bannerbanner
Перелом. Книга 2
Перелом. Книга 2

Полная версия

Перелом. Книга 2

Язык: Русский
Год издания: 1879
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 16

– Еще бы! Господи!.. – И Марья Яковлевна звонко вздохнула и перекрестилась.

– Ужас! – проговорила вдруг Ранцова.

– A что этот солдат, – спросила Александра Павловна, все время бледная и не переводя дыхания слушавшая рассказ Троекурова, – жив он еще?

Троекуров обернулся на нее с блеснувшим как бы благодарностью взглядом:

– Вообразите, в тот же день натолкнулись мы на довольно сильную партию чеченцев. Дело вышло довольно жаркое. Потеряли мы тут человек сорок. Одним из первых повалился Скоробогатов…

– Убит! – вскрикнула девушка!

– Нет, к счастию, выходился; месяца однако четыре промаялся в госпитале. Я выхлопотал ему чистую отставку тогда…

– И воображаю, что денег дали ему при этом, avec votre générosité ordinaire9! – сказала Ольга Елпидифоровна.

Александра Павловна и Троекуров обменялись мгновенным взглядом: их обоих внутренно как бы передернуло от этих слов.

– Где он теперь? Вы имеете о нем известия? – спросила она.

– Да. Он грамотный, изредка пишет ко мне… Живет на родине, в Казанской губернии, но жалуется на скуку. Он вдов и бездетен – понятно… Вот поселюсь в деревне, выпишу его к себе.

– A вы думаете? – Марья Яковлевна так и впилась в него глазами. – И как славно, Борис Васильич!

– Да, – сказал он, с мгновенно осветившею все лицо его улыбкой, – время теперь настает такое…

– Хорошее! – досказал сочувственным голосом Ашанин.

Троекуров кивнул головой:

– Хорошее, действительно, – повторил он как бы про себя, – для того, кто старое видел, в особенности.

– Ну, батюшка, – возгласила г-жа Лукоянова, – нечего Бога гневить, и старое-то не дурно было!

Но слова эти, видимо для нее, ни в ком не возбудили отзвука. Она переменила разговор.

VII

О, learn to read what silent love hath writ1.

Shakespeare Sonnets.

Время бежало. Недолгий свет февральскаго солнца догорал в розовых отливах на безбрежной снеговой глади. Углы вагона уже тонули во мраке… Марья Яковлевна заговорила об обеде.

Обедали в Вишере, за особо сервированным столом (о чем молодые люди, по мысли Ашанина, телеграфировали за час до прибытия на место). В холодильнике стояла приготовленная бутылка шампанского. Ашанин разлил его по рюмкам дам.

– Как живо мне помнится, как я наливал вам так в последний раз, – прошептал он чуть слышно сидевшей подле него Ольге Елпидифоровне, между тем как Марья Яковлевна относилась с каким-то вопросом к помещавшемуся между ею и дочерью Троекурову.

Красивая барыня слегка зарумянилась, затем прищурилась и улыбнулась:

– Вы в ту пору, – сказала она, внимательно взглянув на него, – в святость еще, кажется, не вдались? Скажите, пожалуйста, с чего вы это вздумали? Совесть очень уже замучила, верно?

– Воспоминания, Ольга Елпидифоровна, – проговорил он знакомым ей комически смиренным тоном, который так и обдал ее еще раз воспоминанием их первых встреч.

– Да разве вы способны помнить? – засмеялась она.

Он вздохнул и, опустив глаза в свою тарелку, произнес вполголоса:

– Вода многа не может угасить любве, и реки не потопят ея.

– Что это – опять текст, – спросила она, – или собственного сочинения?

– Сочинения некоего премудрого царя, певца и великого сердцеведца, a звали его Соломоном, Ольга Елпидифоровна; это из его Песни Песней.

– И вы проповедуете мне это для чего теперь? – быстро промолвила она.

Он поднял так же быстро голову и ожег ее своими огненными глазами, между тем как голос его звучал на тех же низких бархатных нотах:

– Вы так умны были всегда, Ольга Елпидифоровна… разве изменились в Петербурге?..

Она вскинула головой:

– Вы все тот же, решительно! – сказала она громко.

Марья Яковлевна обернулась к ней смеющимся лицом:

– Я вам говорила: неисправим!.. Что он вам рассказывал, не про свою ли цыганку? – спросила она тихо, наклонясь к ней и подмигивая на Ашанина.

– А-а! – воскликнула Ранцова. – La belle du moment2?..

Она повела на него загадочными глазами и перевела их на Троекурова.

Он доедал молча свое жаркое и, видимо, не обращал на них никакого внимания. Сидевшая подле него Александра Павловна не ела и тоже молчала.

Ольга Елпидифоровна чуть-чуть сморщила брови и улыбнулась пренебрежительною улыбкой…

Она понимала: он был «отрезанный ломоть и навсегда»… Она и не жалела о нем. Да любила ли она его когда-нибудь?.. Нет, она завладела им в этот раз, после его «кавказских удач», потому, что «все оне из гран-жанра кинулись на него», и ей не хотелось, чтоб «он им достался». Но он был «не ее поля ягода»; он действительно «аристократическая натура», не умеющая беззаветно отдаваться, – не умевшая отдаться ей по крайней мере… Она вечно чувствовала судью в этом страстном любовнике, он не понимал… «Да и кто из них понимал! – тоскливо проносилось в мысли красивой барыни. – Они все мелки, так жалки, точно в шорах ходят, как старые объезженные лошади. Они годами иногда добиваются любви женщины и – презирают ее, едва достигши своей цели… Он не такой, этот Троекуров, он каким-то лордом смотрит; но он все-таки узкий и гадливый барич, более ничего! Он не допускает в душе – я это всегда понимала – чтобы страсть, желание, минутный каприз, как и жажда „положения“, роскоши, влияния, власти, чтобы все это было так же законно в женщине, как и у них самих, и чтобы так же законно было для нее искать всему этому удовлетворения. У него, как и у всех остальных, для женщины только два оборота медали: или кормилица и няня, или лоретка. Тошно становится, когда только подумаешь!.. Один вот этот московский коптитель неба, – и темные глаза Ольги Елпидифоровны еще раз на миг остановились на Ашанине, – один он умеет любить без оглядки и думанья, любить – как поют птицы, как цветут цветы… И одного этого au fond3, – сказалось ей после минутного размышления, – одного этого… первого, и любила я в жизни»…

– Звонят! – громко проговорила она тут же, спешно подымаясь со стула. – Пойдемте!..

Вагон нашли они уже освещенным. Толстая свеча горела в фонаре, полузадернутом синею тканью. Колеблемый воздухом неяркий свет ее длинною и узкою полоской едва добегал до противоположной стенки, таинственно и мягко играя на лоснящемся меху шубы Ольги Елпидифоровны, на желтой обертке кинутой на него книги; все остальное пространство тонуло в голубоватых, сгущавшихся в углах тенях…

– Как темно! – воскликнула, входя, Ранцова. – У меня, впрочем, есть свечи и все, что нужно; можно сейчас зажечь…

– И стол тут… Можно было бы составить цартию, – слабо примолвила к этому Марья Яковлевна.

Никто не отозвался на ее предложение, да и сама она не настаивала на нем: ее клонило ко сну. Она уселась на прежнее свое место, в углу дивана, и тут же задремала… Ольга Елпидифоровна, со своей стороны, не возобновила разговора о свечах…

Она поместилась на краю того же дивана. На складном табурете, прямо против нее, у стола, на котором помещался ее несессер, сел Ашанин, спиной к Александре Павловне и Троекурову, занявшим рядом места на противоположной стороне вагона. «Этак мы друг другу мешать не будем», – решил он в своей сообразительной голове. Он имел особенный дар все замечать и все угадывать, a с Лукояновыми к тому же был довольно близок: одного выражения глаз молчаливой «Сашеньки» в ту минуту, когда вошел в вагон «этот белокурый Амма-лат-бек», достаточно было ему, чтобы проникнуть в их тайну…

A они, очутившись теперь рядом, вдвоем в этой таинственной полутьме вагона, довольно долго оставались безмолвными. Какое-то блаженное, томительное и робкое чувство оковывало «Сашеньку»; ему все еще было не по себе: ему противна была мысль, что первый случай говорить с нею на свободе доставляется ему этою, в двух шагах сидевшею от них женщиной, ее как-будто содействием и как бы под ее покровительством. Не при таких условиях должно было в его мечтаньи произойти их первое объяснение.

– Извините меня за нескромный вопрос, Александра Павловна, – начал он под этим впечатлением, – каким образом очутились вы здесь, в этом вагоне?

– Это не хорошо, не правда ли? – мгновенно вскликнула она на это, обернув к нему с выражением тревоги свое невинно строгое лицо.

– Я этого но говорю, – уклончиво ответил он, – но мне несколько странно. Как это произошло, можете мне сказать?

Она передала ему. Он слушал как можно спокойнее, стараясь не выдать ни малейшим движением в чертах оттенков тех впечатлений, которые пробегали у него в мысли в это время.

– Это ничего, что maman согласилась перейти к ней, как вы думаете? – повторила она свой тревожный вопрос.

Он несколько замедлил ответом:

– Ей было скучно одной в своем вагоне, матушке вашей неудобно в своем; они оказали друг другу взаимное одолжение… Это ни к чему дальнейшему не обязывает, – добавил он к этому с ударением.

Девушка замолчала, a чрез миг подняла опять свои большие глаза на Троекурова.

– Скажите, правда, что она… такая опасная? – прошептала она, слегка заикаясь.

– Чем это? – возразил он с усмешкой. – Кусается, вы думаете?

– Она очень хороша, не правда ли? – объяснила чрез миг Александра Павловна.

– И смела очень, – проговорил он сквозь зубы.

– Вот видите!..

– Что? – тихо выговорил он на это вырвавшееся у нее восклицание и пристально глянул на нее.

Она не отвечала, схватила лежавшую подле нее муфту и, торопливо вложив в нее обе руки, приникла к ней своим пылающим лицом.

– Александра Павловна, – после довольно долгого молчания, начал опять Троекуров, стараясь скрыть под тою же спокойною улыбкой внутреннее волнение, над которым чувствовал он уже себя не властным, – заметили вы, что между нами все как будто уже сказано и ничего не говорено между тем? Так сложились наши отношения, и в этом есть – для меня по крайней мере – большая прелесть… Но без слов все-таки не обойдемся…

Она поспешно высвободила свою руку из муфты и чуть-чуть притронулась ею к его руке:

– Зачем, прошу вас, не говорите! – прошептала она каким-то не то испуганным, не то умоляющим голосом – Это портит!..

Он понял: всякое слово, как бы сердечно ни вылилось оно из его груди, отозвалось бы резким звуком в этой чистой молодой душе, «испортило» бы действительно ту прелесть захватывающего, сосредоточенного чувства, которым исполнена была она… Он примолк и только поймал коснувшиеся его пальцы и пожал их мгновенным, нежным пожатием.

– А поблагодарить вас все-таки мне надо, – заговорил он чрез несколько времени, принимая шутливый тон, – хотя бы из простой учтивости…

– За что благодарить? – спросила с изумлением она.

– За давнишнее, Александра Павловна…

– За что?

Голос его дрогнул слегка, отвечая:

– Когда я, раненый и забытый, лежал там, в дикой трущобе, кто-то в Москве ходил каждый день ставить за меня свечу у Спасителя…

– Ах, Боже мой, – вскрикнула девушка, вся застыдясь, – это все Женни! Она как-то узнала и написала вам… Зачем это… точно я напрашивалась?..

– А я, – возразил на это Троекуров, – я не знаю, чем готов бы я был воздать ей за то письмо… Оно спасло меня от отчаяния – от смерти, может быть.

Александра Павловна вскинула на него вопрошающие глаза и остановила их на нем.

– Рана моя была далеко не смертельна, – продолжал он, поясняя свои слова, – но я… самому-то мне жить не хотелось… Бывают в жизни такие времена… Рассказывать об этом трудно…

– Говорите, я пойму, – тихо сказала она…

Глаза ее заискрились:

– Да, вы поймете! Знаете, это… вот это самое, – сказал я себе тогда, получив письмо Женни… Мне было скверно тогда, я почитал себя и жизнь свою безвозвратно растраченными… Молодость моя прошла безобразно…

Он приостановился на миг и продолжал, увлекаясь сам не зная как, на исповедь, на душевные излияния, далеко не входившие в обычай его сдержанной натуры:

– В самый разгар ее, меня, к счастию, сослали в армию…

– Вы дрались на дуэли, я знаю, – перебила девушка, – за что?

Его как бы озадачил этот вопрос в первую минуту. Он не отвечал, поглядел на нее только молча и смущенно.

– Безумие! – проронил он наконец, нервным движением проводя себе рукой по лицу. – Меня сослали, – поспешно заговорил он снова, – теперь я за это очень благодарен судьбе, но тогда, в первое время, я озлобился… Тут началась война, повели нас под Севастополь… Потом я перешел на Кавказ. Я жил там одинок, уйдя в себя, в свой внутренний, невеселый мир… Я выписывал много книг: с моим пажеским воспитанием мне многому приходилось учиться… Дело мое опостылело мне давно, с Севастополя, но я не приготовлен был ни к какому другому. А между тем и до моей трущобы долетали вести о том, что начиналось с новым царствованием. Небывалое что-то… новое… Издали рисуется это еще более заманчиво… Я говорил себе, что пришло время, когда людям кроме ремесла предстанет еще что-то более важное, что они перестануть быть только солдатами или чиновниками, а станут… (Троекуров слегка заикнулся, как бы боясь употребить слишком притязательное выражение, а станут прежде всего гражданами, – произнес он будто вскользь, безсознательно взглянув на девушку вопросительными глазами.

Она тихо кивнула головой, как бы говоря ему: «Я поняла, продолжайте!»

Он продолжал:

– Что, однако, как, какой смысл могло это иметь для меня, чем я со своей стороны мог служить этому? Меня по целым дням мучили эти вопросы. Я приходил всегда к заключениям самым безотрадным. Положим, в этом общем движении найдется место и для меня. Но к чему, для кого? Меня так и придавливала эта мысль тогда… Я был один на свете; матери я лишился ребенком, ни одного нежного воспоминания не вынес я из моего прошедшего; подле меня, за мною не стояло ни одной, что говорится, «родной души»…

Троекуров оборвал вдруг и усмехнулся опять:

– Я знал в Петербурге одного очень умного и несчастного человека. Болезнь отымала у него постепенно ноги, руки, зрение, вкус. А он все продолжал страстно желать жить: «из любопытства», говорил он… Признаюсь, я никогда этого не понимал… Я уж сказал вам, что рана моя была не важная, да не поправлялся я никак. Старый мой баталионный лекарь даже ругался с досады. «Вы бы у барабанщика Фирсова призаняли на двугривенный жизненной силы, а то вас всякая курица осрамит»… И вот в это время пишет мне Женни… Меня сразу всего будто подняло и понесло. Через две недели я был на ногах. Все стало для меня вдруг ясным, простым, достижимым… Куда бы я ни пошел теперь (знаете, что это так сразу, бесповоротно, и сказалось мне тогда!), есть существо, которое пойдет за мною!..

– Куда хотите! – быстро и твердо проговорила Сашенька, вся загоревшись опять.

Какие-то лучезарные круги завертелись у него под глазами…

– Вот видите, Александра Павловна, – вскликнул он в неудержимом порыве, завладевая еще раз ее рукою, – вот с этим чистым, бескорыстным женским чувством я до сих пор не встречался еще в жизни!

Она не отвечала, только пальцы ее мгновенно дрогнули и захолодели в его руке.

– Вы, стало быть, в Петербурге бываете? – говорила в то же время Ольга Елпидифоровна Ранцова Ашанину. – А мне в продолжение девяти лет не подумали ни разу хоть карточку забросить!

– У меня и карточек нет вовсе, – отвечал он, – я езжу только туда, где, я знаю, меня наверное примут. A ехать к вам, в моем понятии, значило только для карточки.

– Это почему так? – воскликнула она.

Он взглянул на нее своими лукаво-невинными глазами:

– Вы меня так жестокосердно изгнали от лицезрения вашего в последнюю встречу нашу[5]…

Она сжала брови, стараясь припомнить, и расхохоталась, вспомнив:

– Как вы, однако, памятливы, в самом деле!.. A знаете, что если бы вы тогда не ушли… – вырвалось у нее вдруг и не договорилось. – Нет, – прервала она себя с новым смехом, – я вам не скажу, вы и так достаточно балованы… Шутки в сторону, вы напрасно не бываете у меня в Петербурге, я могла бы быть вам полезна. Ведь вы ничего не делаете в Москве?

– Живу, – улыбнулся Ашанин.

– То есть грешите, замаливаете по Песни Песней царя Соломона и принимаетесь опять грешить. Это прелестно, конечно, и очень как-то идет к вам. Но мне кажется, что это нисколько не должно бы вам мешать делать, как все, подумать о вашей карьере, о будущем…

– Помилуйте, какая же карьера! – засмеялся он. – Я так отстал в чинах от моих сверстников…

– Это ничего не значит, – прервала его красивая барыня, – я скажу Прыткову, – он мне не смеет ни в чем отказать, – он вас определит в один из своих комитетов…

– Впрячься в ярмо, в канцелярию ходить!

Московский «коптитель неба» даже руками замахал.

– Какой вздор! То же будете делать, что теперь; можете даже по-прежнему в Москве жить, если это вам не наскучило, a чины будут вам идти каждые два года, a потом, когда вы будете статский советник, мы вас губернатором сделаем.

– Что вы, Ольга Елпидифоровна, какой я губернатор!

– Это вы рассуждаете так потому, что засели в вашей старой дуре, Белокаменной. Вы все еще там по-старому смотрите и судите… A я живу в центре движения, comme on dit4, ko мне ездят все, кто теперь всю эту машину нашу ведет… Ведь это все совсем другое теперь, Владимир Петрович! Прежде все это было туго – рутина, правила; нужна была «опытность», как они говорили, долгая служба, на больших местах стояло одно старье… Ну и увидели наконец, к чему это старье привело нас; – Севастополь и прочее… Теперь пошли молодые в ход; кто только смел и понимает, как и чрез кого… Теперь, Владимир Петрович, – воскликнула с каким-то внезапным увлечением, вся даже выпрямившись, Ольга Елпидифоровна, – теперь все, все можно, только ловким надо быть!

Ашанин наклонился к ней, как бы с тем, чтобы ближе следить за игрой ее лица.

– A вы, – не то насмешливо, не то укорительно промолвил он, – вы и действительно, как говорят про вас, превратились в «политическую женщину»?

Ольга Елпидифоровна поглядела на него с довольным видом:

– Вы это про меня слышали?.. «Femme politique», да?.. Это не совсем так, хотя я знаю, что в Михайловском дворце про меня сказано было: «la madame Roland du parti perruque»5. Это моих бедных генерал-адъютантов называют «париками», – расхохоталась вдруг «femme politique» своим прежним, беззаветным, девическим смехом, от которого сладостно повело все существо московского Дон-Жуана, – там ведь главное гнездо 6-du parti liberal, a у меня, напротив, большинство из ancien regime. Они у меня сиднем сидят все, и я чрез них могу все обделать. Их кислые grandes dames жены бесятся на меня за это и делают мне всякие авании, – mais je m’en fiche-6!

– И весело вам с этим вашим «ancien regime»? – спросил Ашанин, все неотступнее глядя на нее своими страстно разгоравшимися глазами.

– У меня и молодых неотолченая труба, – вы видели, сколько приехало их меня проводить… Я совсем нечаянно собралась, a они узнали; вчера еще утром не знала, что поеду, a вечером получила телеграмму от отца, – ведь вы его знаете? – он заболел очень, испугал меня…

Она все время видимо избегала этих пожиравших ее глаз Ашанина и вдруг, как бы уже невластная пред ними, уронила сложенные руки на колени и взглянула ему прямо в лицо:

– Вы меня спрашиваете, весело ли мне?.. Нет, скажу вам прямо. Ни со старыми, ни с молодыми!.. Скажите, отчего это они все такие?.. Разные ведь они у меня: есть умные, злые, сентиментальные, – старички все больше сентиментальны, ужасно любят становиться на колени и все просят поцеловать 7-le bout de ma pantoufle, – только все они какие-то… точно из кислого теста сделаны. Flasques et mous comme des outres vides-7, говорит про них Непир8. Англичанин этот – злючка и терпеть нас не может, a это он верно заметил… С ними все можно сделать, и ни на кого из них в то же время положиться нельзя. И сами они меньше всего на себя надеются… Я с ними вечно бранюсь за это… Они, например, ужасно теперь боятся и бранят этих либералов, «les rouges», и я сама их терпеть не могу; я читаю иногда Колокол9 и то, что у нас пишут, и очень хорошо понимаю, чего хотят 10-tous ces va-nu-pieds. Ho мои «парички» так запутаны и Герценом, и этими семинаристами, что только руками машут и вздыхают: «C’est le commencement de la fin…»-10 A впрочем, они все премилые, ужасно балуют меня, и я не хочу говорить про них дурно! – неожиданно заключила, рассмеявшись, Ольга Елпидифоровна.

– Что все они вас «балуют» и рвутся облобызать кончик вашей туфли, совершенно понятно, – проговорил Ашанин, – но… сами вы?..

– Он все про свое! – прервала его она с новым смехом. – Я вам сейчас целую лекцию прочла – говоря по-газетному – «о современном состоянии высшего русского общества», a вы… Вас ничего в мире, видно, не интересует, кроме все одного и того же…

– Истинную правду изволили сказать, – смиренно вздохнул он в ответ, – потому что это мое одно неизменно, как самый мир; все же остальное – преходяще как ветер, как тучи в небе…

Он остановился и замолк.

– У вас одно несомненное качество, – медленно начала она, – вы горите, как солома или смола, не долее их, но за то и весь как они: Подтопок не нужно вам: кинута спичка, вы вспыхнули и горите до конца, без остатка. Ни расчета при этом, ни тщеславия, ни задней мысли; горничная или царица – все равно, лишь бы женщина, способная делать ваш этот пожар, а затем ни суда над ней, ни злобы, ни упрека… Зато уже ни сожаления, ни воспоминания по большей части… Так это?

– Почти так, – улыбнулся он, – но не всегда… Вас я никогда забыть не мог!..

– Будто?.. Может быть, потому, что мы так мало…

– Я вам скажу откровенно, – молвил Ашанин, – вы мне сказали однажды тогда: «Я не из тех, кого кидают, я кину первая…» И вы действительно первая кинули меня, чего со мною в жизни не бывало. И я поэтому ни одной женщины так не любил, как вас!..

– Как это на вас похоже! – промолвила, покачивая головой, Ранцова, кинув украдкой взгляд в сторону г-жи Лукояновой.

Но Марья Яковлевна, уткнувшись большою головой своею в подсунутую ей хозяйкой вагона подушку, сладостно похрапывала под гулкий стук мчавшегося вперед поезда…

Молодая женщина почувствовала в то же время на своих коленях горячую руку московского Дон-Жуана, ухватившую и страстно сжимавшую ее пальцы.

– Ведь я «кину»… как и тогда! – прошептала она не сейчас, в ответ на это немое моление…

– Что же!.. Вы когда-то пели: «Один лишь миг!..» – таким же шепотом, под самым ее ухом проговорил он. Губы его скользнули по ее разгоревшейся щеке…

Она испуганно оттолкнула его дрожавшею как в лихорадке рукой:

– Что вы, Бога ради, здесь!..

Марья Яковлевна продолжала все так же мирно почивать. Троекуров и Александра Павловна забывали весь мир, сидя друг подле друга… А железное чудище, пыхтя, с хвостом огненных брызг и черного дыма за собою, мчало, не уставая, длинный поезд по бесконечной снеговой равнине, и медный месяц, скользя промеж опаловых тучек, равнодушно глядел на него, на землю с высоты холодного темно-синего неба…

VIII

Что нового покажет мне Москва1?

Горе от ума.

Moi renoncer au monde avant que de vieillir

Et dans vôtre désert aller m’ensevelir2!

Molière. Le misanthrope.

В одиннадцатом часу утра поезд, пронзительно свистя выпускаемыми парами, медленно подкатывал к московской станции.

Троекуров и Ашанин, простившиеся со своими спутницами в Бологове и ушедшие от них спать в первый класс, стояли теперь у полураскрытой двери своего вагона, готовясь выскочить первыми высаживать дам из их отделения. Платформа дебаркадера уже плыла им навстречу со своею обычною, разновидною толпой оживленных радостью или тревогой ожидания лиц: румяные бабы с грудными ребятами, синие длиннополки в картузах, лакеи в ливреях, востроглазые барыни, толстопузые купцы и чиновные господа, в тех пышных шубах, которыми искони любила щеголять Москва…

– Проходите, проходите! – проговорил вдруг поспешно Ашанин в минуту, когда, судорожно встряхнув в последний раз всем своим железным многочленным остовом, замер, останавливаясь, поезд у станции. И он, быстро подавшись телом назад, пропустил своего спутника в дверь.

На платформе, в двух шагах от них, в форменной фуражке, установленной для придворного ведомства, с кокардой на бархатном околыше и в старой серого сукна шинели с бобровым воротником, видимо, переделанной из военной, стоял муж его красавицы, бывший капитан, ныне камер-юнкер и коллежский советник Никанор Ильич Ранцов. Дон-Жуан немедленно сообразил, что кидаться этому мужу с первого раза на глаза было по меньшей мере бесполезно.

Но тот едва ли бы увидел, едва ли бы был в состоянии заметить его. Ашанин, отошедший к окну, норовя теперь выйти из вагона последним, видел, как под щетинистыми усами этого человека задрожали губы, как судорожно замигали готовые заплакать от счастия глаза его, принимая на руки сходившую с площадки вагона жену.

На страницу:
5 из 16