещё не догорели, а на площадях уже собирались люди. Кому-то нужно было продать последнее зерно, кто-то искал работу – даже самую тяжёлую – ради миски воды и куска хлеба. Купцы выкладывали на прилавки травы, соль, железо, кристаллы, а рядом – простые камни, белёсые, с тонкими прожилками: говорили, что они могут «держать» Вену, если положить их под подушку. Никто не верил, но брали.

Беженцев становилось больше, чем лавок. Они стояли у стен храмов, шептали молитвы, которых никто не записывал. Их руки были потрескавшимися, глаза – сухими. На перекрёстках раздавали похлёбку – солёную, горькую, но тёплую. Иногда в толпе слышались крики: очередной караван не вернулся, или где-то в степях пропала вода, и кто-то видел соляной смерч.

По улицам шли слухи быстрее, чем люди. «Архимаг строит что-то под городом», «Друиды готовят проклятье», «Кланы собирают совет». Слухи переплетались, как тонкие корни, и каждый выбирал тот, что страшнее или ближе к сердцу. А на башнях всё чаще появлялись стражи – не только для порядка, но и чтобы смотреть в небо.

Вечером того дня, когда алый след исчез, к Совету принесли свиток с печатью Сердцеверия. Он был короток: «Не трогайте рану земли». Это послание повторялось уже третий раз за год. Никто не ответил.

В Бледных степях собрались старейшины. Они сидели на низких скамьях вокруг огня, слушали рассказы охотников и проводников. Один говорил о белой пустоши, которая появилась за ночь, другой – о стаде, ушедшем к горизонту и не вернувшемся. Третий молчал, а потом поднял кусок земли – белый, рассыпчатый – и сжал его в кулаке.

– Это соль, – сказал он. – Но не та, что была раньше. Она живая.

Слова эти были не метафорой. Белая пыль действительно казалась странной: она слегка мерцала, если смотреть под лунным светом. Дети не подходили к кострам, а старики складывали оружие рядом с собой, будто ждали не зверя – знак.

Кланы не любили магию, но ненавидели её последствия ещё сильнее. Они знали цену утраты: когда земля уходит, забирает всё – даже имена. Поэтому, когда гонец из степей отправился в сторону столицы, никто не сказал ни слова. Все понимали: в следующий раз разговоров может не быть.

А в глубине леса, где корни Сердцеверия сплетались в бесконечные узлы, стоял старейшина друидов. Его лицо было скрыто капюшоном, а руки лежали на стволе древнего дерева. Он не двигался долго – настолько, что мох начал собираться у его ног.

– Они торопятся, – сказал он тихо, словно отвечал на вопрос. – И мир торопится тоже.

Вокруг него стояли другие. Молодые, сильные, но молчаливые. Они слушали не слова, а ритм. Где-то вдалеке под корнями шёл мягкий, но отчётливый звук, похожий на стук сердца. Иногда он пропадал, и каждый раз в этот момент на лицах друидов проступала тень.

– Мы не сможем остановить их, – сказал один из молодых. – Они не слушают.

– Тогда придётся говорить громче, – ответил старейшина.

Он поднял руку, и корни под ногами чуть дрогнули, как если бы сама земля кивнула.

А в это время, далеко к северу, в каменных залах столицы, Архимаг Элиан стоял у окна и смотрел на свои башни. В его глазах горело то же, что и в руническом свете: усталость, решимость и тихий страх. Мир шёл к развязке, и он знал, что времени больше не станет.

Тонкая ало-розовая линия, появившаяся в небе той ночью, была не чудом и не случайностью. Это был ответ. Этерия начала говорить сама за себя, и её голос был тише шёпота, но громче любой трубы.

Глава 1: После тишины

Утро в деревне началось тише, чем обычно. Не потому, что люди спали дольше, а так как птиц стало меньше, а ветер словно запутался в серых облаках и не мог найти дорогу к полям. Прошёл почти год с той ночи, когда небо треснуло алым светом, и с тех пор всё вокруг казалось немного чужим. Каэлен стоял на пороге дома и слушал – не звуки, а их отсутствие. Там, где прежде звенела река и перекликались кузнецы, теперь слышался только приглушённый звон ведра в колодце и скрип ворот, будто деревня не просыпалась, а старалась не шуметь лишний раз, чтобы не тревожить землю.

Ему исполнилось восемнадцать. Цифра ничего не изменила, но внутри он чувствовал, что стал старше, чем хотелось бы. За плечами был год, в котором хватило тревоги на целую жизнь: разломы в степях, белая соль на траве, чужие страхи, которые он видел в глазах каждого. Он вернулся домой после той весны другим – не героем, не мудрецом, а человеком, который слишком часто видел, как земля может предать.

Деревня встретила его не радостью, а осторожностью. Дома стояли там же, но крыши стали тяжелее – их покрыли дополнительными слоями глины, чтобы защитить от ветров, которые теперь несли не дождь, а соль. Заборы укрепили травами, которые раньше хранили только от зверя, теперь – от неизвестного. Поля казались уставшими: рожь и ячмень росли реже, трава светлела раньше времени, а в некоторых местах земля трескалась даже после дождя.

Каэлен поправил ремень сумки – всегда с ним, сумка травника. Внутри – корни, высушенные листья, порошки. Но он уже не был уверен, что всё это поможет. Слишком много раз за этот год люди приносили к нему больных с ранами, что не заживали, с кашлем, который не слушался ни одного отвара. Он учился, пробовал, искал – но в конце дня часто оставался только с тёплым паром над пустым котелком и усталостью в руках.

Там, за спиной, в доме, кашлял Гайом. Наставник стал слабее, хотя никогда не жаловался. Руки дрожали, когда он держал пестик, глаза уставали от рунных записей, и голос стал тише, будто каждое слово теперь было ценнее. Лира же осталась такой же – светлой, но теперь чаще серьёзной. Она не смеялась так громко, как раньше, и даже её волосы казались темнее – может, от пыли, а может, от тени, что легла на всех.

Каэлен вдохнул глубже. В воздухе было что-то новое – не запах хлеба, не дым очага, а странная сухость, в которой чувствовалась соль. Он посмотрел на горизонт: далеко, где туман всегда казался мягким, теперь виднелась бледная полоса. Она не двигалась, но всё же напоминала о том, что мир рядом и мир умирает одновременно.

На страницу:
1 из 25