bannerbanner
Перелом. Книга 2
Перелом. Книга 2

Полная версия

Перелом. Книга 2

Язык: Русский
Год издания: 1879
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 16

Ашанин остановился у дверей, затрудняясь проложить себе путь в этой толчее женщин и вещей…

– Каково-то напихали нас, что сельдей в бочонок! Полюбуйтесь, батюшка! – обратился очевидно к нему из ближайшего угла знакомый голос.

– Ах, Марья Яковлевна, – воскликнул он, узнавая свою московскую знакомую, – я и не знал, что вы Петербурге… И вы тоже, Александра Павловна!..

Он подал руку г-же Лукояновой и сидевшей подле нее дочери.

– Как же, приезжали, как видите, на несколько дней, – заговорила московская барыня, – и даже на бал попали в прошлый понедельник, dans le grand monde, у Краснорецкой; я ей родня, вы знаете, и даже не дальняя… Очень кстати так вышло, Двор был, Саша всю царскую фамилию видела, – лицо Марьи Яковлевны засияло удовольствием, – и все милы так с нею были, говорили, и даже один из князей танцевал с ней. Она, правду сказать, очень авантажна была в этот вечер…

Александра Павловна при этих словах чуть-чуть поморщилась и повела как бы с упреком глазами на мать.

– A уж только, признаюсь, ехать на этих железных дорогах смерть моя; не привыкну я к ним никогда! – продолжала она между тем. – Сережа сегодня дежурный, провожать нас не мог. Приехали мы с его человеком спозаранку, заняли вот эти места и надеялись, что нас не обеспокоят…

Поезд в эту минуту двинулся. Марья Яковлевна слегка привскочила, широко перекрестилась и проговорила:

– Фу, ты, Господи, каждый раз испугает!..

Ашанин воспользовался этим и пробрался в большое отделение, где ему заранее было занято артельщиком место.

V

Колпино, десять минут…

Поезд стоял у станции. Ашанин поспешил подняться и направился к выходу.

– Ну, слава Богу, хоть отдышаться можно будет! – говорила в то же время Марья Яковлевна Лукоянова, успевшая за это время возбудить к себе враждебное настроение со стороны всех своих спутниц громкими своими воздыханиями и жалобами на тесноту и духоту. – Выйдем, Саша, на воздух.

Ольга Елпидифоровна Ранцова, смертельно скучавшая одна в восьмиместном отделении, предоставленном ей любезностью monsieur Vaquier, стояла уже на своей площадке, глядя прищуренными глазами вперед, как бы выглядывая кого-то в толпе, выходившей из вагонов.

Она тотчас же узнала массивную, в тяжелой лисьей шубе московскую барыню, с трудом продиравшуюся в дверь насупротив ее. Марья Яковлевна, в свою очередь, живо обернулась к следовавшей за нею дочерью и шепнула ей: «Узнаешь, Саша?»

– Сходите осторожнее на платформу, maman, скользко! – громко ответила на это та.

– A вот Владимир Петрович поможет мне, любезный кавалер, – засмеялась громоздкая маменька, завидев приближавшегося к ним Ашанина.

Она сошла при его помощи и тут же остановилась и стала повествовать ему, как им дурно и тесно в вагоне, и едут с ними все какие-то провинциалки и «даже большие мовешки», судя по их разговору: рассказывают, как они «кутили» в Петербурге, a одна так прямо говорит, что очень любит пить шампанское и «притти от него в то состояние, которое называется 1-bon courage…» «И отродясь не слыхивала я подобного выражения, и что это за „bon courage“ такое, – восклицала сердито Марья Яковлевна, – сейчас видно, что ужасные mauvais genre-1. И так это неприятно, еду я с дочерью, молодою девушкой, и вдруг рисковать слышать такие разговоры! Не понимаю, как этакой всякий сброд пускают в первый класс!..»

Ашнин слушал эти речи со снисходительною улыбкой, и подымая от времени до времени украдкой глаза на Ольгу Елпидифоровну Ранцову, которая, в свою очередь, закусив нижнюю губу, внимательно прислушивалась к ним со своего места, как бы соображая что-то, и в то же время любопытно разглядывала стоявшую к ней боком безмолвную девушку, на чертах которой угадывала она неодобрение пылким откровенностям ее маменьки.

– Monsieur Ашанин, – внезапно сходя на платформу, громко произнесла она, – présentez moi à ces dames, je vous prie2!

Он с некоторым изумлением, но, повинуясь, выговорил ее имя, имя дам, с которыми стоял…

Она не дала ему кончить и протянула руку еще более, чем он, изумленной московской барыне:

– Прошу у вас тысячу раз извинения за мою смелость, – торопливо заговорила она на французском языке, – но я невольно услышала то, что вы говорили monsieur Ашанину: вам неудобно в вашем вагоне, и притом неприятные спутницы… A у меня полвагона в моем распоряжении, и я совершенно одна. Позвольте предложить вам перейти ко мне, вы меня осчастливите, vous me rendrez tout-à-fait heureuse, madame3! – с очаровательною улыбкой говорила г-жа Ранцова.

Это было так неожиданно, что Марья Яковлевна могла только пробормотать:

– Ho как же это так… в чужой вагон!.. Мы вас все-таки стеснить можем…

– Vous me rendrez tout-à-fait heureuse, madame! – повторяла та умоляющим голосом.

– Ho у нас там… вещи, – слабо возразила московская барыня: она, видимо, сдавалась на предложение.

Оно застигало ее врасплох. Во всяком другом случае она была бы, вероятно, менее сговорчива, не решилась бы так легко принять услугу от этой «дамочки», о которой слышала, как о большой кокетке, от которой все мужчины без ума и которая, «конечно, не совсем компания для ее Саши». Но здесь, на железной дороге, где приходится «душиться в скверном вагоне» и слушать рассказы о каком-то «bon courage», иметь возможность «протянуться на приволье»… И притом 4-«cette madame Rantzoff все-таки bien élevée-4, видно, и такая хорошенькая, так любезно просит, и туалет на ней такой восхитительный, богатый и со вкусом»… «Да и его, как видно, нет на поезде», – молвила себе в заключение г-жа Лукоянова, обегая быстрым взглядом платформу, по которой с разрумянившимися лицами разгуливали пригреваемые солнцем пассажиры.

– Вещи ваши сейчас перенести можно! – суетливо говорила тем временем «хорошенькая madame Rantzoff». – Monsieur Ашанин, вы, кажется, в одном вагоне, распорядитесь скорее!..

– Саша может показать, – уже совсем томно улыбаясь, проговорила Марья Яковлевна, взглянув не совсем уверенно на все так же безмолвную дочь.

– Merci, madame, merci! – воскликнула Ольга Елпидифоровна, захватывая и горячо пожимая ее большие без перчаток руки. – Войдите ко мне скорей, вы увидите, как нам будет хорошо!..

Ашанин отправился вслед за девушкой в их вагон.

– Мне это совсем не нравится! – проговорила она вполголоса по пути.

Он не отвечал. «Это» далеко не нравилось и ему: он никак не рассчитывал на компанию там, в этом отдельном помещении, куда приглашала его при отъезде Ранцова…

– Скажите, что она, хорошая? – спросила его Александра Павловна, сходя с ним опять на платформу, пока кондуктор переносил указанные ею вещи в отделение Ранцовой. – Вы ее знаете?

– Я ее девять лет не видал, – отвечал Ашанин, – a была она… Как бы вам сказать?.. Попадешься ей на удочку, выдерешься не легко.

– Опасная? – выговорила девушка как бы с тревогой. Он посмотрел на нее.

– Как кому?.. A впрочем, все это далеко от меня, Александра Павловна! – произнес он вдруг со вздохом и принимая смиренный вид.

Она хотела что-то сказать, но в это время сама та, о которой они говорили, показалась в дверях своего вагона, в который она только что отвела Марью Яковлевну.

– Venez, ma charmante, venez5! – говорила она, протягивая руку Александре Павловне и притягивая ее к себе на площадку. – Monsieur Ашанин, и вы также, не правда ли?..

Он поклонился и пошел за ними.

В отделении Ранцовой было и обширно, и тепло, и удобно. В углу стояла только что нагревшаяся чугунная печь. Огромная медвежья шкура на подбойке красного сукна расстилалась ковром пред диваном, на который хозяйка поспешила усадить своих новых спутниц. На этом диване, на сетках для поклажи, уложены, раскиданы были коробки с конфетами, фруктами и всяким съестным снадобьем, будто в каюте какого-нибудь корабля, снаряженного в полярное плавание. Крошечный king-charles6, свернувшись клубочком, спал в великолепном меху шубы Ольги Елпидифоровны из чернобурой лисицы, полуприкрытый развернутым, но еще не разрезанным томом французского романа. Запах одеколона и английских духов несся из раскрытого тут же nécessaire de voyage6, с его сверкавшими в блеске дня хрустальными флаконами и серебряными принадлежностями.

– Как у вас здесь хорошо! – восклицала Марья Яковлевна, усаживаясь комфортабельно в угол вагона и расстегивая крючок шубы. – Вот так путешествовать я понимаю, с этим полным баловством себя, так сказать… Да у вас здесь целая кондитерская! – засмеялась она, озираясь кругом.

– Да, я должна признаться, меня вообще ужасно балуют! – засмеялась на это тоже хозяйка, подсовывая ей под голову подушку в синем грогреновом чехле и тут же с нежною улыбкой протягивая Александре Павловне коробочку с шоколадом от Балле.

– Да как же вас не баловать – merci mille fois8, мне, право, совестно! – вы так милы! Вас, надо думать, с детства каждый почитал за удовольствие баловать, – молвила, совсем уже расчувствовавшись от расточаемой ей любезности, московская барыня.

– Ах, вот уж совсем нет! – закачала головой, все так же, однако, продолжая смеяться, Ранцова. – Молодость моя совсем не couleur de rose9 была! Вот monsieur Ашанин знает.

– A вы давно знакомы с Владимиром Петровичем? – поспешила спросить г-жа Лукоянова.

– Ах, ужасно, просто вспоминать стыдно!.. И не виделись мы с ним… Сколько лет, вы говорите?.. Une éternité enfin10… Что же вы делаете, Владимир Петрович, расскажите, пожалуйста.

И она повернулась всем телом к Ашанину, усевшемуся подле них в кресле (Александра Павловна, сохраняя свое безмолвие, перешла к окну на противоположной разговаривавшим стороне вагона).

– A это я вам скажу, что он делает, – не дав ему времени ответить, заговорила окончательно расходившаяся Марья Яковлевна, – он все душу теперь спасает.

– Свою или чью-нибудь чужую? – блеснув весело глазами, спросила Ольга Елпидифоровна.

– Свою, свою собственную, неисчислимые грехи свои замаливает.

– То-то он мне при отъезде сейчас что-то из священного проговорил, кажется, я не поняла… Что вы мне отпустили? – говорите, только не по-славянски, a чтобы понять можно было!

Ашанин поднял глаза к потолку и проговорил, не шевельнув ни единым мускулом лица:

– Отнюдь не сиди с женою замужнею, чтобы не склонилась к ней душа твоя, и ты не поползнулся духом в погибель.

Обе дамы так и прыснули со смеху.

– И что же вы теперь по монастырям ездите, Богу молитесь? – спросила его опять молодая женщина.

– Молюсь, Ольга Елпидифоровна, – вздохнул он в ответ.

– На сцене больше не играете?

– Помилуйте, все тот же наш вечный jeune premier! – вскликнула московская барыня.

– И играете по-прежнему, значит, – продолжала трунить над ним Ранцова, – и сидите теперь у меня, у замужней женщины. Ведь это все по-вашему грех? Как же соглашаете вы это с вашею святостью?

Он вздохнул еще раз:

– Не согрешишь – не покаешься; не покаешься – не спасешься, Ольга Елпидифоровна.

Марья Яковлевна махнула рукой:

– Неисправим, хоть брось11!..

Красивая петербургская барыня переменила разговор.

– Что, вы служите где-нибудь, Владимир Петрович?

– Служу где-то, да-с, но, право, весьма затруднился бы доложить вам, где именно.

Она пожала с улыбкой плечами:

– Это только от москвича услышать и можно! Никакого честолюбия, да?

Он беззаботно пожал плечами в свою очередь…

– Видели ли вы в Петербурге приятеля вашего бывшего, Гундурова? – обратилась она к нему еще с новым вопросом.

– Он и теперь мне приятель, только я его не видел, – отвечал Ашанин, – он очень занят, a я приезжал всего на два дня. Ведь он член комиссии по устройству крестьян.

Ольга Елпидифоровна сморщила как бы озабоченно брови.

– Д-да, – проговорила она несколько сквозь зубы, – и даже пользуется влиянием там…

– Вы его видаете? – с живостью спросил молодой человек, заинтересованный странным тоном ее слов.

– Нет: он, как вы сказали, очень занят… 12-Et puis, – промолвила она как бы нехотя, – он в другом лагере… il est du parti rouge-12…

– A y, вас, значит, лагерь белого цвета? – спросил он невиннейшим тоном.

Она слегка прищурилась:

– Je déteste les démocrates13! – произнесла она уже совершенной грандамой.

Марья Яковлевна покосилась на нее. «Частного пристава дочка!» – промелькнуло у нее в голове. Однако мнению, высказанному этой дочкой частного пристава, не могла она не выразить сочувствия и, слегка фыркнув большим, породистым носом, уронила свысока:

– Да, нечего сказать, наши московские, говорят, отличаются там!

Но разговор на эту тему тут же оборвался и перешел на московские сплетни, по части которых Марья Яковлевна оказалась докой, a г-жа Ранцова большою, по-видимому, охотницей. Она так и подбивала на них свою собеседницу расспросами своими и одобрительным смехом, a та все сильнее приходила в пафос, захлебывалась приливавшими ей к горлу излияниями по адресу ближнего.

– A что у вас княгиня Шастунова делает? – пожелала узнать между прочим красивая барыня. – Вы ее знаете?

– Аглаю-то? – воскликнула госпожа Лукоянова. – Кто ж ее в Москве не знает! A вот как вы – петербургская, как она вам известна?

– Мы с нею соседи по имению, – промолвила вскользь Ольга Елпидифоровна, – и сын ее часто бывает у меня в Петербурге.

– Молодчик, молодчик, – протянула московская маменька, – можно к чести сказать, сынок-то ее! Года нет как офицер, пятьдесят тысяч долгу заплатила она уже теперь за него… Все они, конечно, должают, офицерство-то это, но этакую сумму!.. Протрет он глаза ее миллионам, протрет!..

– A скажите, – спросила с лукавой усмешкой и нагибаясь к ней Ранцова, как бы для того, чтобы слова ее не дошли до Александры Павловны, сидевшей, впрочем, настолько далеко от них, что при шуме поезда не могла слышать и громкого их разговора, – что у нее все так же… как бишь его… господин Зяблин?

Марья Яковлевна так и заходила от удовольствия.

– То же, все то же! – замахала она и лицом, и руками. – Извелся уж весь, несчастный, точно моль его всего выела, a все по-прежнему около нее старается… Надеется и по сю пору, что она за него замуж выйдет… ездит он ко мне «душу отвести», говорит, плачется на нее: «В гроб, – говорит, – вгонит она меня глупостью своею и неблагодарностью!» – «А вы, – говорю ему, – перестаньте-ка благодетельствовать, батюшка; поглядите на себя, ведь чуть не на ладан уж дышите; вам бы куда-нибудь в монастырь, на покой… вот, как Владимир Петрович Ашанин, например, душу спасает, – кивнула развеселившаяся москвичка на чернокудрого красавца, безмолвно, но с видимым интересом и сочувствием внимавшего ее бойкой речи, – душу спасать, да, a не старух ублажать… A он нет – уповает все еще!»…

– Сугубо воздастся ему кара на том свете! – возгласил Ашанин, принимая комически жалобный вид.

– «Сугубо-то», батюшка, уж за что же? – возразила, смеясь, массивная дама.

– За храбрость превыше сил человеческих, Марья Яковлевна! Господь Бог этого не любит, – отвечал он, вознося очи горе.

Собеседницы его покатились еще раз…

VI

She loved me for the dangers I have passed,

And I loved her for she did pity them1.

Shakespeare. Othello.

В этих приятных разговорах время шло незаметно. Поезд опять остановился; сиплый голос обер-кондуктора прохрипел опять:

– Тосна, десять минут!..

Ольга Елпидифоровна поднялась с места, подошла к окну, у которого сидела Александра Павловна, обернувшись к нему лицом, и взяла ее нежно за руку:

– Вы не очень скучаете, ma charmante?

Девушка не ответила, как бы не слышала. Она глядела сквозь двойные стекла этого окна какими-то словно привороженными, не отрывавшимися глазами:

Ранцова быстро кинула взглядом по направлению этих глаз и слегка переменилась в лице, но тотчас же совладала с собою.

– Ах, Боже мой, – воскликнула она совершенно естественно, – да это, кажется, Троекуров! Откуда он взялся! Я его не видала при отъезде.

Марья Яковлевна даже привскочила на своем диване:

– Троекуров! – словно выстрелила она.

И тут же прикусила себе язык, чтобы не выдать радости своей и смущения.

– Да, – подтвердила Ольга Елпидифоровна все тем же естественным тоном, – Борис Васильевич Троекуров…

– Mais vous le connaissez, madame2, – как бы припомнила вдруг она, – в понедельник я имела удовольствие быть вашею соседкой в итальянской опере, и он еще от меня перешел к вам…

– Д-да, мы с ним несколько знакомы, – пробормотала московская маменька.

– Он с ружьем, верно, на охоте был где-нибудь в этих местах, a теперь едет… Неужели в Москву?.. Он вам ничего не говорил об этом? – обратилась к ней самым невинным образом петербургская барыня. И, не ожидая ответа, подбежала к ней кошечкой и залепетала вкрадчивым голосом:

– Знаете что, plus on est de fous, plus on rit3, – если он едет с нашим поездом, пригласимте его сюда к нам!

– Помилуйте, вы здесь хозяйка, a я… я ничего не имею… – не договорила Марья Яковлевна.

Она никак еще сообразить была не в состоянии, что из этого могло выйти, но только смутно топырилась в душе и раскаивалась, что согласилась перейти из общего вагона к этой «Цирцее» (Марья Яковлевна в молодости воспитана была, само собою, на французских «классиках»).

A та, словно обрадованная пансионерка, вскинула на нее благодарным взглядом, проговорила: «Merci, madame, vous êtes adorable!4» – и поспешила выйти из вагона.

Троекуров, в черной, мягкой дубленке и высоких сапогах, стоял в нескольких шагах от него и отдавал какие-то приказания своему слуге, грузину, в длинной черкеске, с буркой на плечах и огромною папахой на голове, державшему ружье его в руках… Он только что различил лицо Александры Павловны за окном семейного отделения и растягивал слова свои не в меру, приостанавливаясь и повторяя те же фразы, чтоб иметь предлог оставаться подолее на этом месте. «Нужно было им брать особый вагон – в общем гораздо удобнее было бы подойти», – говорил он себе, глядя в то же время словно незрячими глазами на уныло, с выражением непроходимой скуки на лице, внимавшего ему грузина.

– Что же это такое?! – чуть не крикнул он.

Рядом с ее окном, выходя, очевидно, из ее двери, показалась женщина, с которою навсегда, думал он, покончены его счеты, которую надеялся он никогда более не встречать на своем пути. И вдруг она тут… и улыбается какою-то вызывающею улыбкой, и самоуверенно зовет его:

– Борис Васильич, вы были на охоте, да? И теперь едете? Куда, в Москву?

– В Москву, – машинально повторил он.

– Как я рада! Войдите скорей ко мне в вагон, vous y trouverez des connaissances5.

«К ней, они у нее, как они попали сюда?» – со злостью спрашивал себя Троекуров, между тем как она, в свою очередь, говорила себе в это время: «Какую же комедию сострою я сейчас со всеми ими!»…

Но глаза ее в эту минуту встретились с зорко устремившимися на нее бледно-голубыми, как сталь холодными глазами этого человека, который еще три дня тому назад стоял коленопреклоненный перед нею, и она прочла в них что-то, от чего разом бессильно опустились ее дерзкие и лукавые глаза. Она поняла, что никакой «комедии» он не допустит, что она дорого бы заплатила за малейшую попытку прикоснуться к его чувству, – к его чувству «к ней, к этой кукле, которая тает там у окна, глядя на него»…

– Войдите, Борис Васильевич, – повторила она иным, чуть уже не робким голосом, – madame Loukoianof désire beaucoup vous voir6.

Троекуров низко наклонил голову.

– Очень вам благодарен… Если только мой костюм…

– Помилуйте, с охоты и зимою! C’est tres élégant votre costume7…

Они вошли в вагон.

Госпожа Лукоянова отвечала на поклон Троекурова смущенною, как бы виноватою улыбкой, при чем сочла нужным вскрикнуть, будто изумляясь: «Ах, вот уж не ожидала!» – но изумления не вышло… Она сама это почувствовала, покраснела и начала поспешно объяснять ему, будто извиняясь в чем-то, «каким чудом застает он их в чужом вагоне»; но, встретившись взглядом с уставившеюся вопросительно на нее хозяйкой этого вагона, тут же оборвала и усиленно закашляла… Троекуров повел чуть-чуть углами губ и перевел глаза на Александру Павловну. «Наконец-то!» – сказали ему поднявшиеся на него темные глаза ее в ответ на его молчаливое приветствие…

– Вы не знакомы, messieurs? – спрашивала его между тем Ранцова, указывая ему на Ашанина.

– Мы встречались в Москве, – сказал тот, вставая и подавая ему руку.

Все затем уселись, и разговор быстро завязался (поезд уже катил далее). Говорил, впрочем, почти один Троекуров, отвечая на расспросы дам об его охоте. Он убил накануне медведя. Рассказывая об этом, он оживился, увлекся; быстрая речь его лилась, полная образов, метких очерков местностей и лиц; за горячим охотником угадывался зоркий и тонкий наблюдатель… Марья Яковлевна слушала, воззрившись в него так, будто собиралась в рот ему вскочить. В выразительных чертах впечатлительного Ашанина отражалось сочувственное впечатление, производимое на него рассказчиком. Ольга Елпидифоровна, с загадочным выражением на лице, поводила глазами то на одного, то на другого, как бы сравнивая их и… и припоминая… Александра Павловна сидела по-прежнему несколько поодаль от других.

– Тебе не все слышно, Саша, – проговорила скороговоркой ее мать, – Борис Васильевич такое интересное рассказывает…

– Нет, maman, мне хорошо, – тихо ответила она на это, не поднимая ресниц и продолжая гладить обнаженною рукою волнистую шерсть собачки госпожи Ранцовой, которую взяла к себе на колени.

Марья Яковлевна обратилась к Троекурову:

– Какие это вы все мужчины бесстрашные, я всегда удивлялась… Скажите, вы, я думаю, отродясь и не знали, что такое бояться?

Он улыбнулся.

– Кто скажет вам, что никогда не испытывал страха, тот хвастун и даже очень мелкого сорта… A что до меня, так я должен вам признаться, что со мною был даже случай, когда я от страха лишился чувств, как самая слабонервная женщина.

– В сражении? – вскрикнула наивно московская барыня.

Александра Павловна мгновенно вскинула глаза на мать и вся зарделась.

– Не совсем… – возразил Троекуров с новою улыбкой…

Он вдруг примолк и слегка поморщился: он подумал, что все это не стоит, в сущности, рассказывать.

– Начали, так продолжайте! – молвила Ранцова. – А не то мы думать будем, что вы похвастались своих страхом.

Он холодно взглянул на нее.

– Нет, без хвастовства и преувеличения… Я вам расскажу, если это может вас интересовать.

– Ах, пожалуйста, я ужасно люблю страшные истории…

Он начал:

– Это было в экспедиции, в Дагестане. Я был в отряде с ротой. После утомительного перехода по горам мы спустились к вечеру в одно ущелье, где назначена была ночевка. Погода была сырая, туманная, все мы ужасно утомились. Мне разбили палатку, добыли сена. Я расстегнулся, упал на него и, прикрывшись буркой, заснул как убитый… На заре просыпаюсь я вдруг от какого-то странного ощущения: что-то будто щекотало мне под мышкою левой руки. Я поднес к ней правую – и как-то инстинктивно откинул ее назад… Там, выше, на груди, под рубашкой, шевельнулось что-то… Я осторожно приподнял голову; не двигая телом, прижался подбородком к горлу и глянул сверху вниз: в разрезе рубахи быстро мелькнул узкий, зеленоватый хвост…

– Змея? Какие ужасы! – визгнула Марья Яковлевна, поднося обе руки к лицу.

– Медянка, – продолжал, кивнув утвердительно, Троекуров, – они действительно цвета vert antique8; в тех местностях их много – небольшие, но укушение их почти всегда смертельно. У меня в этой же экспедиции умерли от этого двое солдат моей роты, и в страшных мучениях… Она очень любит тепло и, забравшись в палатку, не нашла ничего лучшего, как пригреться у меня за пазухой… Я обмер… Это слизистое, ползущее по тебе тело… трудно передать, какое это отвратительное ощущение… Всего меня внутренно поводило… А делать было нечего, змея каждую минуту могла раздражиться и укусить. Оставалось лежать по возможности недвижно – и ждать: авось либо вздумается ей самой уйти, как пришла, не причинив мне вреда…

– Не томите, батюшка! – воскликнула, перебивая его, Марья Яковлевна. – Что же, сама вылезла?

– Нет. Я был спасен… Пока я лежал в этом беспомощном состоянии, в лагере пробили зорю, и мой фельдфебель вошел в палатку за приказаниями. Видя, что я лежу безмолвен, он подумал, что я сплю, и громко окликнул меня. Я не ответил. Он подошел ближе. «Выше высокоблагородие!» Я потихоньку приподнял правую руку и указал ему пальцем на место, где уложилась змея. Он высоко приподнял брови, нагнулся надо мною и вдруг кинулся вон из палатки. Через несколько минут она наполнилась народом. Сбежались офицеры, солдаты; окружили меня… Медянка, как бы почуяв опасность, зашевелилась снова; по моей коже опять заскользили ее холодные извивы… Некрасиво, должно быть, было выражение моего лица, судя по тому, что читал я сам на лицах присутствующих. Все они были бледны и молчаливы, будто приговоренные к смерти… Только вот из толпы солдат отделяется один, протискивается вперед, мимо моих офщеров, и ко мне. Скулатый, низколобый, маленькие, живые татарские глаза, – я его знал, звали его Скоробогатовым. Подошел: «Ваше высокоблагородие, – говорит мне шепотом, – позвольте, я ее вытащу». Я повел на него глазами. Человек рискует для меня жизнью и рискует бесполезно: змея могла при этом точно так же ужалить меня, как и его. Я хотел заговорить, сказать: «Оставь!» Но язык уже не повиновался мне… Он тихо опустился на колени, засучив по локоть рукав, перекрестился… «Платком оберни, платком!» – услыхал я чей-то сдавленный голос. «Ловчай так будет!» И с этим словом он запустил мне разом руку в разрез рубахи… Я судорожно прижмурил глаза… и тут же широко раскрыл их. Надо мною быстро, как молния, пронеслась красная жилистая рука с чем-то мотавшимся на ней, зеленым, длинным и узким, как лента… Все разом крикнуло кругом: «Не тронула?» – «Цел». – А ротный?.. Кинулись ко мне: «Борис Васильич!..» Но я уже лежал в глубоком обмороке, каюсь, – закончил, усмехаясь Троокуров, – нервы не выдержали!..

На страницу:
4 из 16