
Полная версия
Холодная гора
Некоторые пассажиры в ужасе шарахались от стеклянной витрины, но Ада, хотя ей тоже было страшно, подошла ближе и, приложив к стеклу ладони, стала ждать. Однако самим собой Монро так и не стал; он выглядел как бы наполовину ожившим трупом, сквозь тонкую, как пергамент, кожу которого просвечивали кости. Движения у него были замедленными, но какими-то лихорадочными, как у человека, который тонет и уже почти лишился сил, но все еще продолжает бороться, даже скрывшись под водой. Потом Монро, прижимая губы к стеклу, начал что-то рассказывать Аде. Он говорил с такой искренностью и настойчивостью, словно пытался донести до нее нечто чрезвычайно важное, может быть, самое важное из того, что ему самому известно, но Ада, даже прижимаясь ухом к стеклу, расслышать ничего не смогла. До нее доносился лишь какой-то невнятный шепот, потом вдруг засвистел ветер, налетевший яростным порывом, как перед грозой, и стеклянный ящик опустел. Пришел кондуктор, пригласил пассажиров занять места, и Аде стало совершенно ясно, что поезд идет в Чарльстон, возвращается в прошлое, и если она на нем поедет, то окажется в своем детстве, вернувшись по оси времени лет на двадцать назад. А пассажиры садились в вагоны, и были очень веселы, и махали руками, высунувшись из окон, и улыбались, а откуда-то даже доносились обрывки песен. Но Ада в этот поезд так и не села, а осталась стоять в одиночестве на перроне, глядя, как поезд уносится прочь.
Проснувшись, она увидела над собой ночное небо. Ржаво‐красный маяк Марса уже начинал склоняться к западу, за верхушки лесных деревьев, и она догадалась, что сейчас, должно быть, далеко за полночь, потому что каждый день отмечала у себя в дневнике, когда – обычно ранним вечером – Марс становится виден. Высоко в небе светил месяц. Ночь была сухая, прохладная. Ада развернула шаль и закуталась в нее. Ей, конечно, никогда еще не доводилось ночевать в лесу, да еще и в полном одиночестве, но оказалось, что это вовсе не так страшно, хоть ей и приснился тревожный сон. Лес и поля были залиты нежно-голубым лунным светом. Холодная гора казалась всего лишь неясным темным мазком на чуть менее темном фоне небес. Вокруг стояла тишина, лишь порой откуда-то издали доносился крик перепела. В общем, спешить в дом было совершенно ни к чему.
Ада сковырнула восковую крышечку с горшка с черносмородиновым вареньем и прямо пальцами подцепила несколько ягод и отправила в рот. В варенье было добавлено мало сахара, и вкус у ягод был свежий и острый. Ада еще долго сидела, понемногу подъедая варенье и следя за движением по небу луны, пока горшочек не опустел. Она думала об отце – о том, каким он явился ей во сне, – и о той неясной темной фигуре мужчины, которую увидела в отразившейся в зеркале колодезной воде. Ада всем сердцем любила Монро, но понимала, что он оказывает на нее какое-то очень странное и сильное воздействие, являясь ей во снах. Она не хотела, чтобы он прямо сейчас за ней пришел, потому что тогда – слишком скоро! – ей пришлось бы за ним последовать.
Ада просидела под стеной, пока не начал заниматься рассвет. Первые его серые проблески постепенно становились все ярче, а затем, когда свет окреп, начали вырисовываться силуэты гор, в могучих телах которых ночная тьма как бы еще немного задержалась. Туман, льнувший к горным вершинам, поднялся, постепенно утрачивая форму тех утесов, которые только что обнимал, а затем и вовсе растворился в утреннем тепле. Редкие деревья на пастбище и трава под ними все еще были окутаны пеленой росы. Когда Ада встала и собралась идти в дом, под теми двумя большими каштанами все еще отчетливо чувствовался запах ночи.
Захватив у себя в комнате переносной столик, Ада уселась в свое любимое читальное кресло. В коридоре, ведущем в верхнюю гостиную, все еще царил полумрак, однако полоса золотистого утреннего света уже достигла окна и падала прямо на крошечный столик, уютно устроившийся у нее на коленях. Тесный переплет оконной рамы дробил эту полосу солнечного света на квадраты, и воздух в них дрожал от пляшущих золотистых пылинок. Ада положила на один из этих квадратов света лист бумаги и быстро написала тому солиситору из Чарльстона ответное письмо, в котором поблагодарила за информацию и предложение помочь, однако же от помощи по управлению фермой отказалась на том основании, что, как ей кажется, в данный момент у нее и самой вполне достанет для этого знаний и умений (хотя на самом деле ни того, ни другого у нее не имелось).
В часы ночного бодрствования она снова и снова возвращалась к мысли о том, каков возможный выход из сложившегося положения. Вариантов было несколько. Если она попытается все здесь продать и вернуться в Чарльстон, то денег, которые она надеется выручить за ферму в такие плохие, сложные времена, вряд ли хватит надолго, да и покупателей едва ли много найдется. Так что в определенный момент ей все же придется обратиться к друзьям Монро и под каким-либо предлогом, плохо скрывающим ее паразитические устремления, попросить устроить ее домашней учительницей к детям, или еще она могла бы давать уроки музыки – в общем, что-нибудь в этом роде.
Либо это, либо замужество. Хотя ей представлялась ужасной и оскорбительной даже мысль о том, чтобы вернуться в Чарльстон этакой отчаявшейся старой девой, охотящейся на мужчин. Она легко могла себе представить, как это будет выглядеть. Сперва она потратит значительную часть вырученных денег на пристойный гардероб, затем вступит в соответствующие переговоры с кем-либо из стареющих и ни на что не годных представителей высших слоев чарльстонского общества – но все же на несколько ступеней ниже самой вершины, – поскольку все мужчины примерно ее возраста сейчас ушли на войну. Она заранее могла предвидеть, как в итоге будет вынуждена уверять кого-то в своей любви, но это будет означать всего лишь, что этот «кто-то» случайно подвернулся ей в момент острой необходимости. Даже при теперешнем своем крайне сложном и несвободном положении Ада не могла заставить себя всерьез размышлять о подобном браке.
Если бы она теперь вернулась в Чарльстон на таких унизительных условиях, ей вряд ли стоило бы ожидать сочувствия со стороны тамошнего общества, зато на нее так и посыпались бы язвительные замечания, ибо в глазах большинства она уже весьма неразумно потратила лучшие – мимолетные! – годы своей молодости, когда у нее не было отбоя от женихов, хотя всем известно, что любая девушка достигает наивысшего уровня своего развития, лишь выйдя замуж. Все мужчины с почтением преклоняют колена перед будущей невестой, все общество с чрезвычайным вниманием следит за тем, как взаимоотношения той или иной молодой пары развиваются в сторону брака; кажется, все важнейшие моральные силы вселенной сфокусированы именно в этом направлении. Кстати, в свое время друзья и знакомые Монро находили весьма странной и загадочной столь малую заинтересованность Ады в таком увлекательном процессе, как поиск мужа.
А она тогда и впрямь не прилагала ни малейших усилий, чтобы помочь им разрешить эту загадку. В замкнутом мирке дамских гостиных, где вслед за торжественным обедом следовала острая дискуссия на тему потенциальных женихов и невест и их соответствия друг другу по самым различным параметрам, Ада упорно твердила, что ей до смерти надоели ухажеры, что все они кажутся ей людьми крайне ограниченными, интересующимися только бумажной работой, охотой и лошадьми, что ей, видимо, вскоре придется повесить на ворота дома вывеску «Джентльменам вход воспрещен». Она рассчитывала, что подобное заявление вызовет нравоучительный отклик либо со стороны кого-то из старших дам, либо от одной из кандидаток, страстно мечтающих присоединиться к числу тех, кто считает наивысшим достижением замужней женщины ее разумное подчинение воле мужа. Брак – это для женщины конечная цель, могла сказать, например, одна из уважаемых дам, и Ада ответила бы: да, в этом отношении наши мнения совпадают, если, конечно, не заострять свое внимание на значении слова «конец», которое в данном контексте означает также и конец жизни. Ей всегда доставляло удовольствие то молчание, которое обычно воцарялось после ее слов, когда присутствующие тщетно пытались определить истинный посыл в столь сложно сформулированной фразе.
В результате поведение Ады привело к тому, что среди их знакомых распространилось мнение, что Монро сформировал из дочери некого монстра, существо, не очень-то приспособленное к обществу нормальных мужчин и женщин. А потому весьма малое удивление, зато весьма большое возмущение вызвало поведение девятнадцатилетней Ады, когда она в ответ на сразу два сделанных ей предложения руки и сердца отставила претендентов буквально с порога, позднее соизволив объяснить свой отказ тем, что, на ее взгляд, у них обоих не хватало ни широты взглядов, ни умения свободно мыслить, чувствовать и жить. А затем еще и прибавила, что у обоих волосы были так сильно напомажены, что даже блестели, словно этим блеском они пытались компенсировать нехватку блестящего ума.
Для большинства подруг Ады отказ от предложения руки и сердца, сделанного любым состоятельным мужчиной, который еще и ни в чем не выглядит ущербным, воспринимался если не как нечто абсолютно неприемлемое, то, по крайней мере, считался непростительной ошибкой, так что в течение последнего года их с Монро жизни в Чарльстоне почти все подруги Ады постепенно разорвали с ней отношения, находя ее слишком жесткой и эксцентричной.
Даже сейчас мысли о возможном возвращении в Чарльстон вызывали у Ады чувство горечи, ведь тогда ей пришлось бы поступиться собственной гордостью. Да и ничто ее туда не тянуло. У нее и родственников‐то никаких близких не было, кроме кузины Люси. Не было никаких добрых тетушек или любящих бабушек-дедушек, с радостью ждущих ее возвращения. И это ощущение почти абсолютного сиротства, полного отсутствия того, что называется «большой семьей», тоже вызывало у Ады горькие мысли, особенно если учесть, что здесь, в горах, людей обычно связывали тесные семейные и клановые узы, столь прочные и разветвленные, что человек вряд ли мог пройти по берегу реки хотя бы милю, не встретив на своем пути ни одного родственника.
Но все же, хоть Ада и чувствовала себя здесь посторонней, эти места, эти синие горы словно привязали ее к себе, не давая уйти. Горы она видела отовсюду, куда ни посмотри, и они заставляли ее сделать один-единственный вывод, все же оставлявший некую надежду: только здесь она сможет быть собой довольна, поскольку по-настоящему может рассчитывать только на то, что видит вокруг. Эти горы и еще желание выяснить, сможет ли она вести здесь сколько-нибудь удовлетворительную жизнь, казалось, раскрывали перед ней и более широкую перспективу, способную подарить ей и куда более содержательное и насыщенное существование, вот только ей никак не удавалось хотя бы вчерне представить себе ее очертания или общую направленность. Легко сказать – и Монро, кстати, тоже часто это повторял, – что путь к согласию с собой лежит прежде всего через примирение с собственной природой. Ну, думала Ада, это и так ясно. А вот если человек понятия не имеет, какова эта его «собственная природа»? Ведь тогда ни на шаг нельзя будет продвинуться по этому пути, не столкнувшись с разнообразными препятствиями.
Вот она и сидела все утро у окна, охваченная душевной смутой, и пыталась понять, каким же будет ее следующий шаг, когда увидела на дороге, ведущей к дому, некую фигуру, которая явно приближалась, а когда окончательно приблизилась, то стало ясно, что это девушка, маленькая, худенькая, с цыплячьей шейкой, но довольно широкими, хотя и костлявыми бедрами. Ада вышла на крыльцо и присела там, поджидая нежданную гостью и пытаясь понять, что той могло здесь понадобиться.
Девушка поднялась на крыльцо и, не спросив разрешения, уселась в кресло-качалку рядом с Адой, зацепившись каблуками туфель за перекладину кресла и слегка покачиваясь. Вблизи она выглядела прочной, как сани-волокуша с низким центром тяжести, но руки и ноги у нее были худые, легкие, с несколько узловатыми суставами. На ней было платье с квадратным вырезом из грубой домотканой материи того пыльного синего цвета, который получается при окрашивании ткани с помощью чернильных орешков амброзии.
– Старая леди Свонгер сказала, тебе помощь нужна? – промолвила девица.
Ада ответила не сразу, продолжая ее рассматривать. Темноволосая. Жилистая – вон, руки и шея жилами как веревками перетянуты. Узкогрудая. Волосы жесткие, как лошадиный хвост. Переносица широкая. Большие темные глаза, такие темные, что зрачков почти не видно, зато белки поразительной белизны. Босая, а ноги чистые. Ногти бледные и серебристые, как рыбья чешуя.
– Миссис Свонгер права, – сказала Ада. – Мне действительно нужна помощь, да только работа здесь тяжелая – пахать, сеять, сажать, собирать урожай, деревья рубить и так далее. Эта ферма должна стать самодостаточной. И мне кажется, для такой работы только мужские руки годятся.
– Значит так, – сказала девушка, – во‐первых, есть ли у тебя лошадь? Если есть, так я могу пахать хоть целый день. Во‐вторых, старая леди Свонгер рассказала мне кое-что о твоих проблемах. И тебе следовало бы помнить, что таких мужчин, которых стоило бы нанимать в работники, сейчас почти не осталось – они или воюют, или без вести пропали. Такова жестокая правда, и против нее не попрешь даже при самых благоприятных условиях.
Девушку, как вскоре выяснилось, звали Руби, и, хотя ее внешний вид особого доверия у Ады отнюдь не вызвал, она вполне уверенно утверждала, что способна справиться на ферме с любой работой. Не менее важно для Ады было и то, что, разговаривая с Руби, она отметила, что настроение у нее быстро улучшается. А еще она почувствовала, что Руби – человек сердечный и искренне готова помочь. И хотя эта девушка ни одного дня в школе не проучилась, не могла ни слова прочесть, ни имени своего написать, Аде показалось, что есть в ней некая искра божия, столь же яркая, как те, что высекают с помощью кремня и кресала. И еще одно было для нее важно: Руби, как и она сама, с первого дня жизни росла без матери. Обе они были сиротами и это их сближало, хотя во всех прочих отношениях девушки были абсолютно разными. Но очень скоро – и это до некоторой степени поразило Аду – они уже практически договорились об условиях взаимовыгодной сделки.
Руби сказала так:
– Я никогда и ни к кому не нанималась ни в качестве работницы, ни в качестве служанки и никогда ни одного доброго слова о такой работе не слышала. Но Салли утверждала, что тебе нужна помощь, и оказалась права. А значит, нам с тобой надо обговорить кой-какие условия.
Вот сейчас-то и пойдет разговор о деньгах, подумала Ада. Монро никогда не советовался с ней по поводу найма работников, но у нее сложилось впечатление, что помощники обычно первыми условий найма не выставляли. И решила сразу предупредить Руби:
– В данный момент, а может, и еще какое-то время денег у меня практически не будет.
– Дело не в деньгах, – сказала Руби. – Я ведь уже объяснила, что вовсе не ищу, к кому бы мне в работницы наняться. Я ведь о чем толкую: если уж я стану тебе здесь помогать, то давай сразу условимся, что каждая свой ночной горшок выносит сама.
Ада рассмеялась было, но потом, спохватившись, поняла, что ничего смешного тут нет. С точки зрения Руби, это вполне конкретное условие в плане соблюдения равенства, хотя с ее, Ады, точки зрения, немного, пожалуй, и странное. Но, поразмыслив, она решила, что поскольку никто больше не становится в очередь, чтобы ей помочь, и поскольку она уже и так все лето сама выносит и помои, и ночной горшок, то это требование Руби следует считать справедливым.
Пока они обговаривали остальные пункты сделки, тот воинственный желто-черный петух опять начал прогуливаться возле крыльца, потом остановился, уставился на них, подергал головой, потряс гребнем, и Ада не выдержала:
– До чего же мне эта противная птица на нервы действует! Знаешь, он ведь меня чуть не заклевал!
– Вот уж точно не стала бы держать петуха, который хозяйку клюет, – сказала Руби.
– А как же нам его прогнать? – спросила Ада.
Руби с удивлением на нее посмотрела, встала, быстро сбежала с крыльца и одним ловким движением сунула петуха себе под левую мышку, а правой рукой открутила ему голову. Петух еще некоторое время трепыхался, а потом затих. Руби швырнула голову в заросли барбариса у ограды и как ни в чем не бывало заметила:
– Вот только мясо у него наверняка жилистое, волокнистое, так что надо будет его подольше поварить.
Когда они сели обедать, мясо петуха сварилось настолько, что буквально отваливалось от костей, а в золотистом наваристом бульоне плавали пышные аппетитные клецки.
Цвет отчаяния
В другое время эта сцена могла бы носить даже некий оттенок беспечности. Все ее компоненты предполагали развитие легенды об обретении свободы, об открывшемся пути в будущее: восход солнца и его золотистые лучи, падавшие под низким углом; узкая проезжая дорога, с одной стороны обсаженная красными кленами, а с другой – ограниченная изгородью из горбыля; высокий человек в шляпе с широкими опущенными полями, идущий по этой дороге на запад. Но после нескольких отвратительных сырых ночей, которые Инману только что довелось пережить, он чувствовал себя самым что ни на есть жалким и обделенным творением Господа. Поставив ногу в сапоге на нижнюю перекладину ограды, он немного постоял, глядя на покрытые росой поля и пытаясь приветствовать наступающий день с благодарностью в сердце. Но тут же в первых бледных лучах солнца успел заметить отвратительную, коричневую, как кусок дерьма, равнинную гадюку, неторопливо и даже как-то расслабленно скользнувшую с дороги в густые заросли алзины.
За полями тянулась непроходимая чаща. Желтые сосны, болотные сосны, красный кедр. Инман ненавидел и эти заросли. И эту плоскую равнину. И эти бесконечные красноземы. И эти гнусные городишки. Он и сражался примерно в такой же местности, занимавшей огромное пространство от предгорий до моря, и ему казалось, что именно туда, в низины, и стекает с гор все самое отвратительное и печальное. Страна разнообразных нечистот. Грязеотстойник континента. Трясина отчаяния. Он уже видеть этого не мог. На дальней опушке леса пронзительно верещали цикады, и этот пульсирующий скрежещущий звук то приближался, то отдалялся, напоминая о том, как трутся друг о друга зазубренные осколки сломанной кости. Этот звук был настолько оглушительным и всепоглощающим, что Инману стало казаться, будто у него в голове, а может, в истерзанной душе трутся, вибрируя, в такт этому скрежету обрывки его собственных мыслей. Ему не давала покоя его личная печаль, а не то трагическое ощущение мира, которое он должен был бы разделить со всеми. Рана у него на шее, похоже, снова открылась, и ее с каждым новым взвизгом цикад пронзала пульсирующая боль. Инман осторожно просунул под бинты палец, почти уверенный, что нащупает там глубокую красную щель, похожую на рыбьи жабры, однако обнаружил всего лишь покрытый грубой коркой длинный рубец.
Он подсчитал, что за эти дни сумел лишь незначительно удалиться от госпиталя. Неокрепший организм требовал замедленного темпа и частых передышек, так что за один раз ему удавалось пройти всего несколько миль, но даже и столь малая скорость передвижения давалась ему дорогой ценой. Он уже чувствовал себя до смерти уставшим, да к тому же немного заблудился, но все еще надеялся отыскать тот путь, что прямиком приведет его на запад, домой. К сожалению, эта местность, почти сплошь занятая мелкими фермерскими хозяйствами, была буквально опутана сетью бесчисленных дорог и тропинок, пересечение которых не было отмечено ни верстовыми столбами, ни какими бы то ни было указателями, так что невозможно было понять, какая из них ведет более-менее в западном направлении. Инману все время казалось, что он слишком отклоняется к югу. К тому же погода была просто отвратительная, то и дело принимался лить дождь, и эти внезапные ливни случались как днем, так и ночью и сопровождались громом и молниями. Маленькие обшитые тесом фермерские домики словно жались друг к другу среди сплошных кукурузных полей, и ничто, кроме оград из горбыля, не отделяло одно хозяйство от другого. На каждой ферме имелось две-три злобных собаки, которые при малейшем подозрительном звуке готовы были мгновенно сорваться с места и, беззвучно стелясь над землей, вылететь из тени придорожных деревьев и вцепиться Инману в ноги острыми, как лезвие косы, клыками. В первую ночь Инману удалось ударами ног отбить несколько подобных атак, но какая-то пятнистая сука все же ухитрилась прокусить ему икру, и там от ее зубов остались глубокие дырки, как от пробойника на кожаном ремне. После этого нападения он решил подыскать себе какое-нибудь орудие защиты, но в придорожной канаве нашел всего лишь крепкую ветку рожкового дерева. С ее помощью, не прилагая особых усилий, он вполне успешно отбил нападение еще одного свирепого пса, стремившегося во что бы то ни стало в него вцепиться, и довольно сильно избил эту разъяренную тварь, нанося короткие направленные вниз удары, какими обычно утрамбовывают землю вокруг вкопанного столба. И потом – и в ту ночь, и в последующие – он много раз отбивал атаки собак, орудуя своей дубинкой и посылая их обратно во тьму израненными, но по-прежнему не издающими ни звука. Эти собаки и угроза неожиданного появления отряда местной обороны да еще, пожалуй, мрачная дождливая погода заставляли его нервничать каждый раз, когда он снова пускался в путь.
А минувшая ночь и вовсе оказалась самой неудачной из всех. Облака вдруг расступились, и над головой открылось чистое темное небо, которое то и дело пересекал след падающей звезды. Траектории звезд пересекались, но, как казалось Инману, целью этих крошечных снарядов, летевших откуда-то сверху, был именно он. А чуть позднее из темноты с ревом вынырнула огромная шаровая молния и, двигаясь довольно медленно, подплыла к Инману, собираясь приземлиться прямо ему на голову, а потом вдруг просто исчезла – словно кто-то загасил ее, как гасят пламя свечи, смочив слюной два пальца, большой и указательный. За этой шаровой молнией тянулась свита из какой-то ночной птицы с обгоревшими или обломанными крыльями и летучей мыши со свиным рылом, которые чуть не угодили Инману в голову и заставили его не только присесть, но и сделать, пригнувшись, три полных шага. Затем прямо перед носом у него распахнула свои крылья крупная ночная бабочка, и рисунок у нее на крыльях настолько напоминал чьи-то огромные распахнутые глаза, что ему показалось, будто это лицо какого-то странного существа из мира сновидений, вынырнувшего из мрака ему навстречу, чтобы сообщить о чем-то важном. Невольно вскрикнув, Инман с силой ударил перед собой дубинкой, но, разумеется, ни по кому не попал. А чуть позже, услышав мерный стук копыт идущих рысью лошадей, он взобрался на дерево, затаился и увидел, как мимо проехал отряд ополченцев из местной обороны, явно выискивающий дезертиров вроде него, чтобы, должным образом наказав, вновь вернуть их на фронт. Когда они проехали, Инман слез с дерева и снова пошел по дороге, но теперь уже каждый пень казался ему неким враждебным существом, подкрадывающимся к нему в темноте, и один раз он даже прицелился из пистолета в густой куст мирта, который показался ему похожим на толстяка в большой шляпе. Пересекая среди ночи какой-то почти пересохший ручей, он, сунув палец в мокрую глину на берегу, нарисовал у себя на груди прямо на сюртуке две концентрические окружности с точкой в центре и пошел дальше, отметив таким образом некую мишень для небесного воинства – ночной путник, дезертир, солдат, покинувший свой окоп. Это путешествие, думал Инман, и станет осью всей моей дальнейшей жизни.
Когда эта долгая ночь наконец завершилась, самым большим желанием Инмана было перебраться через ограду, пройти через старое поле и оказаться в зарослях стелющихся сосен. Устроить там себе гнездо и уснуть. Однако, поскольку теперь он находился на открытой местности, нужно было идти дальше. Инман снял ногу с перекладины ограды и приказал себе продолжить путь.
Солнце поднималось все выше, начинало припекать, и вокруг Инмана, казалось, собрались все насекомые мира, находя страшно привлекательным запах тех жидкостей, которые выделяло его тело. Полосатые москиты, жужжа, лезли в уши и кусали в спину даже сквозь рубашку. Клещи падали с кустов и высоких трав, росших вдоль дороги, и толстели буквально на глазах, присосавшись ко лбу и к шее вдоль линии роста волос или к талии чуть выше брючного ремня. Комаров больше интересовала влага, которую выделяли глаза. А один слепень некоторое время буквально преследовал Инмана, больно кусая в шею. Слепень был здоровенный, с верхнюю фалангу большого пальца, и Инману страшно хотелось прикончить этот черный жужжащий и жалящий комок, но ничего не получалось, как он ни извивался, как ни хлопал себя по шее, когда проклятый слепень в очередной раз к ней пристраивался, желая урвать кусочек плоти и выпить капельку крови. Звук этих звонких шлепков далеко разносился по застывшей в полном безветрии долине и, вполне возможно, мог навести на мысли о неком музыканте-любителе, экспериментирующем с новым способом перкуссии, или о сорвавшемся с привязи психе, пребывающем не в ладах с самим собой и самого себя наказывающим.