bannerbanner
Перелом. Книга 2
Перелом. Книга 2

Полная версия

Перелом. Книга 2

Язык: Русский
Год издания: 1879
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 16

Болеслав Маркевич

Перелом. Книга 2

© В. А. Котельников, составление, подготовка текстов, статья, примечания, 2025

© Российская академия наук и издательство «Наука», серия «Литературные памятники» (разработка, оформление), 1948 (год основания), 2025

© ФГБУ Издательство «Наука», редакционно-издательское оформление, 2025

* * *

Б. М. Маркевич. Гравюра А. Зубова.1878 г.


Перелом. Правдивая история[1]

Безумный натиск здесь, а там отпор бессильный1.

Из пародии.

T’is ail in vain to keep a pother

About a vice, and fall into an other2

Pope.

Часть первая

I

Е pur si muove1.

Galileo.

Тебя ль забыть!..

Цыганский романс.

В Большом театре шли «Пуритане» с Бозио и Калцолари2. Княгиня Краснорецкая давала в этот понедельник большой бал Двору, и театральная зала представляла по этому случаю особенно праздничный вид. В креслах восседали военные и статские сановники, в звездах и лентах; в бельэтаже счастливые избранницы петербургского high life3 прикрывали роскошными sorties de bal4 свои обнаженные плечи и осторожно, не ворочаясь, держали свои пышно убранные цветами и бриллиантами головы; за ними из глубины выглядывали белые галстуки и шитые воротники мужей их и поклонников, тесно жавшихся к задней стенке лож, из боязни помять расстилавшиеся пред ними волны газа и шелка над необъятными кринолинами. Весь этот светский люд, поглощенный мыслью о предстоявшем бале, рассеянно, чуть не угрюмо, внимал беллиниевским мелодиям, между тем как сверху, из той счастливой области, под плафоном, где наслаждение искусством даруется ценою бани в сорок градусов жары, раздавались после каждой арии оглушительные рукоплескания и клики восторженных молодых голосов. Внизу сочувственнее всех относился, по-видимому, к этим поднебесным восторгам высокий, богатырски сложенный генерал в парике с хохлом и алмазами на груди, занимавший кресло рядом с генерал-губернаторским и небрежно отвечавший кивками на низкие поклоны проходивших мимо него звездоносцев; важный сановник питал, как известно это было всему Петербургу, отеческую, невинную страсть к сладкозвучной примадонне, заливавшейся, как бы в угоду ему, в этот вечер во весь раскат своего соловьиного голоса. Бедная дочь страны, любимой солнцем, она не предчувствовала, что несколько месяцев спустя ее должно было унести из числа живых суровое дыхание враждебного севера.

В пятом ряду кресел, у самого прохода, сидел молодой человек, лет 30–32-х, в штаб-офицерских эполетах и с Георгиевским офицерским крестом на пехотном мундире кавказской формы. Светло-русый, с бровями и усами темнее волос на голове – признак породы5, – лицо его отличалось замечательною правильностью и изяществом своих очертаний; но внимательный наблюдатель мог бы прочесть на этом красивом лице несомненные следы мятежно и страстно прожитого прошлого. В общем выражении этих тонких черт, в складках рта, в абрисе опущенных, чуть-чуть помаргивавших глаз сказывалась какая-то будто утомленная энергия, пресыщение или горечь неудовлетворенной жизни. Он сидел, весь согнувшись высоким и худым телом, в своем кресле, подпирая голову левою рукой, a правою рассеянно перебирая по черной густой волне папахи, лежавшей на его коленях. Легкая, как бы необычная ему улыбка играла на его губах – улыбка, которую вызывало в нем зрелище того впечатления, какое, очевидно, производило превосходное исполнение оперы на соседа его с правой стороны. Сосед этот, человек средних лет, с широким, выпуклым и голым черепом и чертами лица, напоминавшими Сократа, был, по всем признакам, меломан в квадрате, меломан-фанатик, меломан-факир. Откинувшись затылком в спинку своего седалища, он полулежал, закрыв глаза и расширив ноздри, словно стараясь вбирать в себя ими опьянявшие его звуки; увлаженные, чувственные губы причмокивали, будто те же звуки вливались в них в то же время в виде сладчайшего напитка, и до слуха кавказца явственно доносились от времени до времени легкий стон и едва сдержанное завывание, вырывавшиеся из гортани соседа от преизбытка музыкального наслаждения. «Небеса, не-бе-са!» – приговаривал он каким-то таинственным шепотом, ежась и поджимаясь, как сытый кот на окне, пригретый весенним солнцем…

Он пришел в себя лишь в ту минуту, когда опустилась занавесь за последним аккордом финала первого действия.

– Еще немножко, и я бы начал беспокоиться за вас, – сказал ему насмешливо кавказец, лениво подымаясь с места и оборачиваясь спиной к сцене, – музыка производит на вас то же действие, как на других опиум или гашиш.

– Да помилуйте-с, – обидчиво возразил тот, – ведь это надо понимать-с, ведь это последние соловьи-с, последние Могиканы великой классической школы пения!.. Ведь это божественно-с! Ведь от этого-с должны у самого черствого человека во всей вселенной расцвести на душе горацианские розы! – приговаривал он, уже шипя, язвительно поглядывая на своего собеседника, словно именно его разумел он самой черствою душой во всей вселенной.

Кавказец продолжал улыбаться: артистический энтузиазм его театрального соседа был слишком, видимо, искренен, чтоб имелась какая-либо возможность оскорбиться его ребячески агрессивным способом выражения.

– А ведь хорошо! – улыбаясь и слегка пришепетывая, заговорил, оборачиваясь к разговаривавшим, сидевший пред ними в четвертом ряду большого роста господин, с неправильным, добродушным и умным лицом, носом формы истоптанного башмака и довольно длинными седоватыми волосами, густые пряди которых, падавшие ему на лоб, он то и дело откидывал головой или рукой назад.

– Еще бы! – выразил меломан движением плеча, между тем как тот обводил биноклем окружность бельэтажа.

– Какой старик великолепный! – сказал он, остановив его на одной ложе.

– Это, – кавказец повел взглядом в ту же сторону, – английский посланник при нашем Дворе.

– Благороднейшая англо-саксонская кровь! – воскликнул меломан. – Глядите, какая тонкость и твердость очертаний, а в выражении какое сознание своего я. I ат а тап, я – человек, – так и читаешь на этом изящном, родовитом лице.

– Да, – подтвердил седоватый господин, глянув кругом прищуренными глазами, – особенно, если посравнить…

– Ведь, этого нельзя-с, Петенька, – зашептал тут же, осторожно озираясь, меломан, хватая на лету недосказанную мысль, – тут-с, позволь тебе сказать, сравнения неуместны. Ведь раса, любезный друг, не есть случайный физиологический продукт, a результат целого процесса истории, да-с! Ведь там-с уже сто лет, после норманского завоевания, не оставалось ни единого раба на всем пространстве страны. Там-с в продолжение столетий взрастают поколения в сознании своей свободы, своих гражданских и политических прав-с. Соответственно сему выработался и этот тип независимого, гордого, оригинального человека… A тут-с, – уже зашипел он, – от чухонской помеси, татарской плети и московского батожья могли произойти единственно индючьи носы, как у нас с тобою, Петенька, и выражение усердия на челах – да-с! Так какие же тут сравнения!..

Джентльмен, которого приятель его называл «Петенькой», весело рассмеялся. Кавказец, слегка наморщившись; поглядел на них:

«„Индючьи носы“, недурно! Заявили себя низшею „расой“, племенем рабов, – и ликуют… Как это у них по-новому называется: „самообличение“ или „самооплевание“»? – спрашивал он себя с каким-то гадливым выражением на лице.

– Троекуров, взгляни, как эффектна сегодня madame Rantzof! – проговорил в эту минуту ему на ухо проходивший мимо адъютант.

Он, как бы нехотя, лениво обернул голову на ложу первого яруса с левой стороны, где в пунцовой, расшитой золотом мантилье, накинутой на великолепные плечи, венчанная головным убором из пунцового же бархата, перевитого жемчугом, и сияя двумя огромными шатонами6, продетыми в маленькие розоватые уши, сидела молодая черноглазая женщина, весьма действительно «эффектная» своею яркою, вызывающею красотой. Напереди, рядом с нею, помещалась какая-то выцветшая особа, по всем признакам компаньонка или бедная родственница. Дверь ложи постоянно отворялась, впуская и выпуская антрактовых посетителей, преимущественно из военной молодежи, обменивавшихся с красавицей очень веселыми, очевидно, речами, судя по тому, что она то и дело прикрывала большим, отороченным белыми перьями веером свои алые, широко раскрывшиеся от смеха губы.

– Est-ce qu’elle va au bal7? – все так же шепотом спросил адъютант не то насмешливым, не то недоумевающим тоном, рассматривая издали роскошный туалет госпожи Ранцовой. Он разумел, само собою, бал у княгини Краснорецкой, куда ехал сам «et tout le monde élégant»8.

Вопрос этот, по-видимому, был неприятен Троекурову; он сдвинул брови и дернул плечом:

– Поди, спроси ее. Я почем знаю.

И вдруг глаза его блеснули – блеснули живым, молодым блеском, странно противоречившим общему характеру его усталого облика. Они наткнулись случайно на бинокль, упорно направленный на него из ближайшей к ложе г-жи Ранцовой, крайней к входу в кресла ложи. Держала его обнаженная мясистая женская рука, a над ним красовалась нарядная кружевная наколка, с желтыми цветами на темных, с проседью волосах. Рядом с владелицей бинокля сидела другая женская молодая особа… Адъютант, остановившийся подле Троекурова – звали его бароном Грюнштейном – продолжал допрашивать его между тем:

– A ты сам будешь?

– Где? – нетерпеливо проговорил кавказец.

– На бале.

– A я тебе там очень нужен?

Грюнштейн засмеялся и пошел.

«Это он», – говорил себе мысленно Троекуров… Он задумался на мгновение и двинулся затем с места вслед за толпой, валившею из кресел к выходам на время антракта.

Он намеревался зайти к красавице в пунцовой мантилье. – «Оттуда можно видеть вблизи»… – неопределенно, не договаривая себе самому мысли своей, думал он.

До него донесся по пути разговор двух юных конногвардейцев, остановившихся на мгновение в проходе и глядевших на ту же, ближайшую к ложе г-жи Ранцовой, ложу, на которой сосредоточено было все внимание самого его, Троекурова.

– Как хороша, видишь! – говорил один из них.

– Прелесть! Я ее видел в Москве; это сестра Сережи Лукоянова, кавалергарда…

И ему вдруг стало досадно до злости за эти слова, за то, что эти «молокососы» знали ее, смели говорить о ней, любоваться ее красотой…

A бинокль из той же ложи продолжал все так же не отрываться от него… «Странно!» – думал на ходу Троекуров, следивший за ним в свою очередь.

В ложе г-жи Ранцовой сидели двое молодых людей: некто Хазаров, из недавних правоведов, белокурый низенький господин с плоским, нагловатым лицом, и такой же низенький, еще безусый лейб-гусарский корнет, крепыш на петушьих ногах, отличавшийся совершенно купеческим пошибом физиономии, хотя и носил одну из древнейших фамилий России и состоял даже ее последним представителем, князь Шастунов. Обоих их словно передернуло при входе Троекурова. Хазаров, сидевший подле хозяйки, тут же встал, пожал ей руку и, склонившись внимательным, как бы робким поклоном пред вошедшим, вышел из ложи. Гусар, помещавшийся за спиной компаньонки, поклонился также учтиво и поспешил откинуть в спинку стула свой не по летам развитый торс, перевалившийся было к самым коленям черноокой красавицы.

Кавказец медленно опустился на место, оставленное Хазаровым, и подал ей руку.

Она глянула ему прямо в глаза:

– Зачем не приехали обедать сегодня?

– Не мог; я обедал у Свистунова.

– Bon dîner au moins9?

– Détestable10! – рассеянно отвечал он, не глядя на нее. Досадливое выражение пробежало по ее лицу. Она обратилась к Шастунову:

– Так, что же, князь? Это очень интересно.

Он принялся сообщать ей какую-то городскую новость.

Говорил он, что называется, нудно, словно жернова ворочал, с какою-то внушительною интонацией в голосе, как говорят вообще тупые и притом самодовольные люди. У Троекурова подымалась желчь от тягучих звуков этого голоса, от вида этой «иньйобильной»11 наружности.

Он закусил ус и закинул голову себе за плечо. Словно только и ждала она этого, владелица бинокля, сидевшая в соседней ложе, торопливо закивала ему головой самым приветливым образом.

Он отвечал на это почтительным, чуть-чуть удивленным поклоном.

Она потянулась к нему с места и из-за спины дочери, – занимавшая рядом с нею кресло напереди ложи молодая особа была ея дочь, Александра Павловна Лукоянова, – спросила его:

– Как же это вы здесь, a не в Москве?

Он с величайшим изумлением взглянул на нее:

– A почему это мне надо быть в Москве?

– Разве вы ничего не знаете? – видимо изумилась она в свою очередь.

– Ровно ничего! – отвечал он с улыбкой.

– Так зайдите к нам сюда, я вам расскажу, – поспешно молвила она.

Он наклонил голову в знак согласия и поднялся со стула.

– Кто это? – как бы испуганно проговорила ему на ухо, прежде чем он успел встать на ноги, красавица Ранцова, не проронившая ни слова из предыдущего разговора.

– Вы их не знаете, – коротко ответил он на это, пожал ей еще раз руку и вышел.

Добродушное, несколько массивное, но хранившее следы несомненной красоты лицо госпожи Лукояновой выражало необычайное оживление. То, что она собиралась сообщить Троекурову, имело, очевидно, в ее понятии крайнюю важность для него. Едва успел он переступить через порог ложи, как она усадила его в темный ее угол, и сама близко подсела к нему, прикрыв наполовину его колени своим огромным нескладным кринолином, с которым она никак не умела справится.

– Так вы решительно ничего не знаете? – начала она.

– Про что? Я вас не понимаю, – все с тем же изумлением проговорил он.

– Про дядю вашего, Остроженко?..

– Что мне про него знать! – отвечал он, нахмурясь.

Московская барыня положила свою руку на его руку.

– Простите ему по-христиански, monsieur Троекуров, – молвила она, сжимая ему пальцы, – в эту минуту его, вероятно, уже на свете нет.

– Что вы говорите!..

– Не мудрено; в его годы такая потеря, – продолжала она, – ведь подумайте, единственный сын!..

– Как сын? – чуть не крикнул Троекуров.

– Ах, Боже мой, – заспешила она, – я все забываю, что мы в Петербурге и что ничего еще не дошло до вас… У нас в Москве успели об этом во все колокола перезвонить. Да и какой же случай ужасный!.. На прошлой неделе, в четверг… да, именно, в прошлый четверг утром, выехал двоюродный ваш брат Иван Акимович в санях прогуляться… Вы знаете, он лошадник был страстный, только ведь и занятия было у него, так хотел, говорят, нового рысака объехать… тысячи две, говорят, заплатил он за него Воейкову. Вот, едет он по Арбату, вдруг из Денежного переулка наперерез ему выезжает гремя какая-то пустая бочка. Лошадь испугалась, закинула, да с Арбата понесла вправо к Подновинскому. На повороте Иван Акимович из саней вылетел, да так несчастливо, теменем прямо о тумбу… Принесли его домой без чувств – и двух часов не прожил… A в ту же ночь со стариком удар… Вчера пред самым моим отъездом заезжал ко мне прямо от него Варвинский, он отходил…

Она остановилась и пристально глянула в глаза молодому человеку.

– A вы вчера из Москвы уехали? – проговорил он почти бессознательно. Что-то еще темное, странное шевелилось в глубине его души… Он перевел глаза на молодую девушку. Она сидела к нему профилью, в венке из белых нарциссов, с низко опущеною к затылку, по моде того времени, огромною косой, черною с синеватым отливом, как крыло ворона. Он глядел на эту великолепную косу и на эти нарциссы, на длинную, лоснящуюся пуховую кисть ее белого бурнуса, закинувшуюся за спинку ее стула; он любовался художническим любованием безупречным тонким очерком ее носа, брови и подбородка и чувствовал, что то, что копошилось теперь внутри его, имело как будто прямое отношение к ней, к этой безмолвно сидевшей тут молодой особе с ее строгими чертами и вдумчивым взглядом больших темных глаз, как у Гомеровской «волоокой Геры»12…

A мать ее объясняла ему между тем:

– Вчера уехали, a сегодня, вообразите, на бале в Петербурге, dans le grand monde13, у Краснорецкой!.. Мы с нею в родстве считаемся, но мне в голову бы не пришло напрашиваться к ней, да еще в самый день приезда. Все это мой Сережа бедовый!.. Он там ведь свой. На железной дороге, вообразите, встретил нас с пригласительным билетом в руке: «Княгиня, мол, просит, требует, чтобы вы Сашу непременно привезли к ней сегодня, что Двор будет, что ей лучшего случая не представится ваш здешний бомонд увидать»… – Помилуй, говорю, Сережа, я всего на три дня приехала, собственно для тебя, говорю, налегке; у Саши с собою ни одного бального платья нет. A он мне на это: «Не беспокойтесь, говорит, maman: платье давно ждет у Andrieux; княгиня, говорит, сама заказывала»… И вообразите, действительно, в два часа принесли к нам – мы у Сережи остановились – принесли платье, точно по ней сшито… Как по вас, авантажна она? – нежданно спросила московская маменька, – повернись, Саша!

Она обернулась, приподымая навстречу его жадному взгляду свои длинные ресницы…

Он низко поклонился ей.

– Зачем спрашивать! – учтиво отвечал он ее матери, но в этом банальном ответе зазвучало по-видимому что-то, заставившее девушку всю зардеться, и она, поспешно прикрыв глаза биноклем, направила его бесцельно вдаль… Рука ее слегка дрожала…

– A вы на бале будете? – спросила его госпожа Лукоянова, улыбаясь заметно довольною улыбкой.

– Н-нет, – отвечал он после минутного колебания.

– Жаль, Сашиного дебюта не увидите, – даже слегка вздохнула она.

Троекуров пристально и пытливо взглянул ей в лицо…

Она очевидно смутилась, несколько отодвинулась от него со своим мятежным кринолином и принялась обмахиваться веером.

– Я думаю, вас очень удивило, – поспешила заговорить она, – что я вас так бесцеремонно пригласила сюда; но я думала, что вам будет интересно…

Она не досказала, заметив любопытный взгляд обернувшейся в ее сторону вполоборота красивой соседки ее по ложе.

– Скажите, пожалуйста, кто эта jolie femme14, – тихо спросила она Троекурова, – у которой вы сейчас сидели?

– Ее зовут Ольга Елпидифоровна Ранцова, – промолвил он протяжно.

Московская барыня чуть не крикнула:

– Ах, Боже мой, так это она, скажите! Рожденная Акулина? Я про нее так много слышала… Отец ее ведь частный пристав был; rien de plus15, – добавила она, наклоняясь уж к самому уху Троекурова, – a она… Муж ее камер-юнкер, да?.. И скажите, ее у вас здесь всюду принимают? У нее туалет такой восхитительный; верно, также к Краснорецкой едет?

– Право, не знаю, – сухо отвечал кавказец.

А госпожа Лукоянова продолжала тараторить тем же шепотом:

– Он, Ранцов, ведь совсем du prostoï, говорят, темный армеец какой-то был, и вдруг нечаянно наследство большое получил, я знаю. Но они, я слышала, чуть уж не совсем промотали его теперь… Какие у нее шатоны, прелесть! Ведь это тысяч десять должно стоить!.. И она у вас в большой моде, кажется? Что молодежи перебывало у нее в ложе! Видно, кокетка страшная, mais très, très jofie femme16, надо правду сказать; даже смотреть на нее приятно… И вы уж тут наверно пропадаете? – фамильярно и как бы с какою-то тайною боязнью домолвила она.

Он молча пожал плечами.

Она заметила его недовольный, омрачившийся вид и со свойственною ей торопливостью вернулась к первоначальному предмету их разговора:

– Когда же вы к нам, в Москву, monsieur Троекуров?

– В Москву? – повторил он, как бы думая о другом.

– Ну да, – засмеялась она, – да вы, кажется, мимо ушей пропустили все, что я вам передавала? Подумайте же, Аким Иванович Остроженко родной вам дядя по матери, a за смертью сына его, Ивана Акимовича, вы его прямой, законный наследник – имение ведь все родовое. Положим, старик упрям – и злопамятлив был он, не тем будь помянут, – положим, он бы на зло вам мог имение все свое продать и деньги по монастырям рассовать. Так ведь он об этом подумать не успел, как его самого… прихлопнуло… Этим ведь нельзя шутить, monsieur Троекуров, – уже захлебываясь от волнения, восклицала г-жа Лукоянова, – ведь это три тысячи душ в двух губерниях, незаложенные, и какого имения! В одной меже, что земли, говорят! И денег куча у старика в опекунском совете – я наверное знаю!.. Вам надо скорее, завтра же лететь в Москву… Я бы на вашем месте взяла экстренный поезд, – ну пятьсот рублей бросите, вы теперь можете себе это позволить!..

Он слушал эти смешные до комизма речи, эти вперегонку бежавшие одно за другим слова, и только теперь, как из тумана, стало выдвигаться пред ним ясное представление того, чего-то невероятного, невозможного, что совершалось в его судьбе. Он снова богат, вдвое богаче, чем был когда-то прежде, – и от кого же валится ему в руки это богатство? От людей, которые при жизни с радостью увидали бы его умирающим с голоду пред их окнами. A весть об этом приносит ему эта вальяжная и добродушная московская маменька, которая еще так недавно оберегала от него дочь свою, как от чумы… «Уж не сплю ли я? – проносилось в голове Троекурова. – Все это похоже на сон, на сказку из Тысячи и одной ночи»… Он отвел глаза от своей собеседницы и устремил их в залу… Нет, он не спал: толпа приливала из выходов, возвращаясь на свои места, и все тот же важный, видный генерал в алмазах, обернувшись спиной к сцене, туго поворачивал голову, отвечая снисходительно на заискивающие речи вившегося вокруг него необыкновенно приличного и прилизанного адъютанта, которого звали бароном Грюнштейном; тот же отставной откупщик Гусин, из иерусалимских дворян17, которого еженедельно в то время продергивали каррикатуры сатирических листков, шушукал озабоченно с соседом своим, вертлявым французом, поучавшим его за большие деньги хорошим манерам, – уверяли те же газетные зубоскалы; a там, как раз насупротив ложи Лукояновых, в ближайшем ко входу бенуаре с правой стороны все те же, известные всему Петербургу, Берта и Клеманс выкладывали как на блюде свои оголенные красы; которые так и пожирал сквозь золотую одноглазку18 остановившийся в проходе, не менее тогда известный Петербургу своим цинизмом и служебным влиянием, статский генерал Прытков… Нет, не спал наш герой…

– Так когда же вы едете? – спрашивала его тем временем г-жа Лукоянова.

Он совсем пришел в себя.

– А сами вы когда думаете? – молвил он вместо ответа, еще раз пристально взглянув ей в глаза.

Она еще раз как бы сконфузилась, заиграла веером и проговорила, насколько могла равнодушнее, будто не придавая никакого значения тому прямому указанию, какое давала она этими словами Троекурову:

– Мы приехали сюда для Сережи, на самый короткий срок, и думали уехать через три дня, в четверг, с двухчасовым поездом…

Кавказец чуть-чуть кивнул головой, встал с места и из темного угла пересел по другую сторону ложи на стул, стоявший за спиной девушки.

– Так вы сегодня в свет, на бал, Александра Павловна? – молвил он, чуть-чуть нагибаясь к ней. – И рады?

– Везут, – равнодушно пожимая плечом, проговорила она.

– А если бы не везли? – спросил он смеясь.

– Она никуда бы ногой, – отвечала за нее мать с оттенком упрека, усаживаясь в свое кресло напереди ложи.

– И правда! – молвила девушка не оборачиваясь и медленно кивнула головой вперед, при чем под низко опущенною косой ее в глаза молодого человека метнулся на миг очерк ее матовой, словно изваянной шеи.

– А что, – сказала г-жа Лукоянова, улыбнувшись, – если бы на твоем месте была теперь Кира?..

– Кира? – с удивлением повторил Троекуров.

– Племянница моя, княжна Кубенская, – объяснила она.

– Какое необыкновенное имя!

– Она вся у нас необыкновенная, – как бы невольно сорвалось с языка московской барыни, и она поспешила примолвить со смехом, – это чудак брат мой покойный выискал; Кира по-гречески, говорят, значит госпожа, так он этим смыслом пленился и окрестил ее нарочно…

Дверь ложи отворилась, и в нее вошел красивый, похожий лицом на Александру Павловну, невысокого роста, но прекрасно сложенный молодой человек в кавалергардском мундире. Он заметно удивился, увидав Троекурова, но так же заметно поборол тут же это первое впечатление и, пожав ему дружелюбно руку, сел подле матери и стал шептать ей что-то на ухо.

На лице ее изобразилось беспокойство.

– Саша, – громко заговорила она, – вот Сережа говорит, что нам надо пораньше собраться к Краснорецкой, прежде чем нахлынут. Двор никогда, говорят, не приезжает позднее половины одиннадцатого, – так чтоб успела княгиня заранее повидать тебя и переговорить, – объяснила все так же громко откровенная московская дама, к большому, по-видимому, неудовольствию ее сына, нетерпеливо покусывавшего тоненькие свои усы и несколько смущенно поглядывавшего на Троекурова из-под нахмуренных бровей.

На страницу:
1 из 16