
Полная версия
Перелом. Книга 2
Тот поспешил подойти к нему, наклонился.
– Погляди за дверью, – прошептал ему на ухо тесть, кивая в сторону, куда ушла «экономка», – и запри… на ключ!..
Никанор Ильич зашагал послушно к двери, полуоткрыл ее, взглянул в комнату, в которую вела она, и тотчас же запер. Это была комната самой Анфисы Дмитриевны; в углу под иконами с теплившеюся пред ними лампадкой стояла кровать ее, покрытая сшитым квадратиками из разноцветных кусочков одеялом, и сама она сидела на этой постели в обычной позе, оперев щеку на руку, а локоть этой руки на колени… Он нащупал крючок на двери, закинул его бесшумно в петлю и вернулся к креслу Елпидифора Павловича.
– Садись… ближе, – сказал ему тот, приглашая глазами дочь сделать то же.
Они подвинулись к нему.
– Вот ты сейчас сказала, Оля, – начал он шепотом, смущенно и как бы робко поглядывая вглубь комнаты, – я «боюсь»… Я точно, Оля… Недужный, как видишь, стал, поразил меня Господь за прегрешения… Один, на чужих руках… Страшно, действительно…
– Помилуйте, батюшка, чего вам бо… – счел было нужным успокоить его волнение Ранцов, но взгляд жены остановил его на полуслове.
– Давно у вас эта женщина? – спросила она отца.
– Четвертый год… Привык, – слезливо молвил больной, – весь дом на руки ей сдал…
– Я не видала ее у вас, когда в последний раз была в Москве.
– Стыдилась тебя… не показывалась, – пробормотал он.
– Кто она, откуда?
Акулин завздыхал:
– Из мелкоты из купеческой… В племянницах жила у торговца одного. Выдали они ее молоденькою замуж за приказчика, пропойцу горького… Помучилась она с ним… Только умер он вскоре тут; деваться некуда, вернулась опять к этому дяде в дом… Красавица была она, в полном цвете. Ну, a у этих ракалий известны нравы – стал этот мужлан соблазнять ее… на сожительство… Не захотела она греха на душу брать – тиранство пошло, известно, ихнее, грызня, колотухи… Ухо ей было совсем, поверишь, оторвал раз у бедной… В этом виде, в крови вся, прибежала она ко мне в частный дом: «Спасите», – говорит, и в ноги, без чувств… A я еще раньше с лица ее знал, как она еще замужем жила. Тихая такая была, милая… Останься, говорю, у меня; никакой черт-дядя не сунется сюда отбирать тебя, потому я его с лица земли сотру… И действительно, прижал я черта этого так, что он не то отступился от нее, полторы тысячи чистоганчиком окромя того за бесчестье ей отсчитал… Всем она мне, могу сказать, обязана: поена, кормлена, холена… не ждал я от нее черноты такой!..
И Елпидифор Павлович захлебнулся слезами.
– Полноте плакать, папа, не стоит! – строго вымолвила Ранцова. – Если вы что-нибудь заметили, надо скорее принять меры.
– Нет, Оля, ты не знаешь, – продолжал он, отирая влажное лицо, – умница ведь она, тонкая… всякия мои до корешка дела знала, – в нашей должности, известно, всякое бывает, – все знала… Да что! Жить меня научила, деньгу хранить…
– И что же, – нетерпеливо прервала его дочь, – вы боитесь теперь, чтоб она насчет этих ваших «дел» не выдала вас?
Тусклые глаза бывшего полицейского блеснули внезапно старым, ярким и острым блеском:
– A выдавать-то что? – ухмыльнулся он. – С меня взятки гладки: состою по чистой, по формуляру ни сучка, ни задоринки, за тридцатипятилетнюю службу удостоен подобающей пенсии: сорок два с полтиной получаю в треть, – в чем же выдать-то меня кто может?
– Вы говорили мужу, боитесь, чтобы вас не обобрали, – вспомнила Ранцова. – Вы ее подозреваете?
Он снова болезненно заметался и заныл:
– Изменница она, неблагодарная! За мою… привязанность… с кем связалась! Вот, вы видели, сидел тут… сейчас… Змей! Путает он ее, наущает…
– Да вы что же, узнали что-нибудь, заметили? – допрашивала тревожно Ольга Елпидифоровна. – Когда? Давно или теперь только?
Брови больного сосредоточенно сдвинулись – он видимо старался припомнить все подробно:
– Болен я сегодня шестой день, – начал он, – a ты об этом когда депешу получила?
– Третьего дня вечером, поздно.
Он испуганно закачал головой:
– Вот оно, вот! Доказательство! Раньше не получала?
– Нет!
– A я… Когда это со мной случилось (Акулин указал глазами на руку), я, как только отошла голова, на другой же день, значит, говорю ей при нем, – язык-то у меня едва еще ворочался тогда: «Оле сейчас дай телеграмму в Петербург». – «Хорошо, говорит, сейчас». A он тут же с услугою. «Позвольте, говорит, я напишу и отвезу сам для верности на телеграф». Сел действительно к столу, написал, показал мне и ушел… Это, значит, в понедельник было, – нонче пятница… Тут опять сонливость на меня напала, без малого двое суток голову не мог от подушки оторвать. И сплю я, и не сплю, a глаз растворить не могу, лежу трупом бесчувственным… И уж не знаю, утром ли рано, ночью ли, только слышу я вдруг – шепчутся, a в уши так ясно мне голоса звенят: «Не встать ему ни за что!» Это говорит он. Это про меня, думаю, и так страшно стало мне тут; кому ж он это говорит? Только опять слышу, ее уж голос: «А ты послал депешу?» Ты! Она ему «ты», можете себе представить! Я бы ее, кажется, в другое время… a я и векой моргнуть не в силах, и чувствую только, лучше бы, кажется, умереть мне сейчас…
Он остановился, тяжело дыша и мотая головой…
– Что же, папа, дальше? – с возрастающей тревогой и любопытством молвила Ранцова.
– Не расслышал я или забыл что за этим, а только помню опять, она говорит: «Грех!» A он ей на это: «А у него-то самого (у меня, то есть, значит), откудова деньжищи?» И потом: «Мы с тобой навеки счастливы будем»…
Ольга Елпидифоровна побледнела и во все глаза глянула на мужа.
– И вы это так именно, эти слова самые и слышали? – обратился он с вопросом к тестю.
– Я тебе вот что скажу, – отвечал на это медленно тот, как бы снова силясь собрать разбегавшиеся мысли, – я тут сейчас опять в бесчувствие впал. A пришел я в себя наконец настоящим образом третьего дня, значит, в среду. Дал мне что-то доктор, голова освежилась, и тут я вспомнил – только так вспомнил, что сам не мог себе сказать: действительно или во сне я этот разговор их слышал. И спросил я тут: сколько я спал, и какой нынче день? – «Среда», – говорят. «Что же, говорю, до сих пор от Оли ответа нет? Послана ли ей депеша?» A она мне на это: «При вас, говорит, третьего дня написана и повезли на станцию». – «Видно, пропала, – говорю опять, – Оля непременно бы отвечала». – «Разве может то быть, чтобы пропала, когда Степан Акимыч сам ее свез?» – возражает мне на это Анфиса. Я тогда к доктору, – при нем это было: «Сделайте милость, – говорю, – Акинфий Николаевич, вы около самого телеграфа живете, отвезите вот новую депешу дочери, Анфиса сейчас напишет». Она села к столу и написала под диктовку мою – тихо, будто нехотя, писала-то, я все время на нее глядел; написала еще тут же письмо от меня к тебе, потому, думаю, пусть и Никанор приедет; доктор взял и депешу, и письмо и отправил тогда.
– Какой же тут сон! – воскликнула Ольга Елпидифоровна. – Это совершенно ясно: они рассчитывали, что вы… что вам не оправиться, и собирались прибрать ваши деньги, a для того чтоб им никто помешать не мог, телеграмму вашу ко мне не отправили!..
– Все он, все он, Оля! – захныкал еще раз больной.
– Да кто он, – скажите, пожалуйста, откуда вы его добыли?
– Не добывал я его, дочь моя любезная, сам он ко мне за куском хлеба пришел. Писарем у меня с полгода служил… Потому в ту пору выгнал его отец из дому за беспутство какое-то… Незаконный он, богатого одного, недавно вот помер, человека сын…
– Чей сын?
– Говорю, одного… Остроженко по фамилии, богач, оригинал был тут такой.
– А! Знаю теперь, знаю! – воскликнула она припоминая. – «Троекурова дядя»! – сказала она себе.
– Пригрел я его, опериться дал, – продолжал больной, – делу научил. Боек он, способный! От меня в сенат перешел, тяжебными делами теперь занимается, деньгу зашибать стал. Только корысти у него и злобы на людей несть конца; грызет его, что вот, мол, магнатом мог очутиться, а повернуло так, что ни гроша, ни имени… И из этой только злобы и корысти своей, – продолжал, все более и более волнуясь, Акулин, – подбился он к ней теперь. Ведь если б она решилась… ведь он бы тут же как липку обобрал ее, бедную, и бросил…
– Зачем вы такого человека пускали к себе, батюшка? – тихо промолвил Ранцов.
– Да разве я мог подозревать, Никанорушка! Ведь я ей верил, как в Христа ей верил!
И слезы уже градом полились из глаз бывшего частного пристава.
– Успокойтесь, папа, ведь нельзя так, – сказала ему строго дочь, – выпейте воды!
– Капель этих… Позови ее… Анфису… Она нальет мне…
– Зачем же ее звать? – возразила Ольга Елпидифоровна. – Я сама сумею вам накапать.
Она поднялась, подошла к столу и, пробежав рецепт, налила нужное в рюмку.
Он выпил, примолк и, прижавшись головой к подушке, робко поднял на нее глаза. Чувство своей немощи, очевидно, лишало его теперь всякой самостоятельности перед этою владычною его дочерью, которой он и так всегда побаивался.
– Что же вы думаете теперь делать? – дав ему успокоиться, категорично поставила она ему вопрос. – Раз уже в вас закралось подозрение, нельзя при вашем состоянии здоровья жить в вечной тревоге: это может иметь для вас очень серьезные последствия. Надо на что-нибудь решиться… Ее следовало бы удалить, папа, – промолвила тише и не сейчас петербургская барыня.
Он задрожал даже весь:
– Пожалей ты меня, Оленька… пожалей меня! – проговорил он таким жалким голосом, что Ранцов поднял на жену полные какого-то ужаса и мольбы глаза.
– Не я, батюшка, а вы хозяин в вашем доме, – поспешила возразить она на это, – я сказала вам мое мнение, вы вольны принять его или нет… Во всяком случае его, я надеюсь, вы перестанете пускать к себе, – добавила она с презрительным выражением на губах.
– Да, друг мой, да, – закивал он радостно головой, – я так рад, что вы теперь здесь… Так и прикажите малому моему, Федьке: в шею его, в шею!..
– И учтивее можно, – проронила свысока Ранцова, – только этого мало!
– Что же еще, Оленька, что? – растерянно проговорил он.
– Если, как вы говорите, «он ее наущает», она послушна его воле, так ведь опасность остается все та же. Вы, даст Бог, станете поправляться, мы с мужем уедем, и вы опять останетесь под épée de Domoclès3, что вас обворуют… Надо было бы отнять у них самый соблазн к этому.
– Да, да! – закивал он опять своею исхудалою головой с прыгавшею по его воротничкам отвислою кожей щек; – ты всегда была умна, Олечка!
– У вас есть список вашим вещам? – спросила она.
– Есть, умница моя, есть! Аккуратнейшим образом все до малости записано.
– И деньги? – проговорила она небрежно. – Много у вас денег здесь?
На лице его заиграла нежданно самодовольная улыбка:
– Есть малая толика, Олечка, есть!
– Она знает, где они? – медленно протянула та.
Елпидифор Павлович подал утвердительный знак глазами.
– Тут они у меня! – со внезапною живостью сказал он и кивнул на стоявший у стены против него старинный шкап голландской работы.
– Ключ у вас?
– На мне. Сыми цепочку!
Он отделил голову от подушки.
– Вы хотите сейчас?..
– Сейчас, сейчас! – залепетал он торопливо. – Для вас же берег… Берите сейчас, чтоб и духу их здесь не было!..
Ранцов открыл изумленно глаза, воззрился на него, на жену:
– Как же это так брать, батюшка? Что нам с ними делать? – недоумело произнес он.
– Разве их нельзя отвезти в банк на сохранение? – ответив на его взгляд холодною усмешкой, спросила Ольга Елпидифоровна.
– Можно, конечно… На ваше имя, батюшка, не иначе – твердо примолвил Никанор Ильич.
– Безполезные слова все говорите! – фыркнула ему на это жена.
– Бери ключ, Оля, отворяй! – нетерпеливо говорил между тем Елпидифор Павлович с капризною настойчивостью больного. «Увезут деньги, ему не расчет будет таскаться сюда, с нею по-прежнему у нас пойдет», – стояла у него в голове единственная мысль.
Ольга Елпидифоровна сняла у него с шеи стальной, тонкой старинной работы, довольно больших размеров, висевший на серебряной цепочке ключ, подошла к шкапу, повернула замок; он щелкнул со звоном, разлетевшимся по всем комнатам… Она даже вздрогнула слегка от неожиданности.
Шкап открылся на обе половинки.
– Помоги ей! – сказал Ранцову Акулин. – Средний ящик надо вон вынуть.
Когда это было исполнено, он приказал зятю отыскать в гирлянде резных укращений, бежавшей кругом ящиков, какую-то пуговицу и подавить ее.
Ранцов нажал пальцем: другой ящик, совершенно подобный вынутому, выскользнул на его место из темного зада шкапа. Он заключал в себе десятка три бумажных пакетов, исписанных цифрами и уложенных самым тщательным образом.
– Вынь и его, неси сюда! – закомандовал опять Елпидифор Павлович. – И давайте сюда какой-нибудь стол поближе, да карандаш вон там возьми, Оля, и бумаги: станешь записыват, а муж считать будет.
Они принесли стол. Ранцов поставил на него ящик; она присела к нему с бумагой и карандашом, молча глядя на отца, на эти многочисленные бумажные обложки, в которых очевидно уложены были деньги… много денег… Удивление сковывало ей уста.
А в ответ этому сказывающемуся в чертах ее ощущению лицо недужного освещалось заметным выражением какого-то лукавого удовольствия. Он видимо радовался изумлению дочери, забывая теперь ослабевшею головой все, что предшествовало этому лишь за несколько минут назад.
– Ну, давайте, давайте! – говорил он веселым тоном. – Считай, брат, Никанор, считай, а ты записывай, дочка!
Ранцов вынул один из пакетов и вытащил из него билет Опекунского совета.
– Три тысячи пятьсот рублей, – прочел он, – на имя неизвестного.
– Пиши, Оля, пиши! – приказывал Елпидифор Павлович. – А ты погляди, проценты получены ли? – на обложке помечено.
– По пятнадцатое ноября прошлого года, – прочел опять Ранцов.
– Так! Ну дальше, другой бери!
– Билет Опекунского совета в пять тысяч четыреста рублей… на имя неизвестного.
– У меня только такие билеты и есть, да серий тысяч на пять надо быть…
– Проценты получены по восьмое августа.
– За полгода, значит, дополучить надо… Читай дальше, читай!
Ольга Елпидифоровна записывала. Муж ее внятно и невозмутимо произносил одну за другою крупные цифры, значившиеся на билетах. Акулин все шире и шире улыбался: он видимо наслаждался всласть «приятным сюрпризом», который доставлял дочери. Она бессознательно отворачивала от него глаза; глухое чувство стыда за него и за себя, за жадную радость, разыгравшуюся помимо воли ее в ней по мере нарастания тысяч под ее карандашом, скребло где-то в глубине ее существа…
– Все! – сказал Ранцов, дочтя сумму последнего билета.
– Сложи, Оля, – промолвил Елпидифор Павлович.
Она подвела итог:
– Сто шестьдесят семь тысяч шестьсот рублей… Откуда это у вас столько денег, папа? – вырвалось у ней неудержимо.
Он засмеялся вдруг своим давнишним, грузным, давно ей знакомым смехом:
– A все трынка, Оля, все в трынку набил!
– Что это такое? – спросила она в недоумении.
– A игра такая дурацкая есть; купцы научили – я их и наказал вот!..
– И так много выиграть могли?..
– A я фортель с ними уж такой изобрел, – продолжал он смеяться, – что ни сядут со мной играть бородачи, я их взлуплю!
В этом смехе, в этом залихватстве слов откликнулся снова на миг балагур-любимец старого графа[7], ухарь-исправник прежних дней… Увы, только на миг!..
– Шш… – проговорила вдруг Ольга Елпидифоровна.
Из глубины покоя доносился слабый визг крючка в петле двери, замкнутой Ранцовым: чье-то, очевидно, тело напирало на эту дверь с другой ее стороны.
– Нас подслушивают! – громко и резко выговорила она.
Визг сразу замолкнул.
Выражение лица больного мгновенно изменилось; щеки затряслись, глаза забегали, словно у пойманного зверя.
– Забирай скорее все, Никанорушка, вези в банк, – торопливо зашептал он, указывая глазами на пакеты с деньгами.
– Во что бы нибудь сложить в одно, – озабоченно молвил Ранцов, оглядываясь.
– A тут в шкапу, второй справа ящик, портфель есть; вали туда, и с Богом!..
Никанор Ильич вынул портфель, сложил туда пакеты.
– Расписку вам дать… – начал было он.
Тесть поспешно замахал ему здоровою рукой.
– Что это ты! От себя вези, на свое имя клади, на свое!
– Да для чего же, батюшка! – возражал тот с видимым неудовольствием.
– Вернее так, вернее, Никанорушка, – дрожащим и опустившимся голосом проговорил Акулин, – самого себя боюсь, пойми ты… Отдам ведь…
Он не договорил, закинул голову в подушку и закрыл глаза. Возбужденные временно приездом дочери, объяснением с нею силы отказывались, очевидно, служить ему долее; натянутые не в меру нервы распускались, как струны ветхого, не держащего более строя инструмента.
– Отправляйтесь скорее и делайте, как вам сказано! – быстро вымолвила мужу Ольга Елпидифоровна, повелительно указывая ему взглядом на дверь в следующие комнаты.
Он вздохнул, запер портфель, закинул под мышку и вышел.
– Что, папа, устали? – обратилась она к больному.
– Устал… заговорился, – с усилием отвечал он, – ko… ko сну… клонит…
– Хотите на постель лечь?
– Н-нет… не люблю… Я так… скажи Анфи…
– Что? – спросила Ранцова, наклоняясь к нему.
Но он уже спал.
Она постояла над ним, притронулась рукою к его голове. Он не открывал глаз; ровным дыханием вздымалась и опускалась грудь под мягким меховым халатом; легкая испарина выступила на лбу…
Ольга Елпидифоровна только теперь почувствовала, что сама она не мало утомлена и этим разговором, и ночью, неудобно проведенною в вагоне, что она после дороги не успела еще совершить своего туалета, умыться. Она потихоньку вышла из спальни отца. Через комнату от этой спальни приготовлена была ей комната, и ее Амалия, чухонка из Ревеля, уставляла уже там на столе вещи, вынутые из барыниного дорожного несессера.
Наша красавица готовилась приступить к тому многосложному процессу омовения, раздевания и нового одеванья, что известен вполне лишь хорошеньким женщинам, когда вдруг вспомнила, села и приказала горничной позвать к ней слугу отца, «малого», которого звали «Федькой».
Федька явился немедленно в своем куцом фрачке, со своею румяною, глупою и гостинодворскою физиономией. Он ухмылялся самою счастливою улыбкой и глядел на «приезжую дочку хозяина» во все глаза. Ольга Елпидифоровна не могла не улыбнуться при его виде. «Quel Jocrisse4!» – сказала она себе мысленно, повторяя бессознательно эпитет, которым один из больших ее поклонников, старик граф Наташанцев, неизменно угощал за глаза своих более молодых ривалов.
– Знаешь ты, – спросила она, – этого господина в синих очках, который был сегодня у батюшки?
– Что вы, значит, изволили даже застать у них, когда приехать изволили-с? – выговорил Федька с видимою претензией на краснословие.
– Этот самый.
– Степан Акимыч, значит, Тарашенкин по фамилии, знаю-с!.. Ну-с? – спросил он в заключение, выставляя правую ногу вперед и закладывая руки за спину.
Ольга Елпидифоровна так и покатилась.
– «Ну-с», – повторила она, – если этот господин приедет, ты скажешь ему, что батюшка болен…
– Они знают-с, – прыснул в свою очередь «малый».
– Все равно! Скажешь ему, – подчеркнула Ранцова, – батюшка болен и не при-ни-мает. Понял?
– Понял-с. Только они сегодня ни за что уж не будут. Потому им далече. Они только раз в день ездют-с.
– Ты очень глуп, я вижу! – вскрикнула нетерпеливо она. – Говорится это тебе не на сегодня только, a навсегда. Когда бы этот господин ни приехал, ты ему всегда — понял? – скажешь то же самое: «болен» и не принимают.
Федька на этот раз действительно понял. Все его широкое лицо осклабилось вдруг под очевидным впечатлением непомерного удовольствия. Он поднял к носу обшлаг своего рукава и словно чихнул туда неудержимым смехом.
– Изволите, значит, приказывать, – сказал он, – чтоб их к нам в комнаты николи не пущать?
– Приказываю. Никогда!
– Слушаю-с!
Он переступил с пятки на пятку:
– A как ежели, – заговорил он снова, – как ежели Анфиса Дмитревна прикажут, чтоб я их пустил?
Ольга Елпидифоровна вспыхнула:
– Да ты знаешь ли, кто я?
– Как не знать-с!
И Федька вытянулся вдруг по-военному, приложил руку ко швам своих серых брючек:
– Елпидифора Павловича дочка из Питербурха, Ольга Елпидифоровна, значит.
– Так кого же должен ты слушать?
– Известно кого-с.
Он ухмыльнулся еще раз во всю ширину своего дурацкаго лица.
– Так я им так и скажу-с!
– Кому это?
– Анфисе Дмитревне.
– Скажи! Непременно скажи! И этого господина ни за что не пускай!
– Не пущу, ни за что-с! – возгласил Федька с совершенно уже ликующим выражением.
– Хорошо, ступай!
Он умильно поглядел на «распрекрасную барыню», повернулся и ушел.
– Wie dumm der Kerl5! – проговорила ему вслед Амалия, отвечая смехом на улыбку своей госпожи.
– Слушайте, Амалия, – сказала ей та, – я разденусь и лягу, – я очень устала, a вас прошу расположиться вот в этой комнате по соседству с батюшкой. Он спит теперь, но вас я прошу не спать и прислушиваться. Если он проснется и позовет кого-нибудь, вы тотчас же разбудите меня. A без меня никого к нему не пускайте, кто бы ни хотел к нему войти!
– Nu, gut schon, gut6! – молвила смышленная и бывалая ревельская субретка, подмигивая барыне правым, несколько косым глазом.
– Если бы вас не хотели послушаться, опять-таки сейчас разбудите меня… Да приготовьте мне мое бордо фай платье, – примолвила Ольга Елпидифоровна, – я, может быть, выеду вечером.
X
A nous deux maintenant1!
Dumas. Antony.Macy в четвертом, подкрепленная сном, бодрая и довольная собою петербургская барыня позвала свою горничную и спросила, вернулся ли Никанор Ильич (первою мыслью ее, открыв глаза, было о портфеле, который Ранцов повез с собою в банк).
– Где он? – сказала она на утвердительный ответ Амалии.
– Сейчас к вашему папеньке прошел, – молвила та.
– Он проснулся?
– Только сейчас.
– A вы сидели подле, как я вам сказала?
– Все время.
– Никто не входил к нему?
Амалия осторожно оглянулась и начала шепотом своею полурусскою, полунемецкою речью передавать барыне, что с час тому назад вошла к ней в гостиную какая-то женщина, eine gewisse Frau2 «по-простому, wie die Bäuerinen sich kleiden, doch etwas schöner»3, и хотела пройти к больному, но что она, Амалия, не пустила ее и сказала: «Нельзя, keinesweges4». Женщина сказала тогда, что к ней дверь из комнаты барина заперта на крючок и что ей теперь к нему «другого хода нет». – A на что вам к нему? – спросила Амалия и получила в ответ, что она das Ding5, за барином ходит, и что, может быть, ему кушать теперь хочется, потому что он всегда в этом часу обедает. «Я ей тогда сказала, что 6-Herr von Акулин спит, a когда люди спят, они не кушают и что meine Herrschaft приказали мне никого к нему не впускать, пока он спит. И она это не поняла и спросила меня, „wer das“, кто? И я тогда kurz und klar-6 сказала ей: моя госпожа, madame von Rantzof!»
– И что же она на это? – прервала ее с любопытством Ольга Елпидифоровна.
– Она посмотрела на меня таким большим глазом. 7-Sie guckte mich so grossaugig an и спросила: «Это меня не приказали впускать?» Ну, сказала я, и вас, и всех!.. И она тогда ушла, doch sah ich wohl gleich dass es ihr gar nicht lieb war-7!..
– Хорошо, – молвила Ранцова с улыбкой, – дайте мне одеться…
Она отправилась, покончив с туалетом, в спальню отца. Из нее торопливо выходил ее муж.
– Куда вы? – спросила она.
– Да вот обедать просит батюшка…
– Скажите Федьке!
– Он эту… Анфису требует, – прошептал Ранцов ей на ухо.
Она остановила на нем глаза, как бы намереваясь сказать ему что-то, но не сказала, пожала только плечом и прошла мимо.
Она не успела обменяться и двумя словами с отцом, как со стороны комнаты «экономки» послышался стук в дверь.
– Это мне несут… Отвори, Оля! – проговорил, весь встрепенувшись, Елпидифор Павлович, повертывая голову по тому направлению.
Она поморщась, пошла к той двери, скинула крючок.
Анфиса Дмитриевна, держа в обеих руках большой поднос с установленным на нем прибором, суповою чашкой и графином, прошла бочком мимо барни, склонив при этом медленно голову, как бы благодаря за услугу, уставила принесенное на столик с колесиками, подкатила его к больному и, зайдя за спинку его кресла, проговорила тоном дружеского упрека:
– Ишь подушку-то как сбили без меня!
Он улыбнулся радостною улыбкой, закидывая неестественно глаза под лоб, чтобы глянуть на нее снизу, пока она, как в первый раз, отодвигала его туловище своею сильною рукой и в то же время вытаскивала из-за его спины и взбивала другою рукой сбившуюся в ком подушку.