
Полная версия
Перелом. Книга 2
Брови Троекурова сжались на миг, но он, как бы сознавая это, провел по лицу рукой и совершенно спокойно возразил:
– Для чего это вы меня спрашиваете?
– Очень просто, – гневно отвечала она: – не стали же бы вы, la coqueluche du grand monde16, компрометировать себя публично в театре с какою-то неизвестною московскою колокольней, если б y вас не были свои какие-нибудь особенные виды?
– «Виды» уплатить мои долги приданым богатой жены – так ведь это? – промолвил он все так же хладнокровно.
Она пренебрежительным движением приподняла плечи:
– Что ж такое, не вы первый, не вы последний!
– Само собою! – засмеялся он, глядя на нее с какою-то бессознательною жалостью. – И вообразите, я не спрашивал и даже весьма склонен думать, что тут никакого приданого нет, или очень мало…
– Они едут на этот бал? – прервала она его вдруг.
– Едут.
– И вы, если б я сняла с вас ваше слово, поскакали бы сейчас туда же produire17 эту интересную бесприданницу в мазурке? Говорите чистосердечно!
– Поехал бы, Ольга Елпидифоровна, – ответил он серьезным голосом, с поднятыми на нее глазами.
Из ее глаз брызнули мгновенно слезы:
– Вы меня никогда не любили! – воскликнула она, поспешно доставая из кармана кружевной платок.
«Вот оно когда настоящее-то!» – пронеслось в мысли Троекурова.
– Я бы мог, однако, привести вам доказательства противного, – выговорил он вслух, как бы вскользь.
– Ах, пожалуйста, – замахала она на это руками, – знаю наперед, что вы мне можете сказать!.. Старая история, как вы безумствовали из-за моей жестокости, всех ревновали, чуть не убили бедного Ордынцева, который не более вас тогда был dans mes bonnes grâces18… Да разве это любовь – настоящая? «То кровь кипит, то сил избыток»19, как сказал Лермонтов. Каждый новопроизведенный корнет и до сих пор считает своим долгом влюбиться в меня так, как вы влюблены были тогда… A вы, хоть и не корнет уж были, a тот же юноша, пылкий, бестолковый, ne sachant rien de la vie20…
– И вы тогда над этою бестолковостью смеялись, – вырвалось невольно из уст Троекурова, – смеялись и надо мною, и над Ордынцевым с опытным и толковым графом Анисьевым…
Она вся вспыхнула.
– Не напоминайте мне этого имени, я сто раз вам говорила! – вскликнула она. – Вы знаете, что я никогда его не любила, никогда не был он моим… Этот человек терроризовал меня просто: в первые годы моего замужества он забрал нас с мужем в руки и заставил буквально плясать по своей дудке. Мы тогда только что приехали сюда, никому не известные; надо было устроить себе положение, отношения создать… Он знал, что был необходим нам, и пользовался этим… Я не скрываю, он все сделал, чтоб отдалить меня от вас тогда, он пугал меня страхом потеряться во мнении света… Но к чему эти ретроспективные упреки, – прервала себя вдруг она, – мало вам того, что теперь, когда мы опять увиделись, я, сумасшедшая, имела глупость первая на шею к вам кинуться?..
Он слушал ее, поникнув головой, с учтивою внимательностью, едва скрывавшею выражение недоверия, которое, по-видимому, внушали ему ее слова. Когда договорила она, он, не вставая, пододвинулся к ней на колесцах своего низенького кресла, наклонился и захватил обе ее руки в свои… Эти теплые, холеные руки, проникнутые тонким, знакомым ему, не раз опьянявшим его до экстаза запахом духов, так и манили прижать их к горячим губам. Но он воздержался, сжал их и, глядя ей глазами в глаза, проговорил с мягкою насмешливостью:
– Упреков вы от меня никогда не слышали и не услышите, a все же должен я сказать вам, моя прелесть, что в то время я вас, хотя и «бестолково», пожалуй, но зато и без памяти любил; вы же «настоящим» образом не любили меня ни тогда, ни теперь… да и едва ли способны так любить…
Она с сердцем выдернула у него руки.
– Вот как!.. Что же, вы, может быть, правы, – нежданно вскликнула она через миг, как бы одумавшись, – так, по-настоящему, без оглядки, вас любить я действительно, может быть, не способна. Для этого, как в музыке, надо быть уверенным, что втора идет за вами верно. A у вас вечно полутоном выше или ниже звучит, потому что вы, как Шопен, ищете вечно каких-то неслыханных, неизвестных простому человечеству звуков. Вы та же больная аристократическая натура, только он в музыке, a вы в жизни.
– Откуда мне сие, помилуйте! – засмеялся на это кавказец.
– Да, да! – воскликнула Ольга Елпидифоровна. – Я умна, вы знаете, и вижу людей насквозь. Вы – 21-aristocrate par l’épiderme… Это Montebello-21 про вас сказал, и отлично!.. В вас какая-то особенная, обидная утонченность нервов, вы способны коробиться и возмущаться от того, что проходит незамеченным для девяти десятых обыкновенных смертных, от какого-нибудь нечаянно вырвавшегося неудачного слова, неловкого движения, от цвета платья, выбранного не к лицу. Вы вечно все видите и все судите… Оттого вы и любите – точно снисходите; в вашей любви вечно чувствуется озабоченность брезгливого человека, который, входя в незнакомый дом, говорит себе: как бы здесь чем-нибудь неприятным не запахло!.. Я всегда, с тех пор как… как мы близки, производила на вас это впечатление – правду я говорю, скажите?.. Я всегда была для вас une fleur trop vulgaire22. В первые годы молодости вы любили меня как молодой зверь. Когда мы встретились опять, вы дозволили любить себя, как позволяет какой-нибудь пойманный орел кормить себя, но с тем же затаенным презрением и враждою глядит на того, кто подает ему пищу…
И так же мгновенно и нежданно, как в первый раз, мгновенные и нежданные для нее самой слезы закапали из глаз красавицы. Она отерла их, уронила руку на колени и печально взглянула в лицо Троекурова. Он медленно закачал головой:
– Несправедливо и противоречит даже тому, что сами вы сказали сейчас. Раз вы находите во мне такую необыкновенную «утонченность нервов», допустите же, что я могу столько же ценить и любоваться, сколько «коробиться» и «возмущаться», как вы сказали. A я уверяю вас, что вами я всегда самым искренним образом любовался… Вы представлялись мне всегда блистательною бабочкой, которая летит на все, что светит и горит… Вы видите даже, как я по этому случаю поэтически говорю! – добавил он поспешно, как бы извиняясь за необычную ему фразу.
– Это меня не трогает, – полуулыбаясь и приподымая свои великолепные плечи, возразила Ольга Елпидифоровна, – не такие еще стихи мне писали! Что же дальше?
– A то, – отвечал он, – что и вы любить можете, и вас любить должно в границе этих ваших инстинктов…
– Лететь на свечку?
Он с мягкой улыбкой повел утвердительно бровями.
– И вы считаете теперь своим долгом, – иронически засмеялась она, – свечку эту задуть, sous pretexte23 не дать мне слишком обжечь крылья?
– Безо всяких предлогов; вы знаете, что я не фат, – с преднамеренной сухостью произнес Троекуров.
Она остановила на нем внимательный взгляд и слегка побледнела.
– А-а, – протянула она, – c’est donc la fin24?.. Вы этого хотите?
Он поднялся с места и оперся об угол камина.
– Поневоле, – учтиво промолвил он, – я должен уехать отсюда и, по всей вероятности, надолго.
– Куда же это, в Оренбург? – спросила она, насколько могла хладнокровно, видимо сдерживая все, что кипело у нее внутри, – вчера у меня был (она назвала тогдашнего генерал-губернатора того края); он мне говорил, что приглашал вас туда, что там готовится какая-то экспедиция в Среднюю Азию.
– Нет, – медленно проговорил Троекуров, – довольно воевать!.. Мне, по всей вероятности, будут предстоять иные заботы, – как-то невольно добавил он к этому.
– Что такое?.. Или это опять тайна?
– Н-нет… Мне с неба падает, по-видимому, наследство, о котором мне и не снилось никогда…
– Какое наследство? – вскрикнула она с тем женским любопытством, которое у прекрасного пола не остывает и среди самых поглощающих тревог жизни.
Он принужден был сообщить ей по этому поводу все, что уже известно нашему читателю.
Она слушала, глядя на него взглядом, в котором угадывалось, что она вовсе не думала о том, о чем он вел речь. Какие-то недобрые огоньки пробегали будто при этом в ее зрачках.
– Когда же вы узнали об этих счастливых для вас смертях? – иронически спросила она.
– Сегодня.
– Утром?
– Нет…
– Вам это сообщила сейчас в ложе эта башня в желтом чепце?
– Госпожа Лукоянова, – подчеркнул Троекуров.
– Да, – расхохоталась вдруг красивая барыня, подымаясь с места, – вы действительно настоящий теперь жених для дочери ловкой московской маменьки!..
Троекуров не отвечал и только потянул себе ус, с видом человека, готового встретить спокойно всякую бурю.
– Не сердитесь пожалуйста, это к вам не пристало! – сказала она, проходя мимо него и оглянув его быстрым взглядом.
– И не думаю, – поспешил он усмехнуться на это.
Ольга Елпидифоровна подошла к своему Эрару, ударила пальцем по клавише в басу, провела его затем по всей клавиатуре, зевнула и со скучающим видом опустилась в стоявшее близ инструмента кресло.
– Во всяком случае с вами сегодня невесело!
– Я не виноват: вы сами же заставили меня рассказывать вам сейчас о вещах, которые могут быть интересны только для меня.
– Все, что вас касается, Борис Васильевич, не может не быть для меня интересно, – насмешливо кланяясь ему с места, сказала она.
Он отвечал ей таким же поклоном и усмешкою:
– Позвольте выразить вам всю ту благодарность, которую заслуживает ваша любезность…
– Прелестно! Точно из какого-нибудь романа Александра Дюма… Да, – перебила она себя, – я все время в театре спрашивала, и никто из моих умников не умел мне сказать: из какого романа взят сюжет des Putritains25?
Троекуров не успел ответить. Ольга Елпидифоровна скинула мантилью с плеч, обернулась с креслом к фортепиано и торопливо, словно спеша не забыть чего-то, отстегнула браслеты с обеих рук, уронила их на ковер… Ее захватывающий голос огласил чрез миг комнату: она пела каватину баритона в первом действии Пуритан:
Ah, per sempre io ti perdei,Fior d’amore, fior d’amor, la mia speranza,E la vira ché s’aranzaSara diena di dolor[4].Она подражала Ранкони, усиливая как бы в насмешку густоту звука своего контральтового тембра, но, словно помимо ее воли, задушевная нежность очаровательной мелодии лилась и плакала в ее горле во всей искренности создавшего ее вдохновения. Ее самое привлекало это вдохновение, губы ее увлажнились, глаза пылали томно и страстно.
Ho она оборвала вдруг; руки ее скользнули с клавишей на колени, она откинула голову назад:
– Удивительный был артист этот Ранкони26! – проговорила она будто в утомлении. – Четыре ноты в голосе, a всю душу забирал…
– Зачем вы кончили! – вырвалось у Троекурова, – его как-то внезапно всего подняло ее пение. – Еще, пожалуйста, еще!
Он отодвинулся от камина и шагнул к ней. Она лениво скользнула по задку кресла, о который опирался ее затылок, и слегка свислась головой в его сторону:
– Вам еще мало музыки?.. Впрочем, вы там, в театре, не тем были заняты! – промолвила она, пока он подымал с пола ее браслеты.
– Спойте еще, прошу вас! – повторил он настойчиво.
– Вы просите?..
Глаза ее засверкали вдруг; она разом выпрямилась, встряхнула головой:
– Примите кресло, на нем низко петь!..
Троекуров поспешил исполнить приказание: он отодвинул кресло, пододвинул ей табурет. Усаживаясь на него со своим пышным кринолином, она сделала неловкое движение, как бы падая, слегка вскрикнула… Он ее поддержал за локоть, за этот прелестный, полный локоть с ямочкою на сгибе, который и во сне снился ему в оны дни… Матово-белая, низко открытая спина ее вздрогнула, показалось ему при этом… Глаза его невольно остановились на ее соблазнительном очертании…
– Хорошо, можете слушать, – не оборачиваясь, обрывисто сказала она.
Он обошел инструмент, уложил обе руки на его доску и устремил на нее глаза.
– «Торжество победителя»27! – со смехом возгласила Ольга Елпидифоровна – и начала:
Сто красавиц светлоокихПредседали на турнире;Все цветочки полевые…– Fleurs vulgaires, – скороговоркой вымолвила она, воспользовавшись ritardanto28 в мотиве, —
Лишь моя одна как ро-оза, —
каррикатурно допела она колено, и тою же скороговоркой: – Из московского грунтового сарая прямо в оранжерею archichic29 княгини Краснорецкой! И кому-то смерть хочется туда же, и он, бедняжка, не может… Ну, просите хорошенько, – я, может быть, возьму да и сжалюсь,
Car moi j’en ris,Car moi j’eu ris, tant je suis bonne fille30,заключила она, с неподражаемым ухарстом выражения, припевом из не совсем салонной песни Беранже.
– Как можете вы дурачиться с таким голосом! – полудосадливо, полугорячо вскликнул Троекуров.
– О-о, какая строгость! – и она насмешливо и гордо окинула его взглядом. – С какого права?
– Вы капризничаете! – сказал он хмурясь.
– A если б и так?
Она быстро скинула партитуру с пульпета фортепиано, опустила его, как бы с тем, чтоб удобнее вглядеться в лицо кавказца, разговаривавшего с нею поверх этого пульпета, и нагнулась к нему так, что его всего обдало опьяняющим благоуханием ее роскошного тела…
– Из-за чего, скажите, стала бы я тешить вас?.. А я могла бы действительно сегодня, – мгновенно переменяя тон, продолжала она, – я в голосе, как никогда. Если б я пела на сцене, я чувствую, не было бы сегодня человека в театре, который бы не пал к моим ногам…
– Я постараюсь заменить вам публику, насколько будет в моих силах, – сказал он, стараясь скрыть под беззаботным видом шутки начинавшее разбирать его волнение.
Она кивнула головой вверх:
– Tempi passati31! Эги предложения теперь к лицу разве кому-нибудь из моих amoureux transis32, вроде Шастунова, a никак не…
– A знаете, кстати, – прервал ее Троекуров, – я никак не понимаю, как вы можете с ним возиться!
– С кем это?
– С вашим Шастуновым.
– Что ж такое! Молодой зверь, как я их называю… И вы были таким dans le temps33!..
Троекуров гадливо повел губами:
– Он и не зверь, он просто животное!..
– И нос кривой, заметили вы! – расхохоталась Ольга Елпидифоровна. – A вы не видели, какую он discretion34 проиграл мне вчера?.. Вот там на столе, в футляре… Подайте сюда!
Это был довольно объемистый, чеканного золота ящичек в форме ковчежка, на крышке которого во всю его ширину читалось французское слово Epingles35, начертанное бриллиантами и рубинами весьма почтенных размеров.
Троекуров взглянул и пожал плечами.
– 36-Quel mauvais goût, не правда ли? – продолжала смеяться Ранцова; – a ведь он уверен был, что ничего нельзя выдумать de plus grand genre, как поднести для грошовых булавок вещь тысячи в полторы или две! Так и видна купеческая кровь… Ведь его маменька, рожденная Раскаталова, excusez du peu-36! Вы эту его маменьку не знаете? Феноменальная дура!..
– К чему вы от него принимаете? – сказал тихо Троекуров.
– A что ж такое? – отвечала, не смущаясь, красивая барыня, любуясь игрою света, падавшего на Шастуновский подарок. – Камни эти, разумеется, я велю вытащить вон и сделаю из них браслет, Renaissance37, o котором давно мечтаю…
Он потихоньку вынул у нее футляр из рук, закрыл и кинул его на стол:
– Спойте лучше, чем вздор говорить!
Она усмехнулась новою ироническою усмешкой:
– A, a, «l’épiderme aristocratique» уж закоробило!.. Удивительный вы человек!.. Чего вы хотите от меня? – спросила она вдруг, погружаясь ему глазами в глаза.
– Чтоб вы пели, – произнес он дрогнувшим голосом.
Она продолжала неотступно глядеть на него:
– Неправда!
– Как «неправда»?
– Совсем не о пении вы думаете.
– Может быть, – проговорил он не сейчас и как бы против воли. Он стоял теперь, несколько склонясь высоким телом пред нею, охватываемый видом, атмосферою ее женской прелести.
– Вот видите! – лукаво сказала она. – О чем же, говорите!
– Отгадайте!
Она насмешливо прикусила алую губу своими сверкающими зубами:
– Вам хочется меня умаслить, чтоб я разрешила вам ехать к Краснорецкой.
– Нет, – отвечал он почти с сердцем, – я бы не поехал теперь, если бы вы и разрешили.
– В самом деле?
Взор ее сверкнул невыразимым торжеством.
– Что же это должно значить, Борис Васильевич? – промолвила она, обнимая его взглядом, от которого тысячи искр запрыгали у него пред зрачками…
– Вы прелестны, Ольга! – еле слышно вырвалось из его гортани.
– Разве это так говорят? – произнесла она таким же шопотом, будто уносимая тою же страстною волной. – À genoux, monsieur, à genoux38, и просите у меня прощения!
Он, уже безвластный, опустился к ее коленям.
– Прелесть моя! – мог он только выговорить, охватывая обеими руками ее гибкий стан.
Она мгновенно откинула от себя эти руки, вскочила с места и взглянула на него присталными и злыми глазами:
– Уж если разрыв, так не от вас, а от меня. Я хочу разрыва, Борис Васильевич, помните это!.. Можете теперь беспрепятственно ехать на бал!..
Она присела пред ним большим реверансом, какие делались в бывшем тогда в моде танце Lanciers, захватила с кресла свою пунцовую мантилью и вышла из гостиной, прежде чем наш кавказец нашел слово в ответ.
Да и что бы ответил он ей? В первую минуту он готов был броситься за ней, но он сдержал себя и судорожно сжал веки, как бы с тем чтобы подавить мутившее его сознание раскаяния и стыда…
Уже на улице, остуженный метелью и сыростью, спросил он себя, ехать ли ему теперь к Краснорецкой или нет. «Нет, – подойти к той после этого?»… Он не договорил, кликнул извозчика и, уткнувшись носом в шинель, отправился спать в свою гостиницу.
IV
Ба! Знакомый все лица1!
Горе от ума.Три дня после того, что передано сейчас читателю, на отходившем пассажирском поезде Николаевской железной дороги только что прозвонил второй звонок. Утро стояло ясное, слегка морозило; свет ослепительною волной вливался в широкую и высокую выездную арку, играл на медных принадлежностях только что подкатившего паровоза, бежал длинною пеленой по каменной настилке пространного дебаркадера. Чувствовалось, что там сейчас в поле нестерпимо и весело заблещет солнце, отражаясь в холодных алмазах безбрежного снегового савана… Весело было и далее, вглубь, на противоположной оконечности поезда, погруженной в полусумрак, падавший от занесенной свежим снегом стеклянной крыши. Среди общего движения сквозь торопливый говор, гул и шлепанье калош и тяжелых сапогов прорывались звонкие молодые речи, неудержимый смех. На площадке самого последнего, семейного, вагона, на двух окнах которого значилась этикетка «занято», стояла в бархатном, каштановаго цвета дорожном платье, отороченном соболями, с собольею же шапочкой на густых волосах Ольга Елпидифоровна Ранцова и, держась одной рукой за перила, с огромным букетом пунцовых камелий и белых роз в другой, перекликаясь с целою толпой приехавших проводить ее и только что едва уговоренных жандармом отойти за решетку военных молодых людей в белых и красных фуражках.
– Через неделю, никак не позднее, не обманете?..
– Я прямо отсюда, на тройке, в Сергиевскую пустынь, служить молебен о вашем счастливом странствовании, – кричал молоденький кавалергардик с розовым, точно прямо с вербы лицом.
– A я о вашем скорейшем возвращении – в Ново-Девичий монастырь, – хохотал рядом его товарищ.
– Спасибо, – смеялась в ответ она, – я вам каждому по сайке из Москвы привезу… Ah, monsieur Vaquier, grand mersi pour le waggon, j’y serai comme une reine2! – прервала она себя, протягивая руку подошедшему к ней господину с иностранною физиономией.
– Vous l’êtes déjà, madame, par la grâce et la beauté et j’aurais voulu avoir tout un palais roulant à vous offrir3, – галантерейно отвечал monsieur Vaquier, представлявший «французские интересы» в правлении Николаевской дороги.
– Mersi, vous êtes charmant4!
– A мне что вы привезете? – возгласил из-за решетки «пупырь» Шастунов.
– 5-Ma bénédiction et la manière de s’en servir, – отвечала она с новым смехом и взглянула на Vaquier, как бы спрашивая: «C’est chic ce que je dis là, n’est ce pas?-5»
Степенный француз снисходительно улыбнулся, учтиво поднял шляпу и пошел далее вдоль вагонов.
– Moi je veux une tabatière6 от Лукутина, – прохрипел за решеткой Шастунов.
– Пустите, господа, пустите! – раздался за ним запыхавшийся голос. И Хазаров в бекеше и цилиндре, держа высоко над ним что-то завернутое в бумагу и перевязанное накрест узенькою красненькою тесемочкой, протиснулся к нему.
– Опоздал, брат, опоздал! – захохотали кругом. – Не станет Ольга Елпидифоровна есть твоих конфет; у нее ими и так вагон доверху набит!..
– Moi je lui ai appotré seul dix livres7, – захохотал Шастунов.
– Мои – парижские, Ольга Елпидифоровна, от Siraudin. Отведайте хоть одну, a остальное бросьте! – жалобно взывал к ней Хазаров, потрясая своим ящиком в воздухе.
Проходивший мимо по платформе высокий, чернокудрый, лет тридцати с чем-то мужчина в синей, московского фасона, длинной шубке из серых смушек и в такой же смушковой круглой и низкой шапочке, заметив его отчаянные телодвижения, остановился на ходу:
– Желаете передать? – спросил он с улыбкой.
– Сделайте одолжение! – вскликнул Хазаров.
Тот улыбнулся еще раз, взял конфеты и направился к площадке вагона, с которой красавица, не слушая и не глядя на юное стадо своих обожателей, уже несколько мгновений с широко раскрывшимися глазами следила за ним…
– Приказано вручить вам, – промолвил он, подходя к ней с глубоким поклоном.
Она наклонилась к нему, вскрикнула:
– Monsieur Ашанин… Владимир Петрович, так это вы?
– Сам, к вашим услугам.
– Боже мой, как я давно вас не видела!
– Девять лет счетом! – возразил он, глянув на нее взглядом, от которого, вместе с краской, покрывшею все ее лицо, целый минувший мир молодости воскрес внезапно в ее памяти.
– Вы едете с этим поездом? – поспешила она спросить, чтобы скрыть невольное смущение.
– Имею счастие! – отвечал он, кланяясь еще раз и трогаясь с места.
– Мы еще увидимся? Зайдите ко мне на пути, у меня особое отделение.
Он поднял на нее свои большие черные глаза, вздохнул и пресерьезно выговорил:
– С мужатицею не сиди, да не когда преклонится душа твоя на ню и духом твоим поползнешися в пагубу.
– Это что такое? – вскликнула она в изумлении.
– A это из Книги премудрости Иисуса сына Сирахова, глава седьмая, – пояснил он и вздохнул еще раз.
Кондуктор, стоявший у подножки соседнего вагона первого класса, заторопил его в эту минуту:
– Пожалуйте, пожалуйте в вагон, третий звонок сейчас!
Он послушно взбежал по ступенькам.
– Вы объясните мне потом, какую это тарабарщину вы мне проговорили? – сказала ему со своего места Ранцова через разделявшие их перила.
Он повел головой и вошел в свой вагон.
Она полуоткрыла дверь в свое отделение и обернулась к своим поклонникам.
– До свидания, господа!
Все загалдело разом, приложило руки к фуражкам:
– До свидания, Ольга Елпидифоровна! До скорого! Не заживайтесь в Москве!
– Ne vous laissez pas séduire par les charmes de la8 Белокаменная! – восклицал Хазаров, высоко помахивая своим цилиндром.
– Телеграфируйте, в какой день будете, – мы к вам навстречу все выедем!
– С букетами…
– Moi je vous apporterai toutes les fleurs rares du9 Ботанический сад! – кричал Шастунов.
– И не привезешь! – пожал на это плечами стоявший рядом товарищ его по полку.
– Привезу! – возразил он. – Кто тебе сказал, что не привезу?
– Там казенное, не продают.
– Дам три тысячи, a привезу! – фыркнул «пупырь». – Moi je sais, quand je veux quelque chose10…
Звон сигнального колокольчика и последовавший за ним оглушительный свист двинувшегося локомотива покрыли его «moi je», его хвастливые речи и нудный голос. Ольга Елпидифоровна исчезла в своем отделении. Длинный поезд с грохотом натягивавшихся цепей и визгом железа о железо медленно потянул в арку навстречу сверкавшему там, за нею, на свободе, веселому зимнему солнцу… Молодежь, гремя шпорами и саблями, отправилась к ожидавшим ее на площади одиночкам и извозчикам…
Вагоны первого класса того времени состояли из трех отделений: одного, в средине, большого, с несколькими рядами кресел, обращенных попарно передками друг к другу, и двух малых, на каждой из оконечностей вагона, с продольными диванами по обе стороны их. В большое отделение можно было пройти лишь чрез одно из малых.
Отделение, чрез которое приходилось проходить Ашанину, было битком набито дамами. Шубы, капоры, пледы, подушки, дорожные мешки, корзинки, несессеры, ящики в футлярах и наволочках – все это так и запестрело в глазах молодого человека. Негде было уже более яблоку упасть. Пассажирки, с озлобленными лицами, устраивались кое-как на своих местах. «Извините! – Pardon! – Теснота-то какая! – Что же это такое, Господи!» – несся говор и громкие вздохи. Духота была уже и теперь страшная.