
Полная версия
Любовные и другие приключения Джакомо Казановы, рассказанные им самим
Хоть я предлагал ему подумать, как лучше переправить мою пику, но сам отнюдь не переставал заниматься этим, и меня осенила счастливая мысль. Я велел Лоренцо купить мне большую Библию, предполагая спрятать пику в корешке сего громадного переплета.
Отец Бальби не замедлил приняться за дело и через восемь дней пробил в потолке достаточную дыру, которую прикрыл образом, наклеив оный хлебным мякишем. 8 октября он написал мне, что всю ночь проработал у стены, но смог вынуть всего один кирпич из-за трудности отделения кирпичей друг от друга. Он обещал продолжать, хотя, по его мнению, мы лишь ухудшим положение. Я отвечал, что уверен в обратном.
Увы! На самом деле нельзя было быть уверенным ни в чем, но нам оставалось или действовать, или все бросить. Я хотел выйти из того ада, куда меня заперла ужаснейшая тирания, и решился ни в коем случае не останавливаться.
Работа отца Бальби была тяжелой лишь в первую ночь, и чем далее, тем ему становилось легче. Всего он вынул тридцать шесть кирпичей.
16 октября в десять часов утра, сидя за переводом оды Горация, услышал я громкие шаги над головой и три тихих удара. Это был условный знак. Монах трудился до вечера, а на следующий день написал, что потолок у меня состоит всего из двух настилов и сегодня же дело будет сделано. Для окончательного завершения достаточно всего четверти часа.
Я решил этой же ночью выйти из камеры и более в нее не возвращаться, ибо вдвоем можно было за три или четыре часа проделать в крыше Дворца дожей дыру и, выйдя наружу, использовать все случайные возможности, дабы спуститься на землю. Однако несчастливая моя судьба готовила мне еще не одно препятствие.
Последний раз я видел Лоренцо утром 31 октября и дал ему книгу для Бальби, которого предупредил, что он должен начать пробивать потолок в семнадцать часов[93]. На сей раз я ничего не опасался, так как узнал от Лоренцо, что инквизиторы и секретарь уже уехали из города.
Пробил наконец назначенный час. За три минуты дыра пробита насквозь, к моим ногам падает осколок доски, и отец Бальби в моих объятиях. «Ваши труды окончены, – говорю я ему, – теперь моя очередь». Мы поцеловались, он отдал мне пику и ножницы, чтобы состричь бороду.
Я велел монаху остаться в моей камере, а сам проник в камеру графа, хотя дыра оказалась изрядно тесной. Взойдя, я сердечно расцеловал сего почтенного старца. Он спросил, в чем состоит мой замысел, и заметил, что действовал я все-таки легкомысленно.
– Я стремлюсь только вперед, пока не обрету свободу или смерть.
– Ежели вы намерены пробить крышу и спускаться по свинцовым листам, вам никогда не выйти, разве что у вас вырастут крылья. Мне недостает храбрости идти с вами, я остаюсь здесь и буду молить Бога помочь вам. – С этими словами он пожал мою руку.
Я пошел осмотреть большую крышу со стороны чердака. Попробовав пикой доски, я с радостью увидел, что они наполовину истлели и при ударах рассыпаются в пыль, так что менее чем за час можно было проделать достаточную дыру. Я возвратился в камеру и целых четыре часа употребил на разрезание простыней, одеял, матрасов и тюфяков. Из всего этого я свил веревки и не преминул собственными руками завязывать узлы и удостоверяться в их прочности, ибо один лопнувший узел мог стоить нам жизни. Всего у меня получилось сто саженей веревок.
В каждом великом предприятии успех полностью зависит от некоторых предметов, и касательно оных глава всего дела не должен доверяться никому другому. Когда с веревками было покончено, я сделал сверток из моего костюма, шелкового плаща, нескольких рубашек, чулок и платков, и мы перебрались в камеру графа. Я велел монаху завязать свои вещи, а сам отправился пробивать дыру на чердаке.
К двум часам ночи безо всякой посторонней помощи дело мое было совершенно окончено – лаз оказался в два раза шире, чем нужно; я дошел до свинцового листа, но не мог приподнять его, так как стыки были расклепаны. Все-таки с помощью монаха удалось сдвинуть один лист и завернуть его так, чтобы образовалась достаточная щель. Просунув в нее голову, увидел я, что все, на нашу беду, освещено восходящим месяцем. Сию помеху надобно было пережидать, вооружившись терпением, до полуночи. В столь великолепную ночь на площади Св. Марка, конечно же, прогуливалось все лучшее общество, и, если бы мы вышли на крышу, тени наши достигали бы тротуаров и привлекли бы всеобщее внимание, особливо мессера-гранде и его шайки.
Я твердо решил, что мы начнем спускаться не ранее захода луны, и просил у Бога помощи, но не молил о чуде. Луна заходила около пяти часов, а солнце вставало в тринадцать с половиною, так что для нас оставалось семь часов полной темноты, в течение коих, невзирая на тяжесть труда, мы могли исполнить оный.
Я сказал отцу Бальби, что оставшиеся три часа можно провести в беседе с графом Асквино и прежде всего спросить у него в долг тридцать цехинов, которые были нужны для успеха всего предприятия не менее, чем моя пика. Монах отправился исполнить это поручение и через четыре минуты возвратился с известием, что граф желает поговорить со мною без свидетелей. Сей бедный старец для начала стал вкрадчиво уверять меня, будто для побега деньги вовсе не нужны, а у него на руках многочисленное семейство, и если я погибну, то пропадут и его деньги; жадность свою он пытался скрыть множеством прочего вздора. Я употребил полчаса на убеждения, каковые, несмотря ни на что, разбивались о стальную оболочку самой неколебимой из страстей. У меня недоставало жестокости применить к сему несчастному старцу силу. В заключение я сказал ему, что если он пожелает бежать с нами, то, подобно Энею, я вынесу его на руках. Но ежели он останется и будет просить Бога споспешествовать нам, то вознесет ложную молитву, ибо не пожелал оказать самую простейшую помощь.
Со слезами на глазах, кои не могли оставить меня бесчувственным, спросил он, хватит ли мне двух цехинов. Я отвечал, что лучше хоть сколько-нибудь, чем ничего. Граф дал мне эти деньги, но просил вернуть их, если, выйдя на крышу, мы почтем за наилучшее возвратиться в тюрьму. Я обещал это, удивляясь таковому предположению. Он совсем не знал меня, ибо я предпочел бы умереть, нежели вернуться на то место, откуда никогда бы уже потом не смог выйти.

Все приготовленные веревки я разделил на два свертка, после чего мы провели два часа за беседою, не без удовольствия напоминая себе об опасностях нашего предприятия. Для начала отец Бальби выказал все свое благородство, десять раз повторив, будто я обманул его, когда убеждал в верности своего замысла, который на самом деле оказался никчемным. Он нагло заявил, что ежели бы знал все наперед, то никогда не вывел бы меня из камеры. А граф с важностию семидесяти лет представлял за наиболее разумное не ввязываться в безнадежное предприятие, угрожавшее самой жизни. Было очевидно, что его заботили те два цехина, которые он получил бы обратно, если бы уговорил меня остаться.
Я спросил у графа перо, бумаги и чернил, имевшихся у него, несмотря на запрет, ибо для Лоренцо законов не существовало – за один экю он продал бы и самого святого Марка. Письмо свое я предварил сим латинским эпиграфом:
«Я не умру, а буду жить и возносить хвалу Всевышнему».
«Господам инквизиторам Республики надлежит употреблять все средства, дабы не выпускать осужденного из-под свинца. Сей последний, будучи обязанным своим словом, также должен сделать все от него зависящее, дабы доставить себе свободу. Их право основано на законе, право узника есть сама природа. Равно как не надобно им его согласие, так и он не должен спрашивать их соизволения, дабы возвратить себе свободу.
Джакомо Казанова, пишущий сие в горечи своего сердца, знает, что его может ожидать несчастие быть схваченным прежде, чем удастся ему покинуть пределы Республики, и тогда окажется он под мечом тех, от кого пытался спастись. Но если сие суждено ему, он призывает человеколюбие своих судей, дабы не отягощали они его участь наказанием за свойственное природе человека побуждение. Он умоляет, буде окажется схваченным, чтобы вернули все ему принадлежащее и водворили в прежнюю его камеру. Написано за час до полуночи, без света, в камере графа Асквино, октября 31-го дня 1756 года».
Луна уже зашла, и пора было уходить. Я привязал к шее отца Бальби половину веревок, а на плечо – сверток с его пожитками и то же самое проделал с самим собой. Оставшись в одних жилетах и при шляпах, мы направились к лазу.
И тогда мы вышлисозерцать звезды.(Данте)
Я вылез на крышу первым, отец Бальби следовал за мною. Встав на четвереньки, я с силою вонзил пику промеж двух свинцовых листов и, отогнув один, зацепился за него пальцами. Таким манером мне удалось подтянуться до самого верха крыши. Монах же вцепился в пояс моих панталон, и мне пришлось исполнять тягостную должность вьючного животного, которое к тому же тащит за собою еще и повозку. Все это происходило на крутой поверхности, сделавшейся скользкой вследствие обильного тумана.
В середине сего опасного восхождения монах вдруг запросил остановки; один из его свертков отвязался и, как он думал, еще не вывалился за карниз. Первым моим побуждением было пнуть его ногой и отправить вслед за свертком. Но, слава богу, у меня достало хладнокровия не делать этого, ибо, оставшись один, я не смог бы спастись. На вопрос мой, что находилось в свертке, уж не веревки ли, он объяснил, что завернул туда одну рукопись, найденную им на тюремном чердаке, посредством которой можно было обогатиться. Я еле внушил ему, что даже один шаг назад может погубить нас. Бедняга вздохнул, и мы продолжали карабкаться.
Преодолев с величайшим трудом пятнадцать или шестнадцать свинцовых листов, достигли мы самого конька крыши, на который я уселся верхом, а монах последовал моему примеру. Спины наши были обращены к Сан-Джордже Маджоре[94], а в двухстах шагах от себя мы видели купола Святого Марка, который составляет часть дворца и есть не что иное, как часовня дожа. Ни один монарх в мире не может похвалиться столь прекрасной придворной церковью. Я прежде всего освободился от своей ноши и пригласил к тому же моего сотоварища. Он подложил веревки под себя, а потом ему вздумалось снять шляпу, но из-за неловкого движения она выпала и покатилась вниз по крыше, чтобы присоединиться в канале к уже оброненному свертку. Бедняга был в отчаянии.
– Дурной знак! – простонал он. – Мы едва начали, а я уже без рубашки, шляпы и драгоценной рукописи с любопытнейшим описанием всех празднеств во Дворце республики.
Я велел монаху оставаться на месте и с пикой в руке, не слезая с конька, без труда продвинулся по всей крыше. Почти час осматривал я ее со всех сторон, но нигде не увидел ничего, за что можно было бы зацепить веревку. Я чувствовал себя в совершенной растерянности.
Надобно было на что-то решаться: или выходить каким-нибудь образом, или вернуться в тюрьму, может быть навсегда, или, наконец, утопиться в канале. При таком выборе многое зависело от случая. Взгляд мой остановился на одном из слуховых окон со стороны канала. Оно было достаточно удалено от того места, в котором мы вышли на крышу, и, следственно, располагалось не над тюрьмой, а над теми апартаментами дворца, где утром принято отпирать двери. Я не сомневался, что дворцовые служители, даже если бы мы были замечены и приняты за величайших злодеев, не только не отдали бы нас в руки правосудия, но и всячески споспешествовали бы нашему бегству. Столь ужасной была инквизиция в глазах каждого.
Итак, надлежало осмотреть сие слуховое окно. Я осторожно соскользнул вниз и, усевшись верхом на его крышу и вытянув шею, увидел, что оно забрано маленькой решеткой, позади коей было оконце из квадратиков стекла в свинцовом переплете. Решетка, несмотря на малую свою толщину, показалась мне при отсутствии пилки непреодолимым препятствием. Я начал уже падать духом.
Читатель-философ! Если ты хоть на миг поставишь себя в мое положение, если ты проникнешься теми страданиями, кои выпали мне в течение пятнадцати месяцев, если подумаешь об опасностях, подстерегавших меня на свинцовой крыше, где малейшее неловкое движение грозило потерею жизни, наконец, если возьмешь в соображение, что у меня оставалось всего несколько часов на преодоление возраставших с каждым шагом трудностей и что при вполне вероятной неудаче ожидало меня усугубление жестокости неправедного трибунала, тогда то признание, каковое хочу я сделать тебе во всей чистоте истины, не может унизить меня в твоих глазах.
Колокол Святого Марка, пробивший как раз полночь, был тою силою, которая, подобно сокрушительному толчку, пробудила мой разум и заставила выйти из угнетавшей мой разум нерешительности. Я вспомнил, что в наступающий день празднуют Всех Святых, а значит, и моего небесного покровителя, буде у меня есть таковой. Но должен признаться, куда более подбодрило меня земное предсказание любезного моего Ариосто: Fra il fin d’ottobre е il capo di novembre[95].
Звук колокола показался мне говорящим талисманом, который призывал меня к действию и обещал победу. Улегшись на живот и свесившись над решеткой, просунул я свою пику под оконницу, стараясь выломать ее целиком. Через четверть часа цель была достигнута, и неповрежденная решетка оказалась в моих руках. Окно я разбил без всяких затруднений, хотя и поранил до крови левую руку.

С помощью моей пики я вновь забрался на конек крыши и возвратился к тому месту, где оставил своего сотоварища. Он был в яростном отчаянии и осыпал меня самыми последними ругательствами за то, что я так надолго бросил его. Он ждал лишь семи часов, дабы вернуться в тюрьму.
– А обо мне вы подумали?
– Я полагал, что вы свалились с высоты.
– И вместо радости видеть меня встречаете проклятиями?
– Что вы так долго делали?
– Идите за мною, и увидите.
Взяв свои свертки, я направился к слуховому окну и, когда мы приползли туда, рассказал Бальби о сделанных мною розысках, спросив при этом его мнение о том, как лучше всего забраться внутрь чердака. Сие не представляло трудности для одного из двоих, ибо другой мог спустить его на веревке, но непонятно, что оставалось потом делать первому. Поелику мы не знали, сколь велико расстояние от окна до пола, легко было переломать руки и ноги. На это спокойное мое рассуждение, выраженное самым дружественным тоном, сей скот ответствовал: «Спускайте сначала меня, а потом у вас будет время придумать, как быть дальше».
Признаюсь, первым моим побуждением было вонзить в него пику, но благодаря доброму моему гению я удержался и не обратил к нему ни слова упрека. Вместо того достал я из свертка веревку и, подвязав его под мышки, спустил вниз до крыши слухового окна. Потом велел влезть в оное по пояс, а засим спустился туда же и сам. Лежа на слуховом окне и крепко держа веревку, я опустил монаха на пол чердака. Расстояние до него оказалось футов пятьдесят, и было бы безрассудно рисковать, прыгая с такой высоты.
Не зная, на что решиться, и надеясь лишь на вдохновение, я снова вскарабкался до конька крыши и, заметив оттуда место, которое еще не осматривал, направился к нему. Это была площадка возле большого слухового окна, недавно перекрытая новыми свинцовыми листами. Здесь же стоял таз с застывшей штукатуркой и достаточно длинная лестница, по которой можно было бы спуститься мне к своему сотоварищу. Привязав веревку за первую ступень, подтащил я сию неудобную ношу к нашему слуховому окну. Теперь предстояло засунуть внутрь эту двенадцатисаженную махину.
Лестница с одной стороны упиралась в окно, а другой конец на одну треть свисал за карниз. Я пытался затащить ее внутрь, но она входила только по пятую ступеньку, а дальше упиралась в крышу окна изнутри, и никакими силами невозможно было продвинуться дальше. Оставался только один способ: приподнять наружный конец, чтобы лестница соскользнула вниз под собственным весом. Но в таком случае она осталась бы после нас и позволила бы стражникам напасть на наш след.
Поелику помощников у меня не было, решился я сам приподнять конец от карниза и для сего с пикой в руках соскользнул вниз вдоль лестницы. Лежа на животе и упираясь ногами в мраморный карниз, нашел я в себе силы приподнять ее на полфута и толкнуть вперед. При этом она вошла в окно еще на один фут, и, как понятно читателю, тяжесть для меня значительно уменьшилась. Теперь надо было всунуть лестницу еще на два фута, а после сего я смог бы, уже сидя на окне, при помощи веревки окончить все дело. Я встал на колени, с силою уперся в лестницу, но вдруг стал скользить, так что ноги мои оказались за пределами крыши и я повис на локтях.
Ужасное мгновение, заставляющее меня содрогаться и по сей день! Чувство самосохранения помогло мне употребить все силы, дабы сдержать падение, и каким-то чудом я преуспел в этом. Зато лестница от сего злополучного случая продвинулась вперед более чем на три фута и прочно заклинилась. Лежа на карнизе низом живота, закинул я через него правую ногу и утвердил сначала одно колено, а потом другое и оказался, таким образом, вне опасности. Однако то чрезмерное усилие, каковое должен был я приложить для сего, произвело столь болезненную судорогу, что лишился я употребления всех своих членов. Однако же, не теряя головы, выждал я в неподвижности, пока не пройдет сия зловредительная напасть. Ужасные мгновения! Минуты через две, несколько оправившись и обретя дыхание, я осторожно приподнял лестницу и наконец смог поставить ее вдоль крыши слухового окна. Имея достаточно сведений из законов рычага и равновесия, я без труда вдвинул внутрь всю лестницу, и сотоварищ мой принял в свои руки нижний ее конец. Я сбросил на чердак веревки и все наши пожитки и спустился сам, после чего убрал лестницу. Затем мы вместе с монахом приступили к обследованию окружавшего нас темного помещения, которое имело шагов тридцать длины и двадцать ширины.
В одном конце оказалась зарешеченная дверь, что нас испугало, но ручка подалась, и дверь отворилась. За ней был зал, в котором стоял большой стол, а вокруг него табуреты и стулья. Мы нащупали также несколько окон. Отворив одно из них, увидели мы звездное небо, освещавшее лишь пропасти между куполами. Даже на миг нельзя было вообразить, что здесь возможно спуститься вниз. Я не узнал и самого этого места. Мы закрыли окно и возвратились к своим пожиткам. Безмерно утомленный, я повалился на пол и предался охватившему меня сладостному сну, коему не смог бы противиться даже под угрозой смерти.
Проспал я три с половиной часа и едва проснулся лишь от воплей и трясений моего монаха. Он сказал, что уже пробило двенадцать часов[96] и совершенно невообразимо, как можно спать в таких обстоятельствах. Но ничего удивительного: уже два дня, как состояние крайнего возбуждения не давало мне ни взять в рот хотя бы крошку съестного, ни сомкнуть глаз, а приложенные мною почти сверхчеловеческие усилия свалили бы любого. Сон восстановил прежние мои силы. К тому же заметно просветлело и можно было действовать с большей уверенностью и поспешанием.
Оглядевшись вокруг, я воскликнул: «Да ведь это уже не тюрьма, и отсюда должен быть беспрепятственный выход!» В темном углу насупротив зарешеченной двери обнаружилась еще одна. Я нащупал замочную скважину, просунул внутрь мою пику и, нажав три-четыре раза, открыл дверь. Мы взошли в небольшую комнату, где на столе лежал ключ. Я вставил его в следующую дверь, но она оказалась открытой. Монах принес наши свертки, и, положив ключ на место, мы вышли на галерею, в стенах которой было много ниш, наполненных бумагами. Мы попали в архив. Я обнаружил маленькую каменную лесенку и спустился вниз. За ней была другая, а далее застекленная дверь, за которой оказался знакомый мне зал – канцелярия дожа. Я отворил окно, здесь уже не составляло никакого труда спуститься, однако в таковом случае я оказался бы среди лабиринта маленьких двориков, окружающих собор Святого Марка. Боже сохрани попасть туда! На столе лежал железный инструмент с деревянной ручкой, служивший для протыкания дырок в пергаментах, к которым шнуром привешивали свинцовые печати. С его помощью я открыл ящик стола и нашел письмо, сообщавшее проведитору[97] острова Корфу о назначении трех тысяч цехинов на восстановление старой крепости. Однако самих цехинов тут не оказалось. Только один Бог знает, с каким наслаждением я завладел бы ими, сочтя их даром Небес, не говоря уже о неотъемлемом праве завоевателя.
Подойдя к дверям канцелярии, я попробовал сломать замок своей пикой, но это оказалось невозможно, и надобно было скорее проделать дыру в одной из створок. Я принялся что есть силы крушить и колоть ее. Монах помогал мне сколь мог найденным пробойником, постоянно вздрагивая от звука ударов, громко разносившихся вокруг. Мы подвергались великой опасности, но иного выхода не было.

Через полчаса дыра наша достаточно расширилась, да и увеличить ее без пилы я все равно не смог бы. На края было страшно смотреть, они ощетинились острыми осколками, словно нарочно сделанными, чтобы царапать тело и рвать одежды. Дыра находилась на высоте пяти футов. Подставив рядом два табурета, мы взлезли на них, и монах с прижатыми к груди руками головою вперед просунулся в дыру, а я при этом толкал его ноги, не опасаясь неожиданностей, ибо знал здешнее место. Когда сотоварищ мой выбрался наружу, я перекинул ему наши пожитки, за исключением веревок, потом поставил третий табурет поверх двух и, забравшись на него, влез по низ живота в дыру, что было весьма затруднительно из-за узости сей последней и отсутствия для меня какой-либо точки опоры. Я велел монаху тащить меня к себе, пусть даже разодранного на куски. Он повиновался, а мне пришлось терпеть ужасную боль от острых зазубрин, царапавших до изобильного кровотечения мои бока и ноги.
Выбравшись, к великому моему удовольствию, через дыру, поспешил я собрать свои пожитки и сразу попал в узкий проход, ведший к большим дверям Королевской лестницы. Сии последние оказались заперты, и с первого же взгляда я понял, что без катапульты или порохового заряда тут делать нечего. Пика моя словно говорила: Hic fines posuit – я тебе уже ничем не помогу. Она была орудием моей свободы, достойным места на алтаре Избавления.
Спокойный и отрешенный, опустился я на пол, приглашая монаха последовать моему примеру, и сказал: «Свое дело я исполнил, теперь очередь за Богом и фортуною. Не знаю, придут ли дворцовые подметальщики сегодня, в День Всех Святых, и завтра, в День усопших. Если хоть кто-нибудь явится, я сразу же выскочу, как только откроют двери, а вы последуете за мною. Но если никого не будет, не сдвинусь с места, хотя бы пришлось умереть с голода».
При этих словах моих бедняга пришел в ярость и стал обзывать меня сумасшедшим, совратителем, обманщиком, лжецом. Я не прерывал его и сохранял полное спокойствие. Тем временем пробило тринадцать часов. После моего пробуждения на чердаке прошел лишь один час.
Прежде всего я беспокоился о том, как мне переменить одежду. Отец Бальби имел вид крестьянина, и все у него осталось в целости: ни лохмотьев, ни крови на его красном фланелевом жилете и фиолетовых кожаных панталонах. Мой же вид мог вызвать лишь ужас или сострадание. Я был весь в крови, платье висело лохмотьями, ободранные о карниз крыши колени кровоточили. В проломе канцелярской двери я порвал жилет, рубашку, панталоны и сильно поранил ноги. Разорвав платки на лоскутья, я как мог перевязал свои раны, после чего надел мой великолепный костюм, который посреди зимы выглядел весьма комично.
Кое-как я спрятал волосы в чехол, натянул белые чулки, кружевную рубашку, еще две такие же поверх нее, рассовал чулки и платки по карманам, а все остальное бросил в углу. Свой великолепный плащ я накинул на монаха, и он выглядел так, будто украл его. Меня же можно было принять за человека, который после бала провел ночь в дурном месте. Лишь перевязанные колени портили мой не по сезону изысканный наряд, завершавшийся великолепной шляпой с золотыми испанскими кружевами и белым пером.
Облачившись в сей наряд, я отворил одно из окон. Первыми заметили меня шатавшиеся по двору бездельники, поразившиеся, как такая фигура в столь ранний час оказалась во дворце, и побежавшие сообщить об этом привратнику. Наверное, сей последний подумал, что он мог нечаянно запереть кого-нибудь накануне, и, сходив за ключами, подошел к дверям. Я ругал себя, что показался в окне, не зная еще, сколь благоприятную службу сослужил мне этот случай. Монах же не переставал говорить глупости, я сел подле него и в это время услышал звук ключей. Я велел ему закрыть рот и встать позади меня; потом вынул из-под камзола мою пику и расположился таким образом, чтобы сразу же выбежать, как только откроется дверь. Я молил Бога, лишь бы сей человек не сопротивлялся, ибо тогда мне пришлось бы пришибить его.