
Полная версия
Бездна. Книга 3
Графиня Елена Александровна по матери была племянница некоей весьма светской, много принимавшей и любимой в Петербурге старушки, графини Лахницкой, рожденной Буйносовой (муж ее, давно умерший генерал-адъютант, был родной брат Гедвиги Казимировны). У нее познакомилась она в одно прекрасное утро с прибывшею из Москвы, незнакомою ей да тех пор племянницей этой тетки, дочерью ее родного брата, Антониною – «Tony» – Буйносовой, которую старушка выписала к себе на житье, так как, говорила она, вздыхая, на ушко графине Драхенберг, «брат мой совсем разорился, бедной девочке есть нечего дома». Узнав об этом, Елена Александровна по свойственной ей восторженности и мягкости сердца сочла нужным оказать девушке самый горячий прием, стала с первого же раза называть ее «ma cousine» и «ты», хотя, в сущности, ровно никакого родства между ними не было, приглашала постоянно к себе, вывозила на балы, на которых старуха-тетка перестала уже бывать. Действительные двоюродные братья «Тони», сыновья графини Лахницкой, оба женатые и занимавшие уже видные положения, были гораздо менее сочувственно расположены к своей бедной родственнице. Они – да и вообще таково было впечатление, произведенное юною москвичкой в петербургском high life, – находили, что при ее «незавидном материальном положении» она должна была бы чрезвычайною скромностью «se faire, pour ainsi dire, excuser sa trop éclatante beauté»36, a она, напротив, «смотрит и говорит так величаво, будто уверена, что весь мир должен быть у ног ее». На это графиня Драхенберг пламенно возражала, что «Тони тысячу раз права; что в другие, лучшие времена, когда у людей было больше поэзии в сердце, весь мир действительно лежал бы у ног такой красавицы», и старалась доказать это всем молодым людям, 37-«jeunes gens à prendre» своего круга, которым беспрестанно ставила на вид, как «они глупы», не предлагая руки своей и сердца ее «splendide cousine»-37, как выражалась она, «jeunes gens à prendre» отвечали ей на это, смеясь, что кузина ее, без сомнения, хороша на диво, но что она уж «слишком умная и ученая»… У графини за этим опускались руки: ей было хорошо известно, каким пугалом представляются «ум» и «ученость», да еще у женщины, Боже мой! в золотой среде петербургского яхт-клуба… Так прошла целая зима, a в конце ее умерла почти внезапно старушка Лахницкая. За этою смертью Тоня Буйносова оставалась в Петербурге без крова, так как ни один из ее двоюродных братьев не предложил ей поселиться у него в доме. Предложила Елена Александровна. Но девушка не согласилась принять «положение приживалки» у этой мифической родственницы; «а другого, как ни верти», откровенно сказала она ей, «мы с тобою для меня не выкроим».
– Да, ты такая, – задумчиво заметила на это графиня, – для тебя все или ничего.
– A пока придет, – промолвила Тоня, кривя свои побелевшие от внутренней кипени губы, – отправляюсь в Москву на черствый хлеб моего маркиза-папаши.
– И неужели не вернешься более в Петербург?
Красавица глянула прямо в лицо спрашивавшей:
– Вернусь, когда буду хоть наполовину так же богата, как ты.
Она действительно уехала на другой день, и графиня с тех пор совершенно, как говорится, потеряла ее из виду. Друг другу они не писали… Так прошли целые четыре года.
И вот одним сияющим июньским днем, совершая свою обычную утреннюю прогулку в обществе попавшихся ей по дороге Троекуровых, отца и дочери, и недавно представленного ей итальянца, маркиза Каподимонте, увидела она шедшую по аллее навстречу им стройную, очевидно, новоприезжую в Люцерн даму в восхитительном туалете, в котором опытный глаз светской женщины тотчас же признал произведение великого Ворта. «Из Парижа, и непременно русская!» – сказала она себе, взглянула пристальнее…
– Tony! – вскрикнула она в изумлении.
– Я! – ответила та, спокойно улыбаясь и подходя к ней.
Графиня радостно схватила ее за обе руки, прижалась губами к ее щеке.
– Ты здесь… давно ли?.. Замужем… за кем? – вырывались у нее торопливо один за другим вопросы.
– Замужем, да! – коротко ответила дама.
И, оборачиваясь к Троекурову, который, приподняв учтиво шляпу, отходил от них с дочерю под руку:
– Le général ne me reconnaît pas, il paraît38? – проговорила она веско.
Он чуть-чуть сдвинул брови, но все так же учтиво приподнял шляпу еще раз:
– Узнаю теперь: госпожа Сусальцева, если не ошибаюсь? – ответил он на том же французском языке.
«Су-саль-цева, quel nom cocasse39!» – пронеслось в голове графини, между тем как молоденькая дочь Троекурова не то тревожно, не то с каким-то жадным любопытством – показалось Елене Александровине – вскидывала на «Тоню» свои лучистые глаза.
– Папа, тебе пора в ванну! – как бы вспомнила она чрез миг, увлекая отца вперед по аллее.
Молодые женщины остались одни.
– Ну рассказывай скорее про себя, рассказывай все, все! – торопливо заговорила графиня Драхенберг, подхватывая «кузину» под руку и усаживая ее рядом с собою на ближайшей скамейке.
Через четверть часа она знала о ней все в главных чертах, дополняя остальное своим фейерверочным воображением. «Tony богата, очень богата теперь… Конечно, au prix d’une mésalliance40». Ho графиня не видела в этом особенного неудобства. «Родовые предрассудки», говоря демократическим языком, никогда не пускали особенно глубоких корней в мировоззрение русского общества; да и в силу чего держались бы они?
У нас нова рожденьем знатность,И чем новее, тем знатней41,замечено недаром великим поэтом… A графиня Елена Александровна к тому же, столько же из противоречия «балтийскому феодализму» наскучившего ей мужа, сколько из личного убеждения 42-«qu’il faut être de son siècle», издавна почитала и заявляла себя женщиной «либеральною» и безусловною поклонницей новейших прогрессов… Она поэтому тотчас же рассудила, что Tony, выйдя замуж за этого «richissime négociant», поступила как умная женщина, «comme une personne d’esprit, qu’elle est»… что, конечно, довольно неприятно называться madame Sousaltzef и что особу с такою фамилией княгиня Андомская в Петербурге ни за что не допустит перейти за порог своей гостиной… «Mais on peut parfaitement se ficher de la princesse Andomcki après tout-42!» отважно возражала она себе тут же, «а если муж Тони сколько-нибудь приличен, то они со своими миллионами везде будут приняты… Ведь ездят же все к биржевикам Доконаки и Гинекену…»
– Ну вот, ты и добилась своего! – радостно говорила она «кузине». – Помнишь твои слова пред отъездом?.. Так и вышло: из «ничего» «все».
– Не совсем, – проговорила, чуть поморщившись, та и поспешно прибавила, – но главное сделано: я почти в седле (j’ai le pied dans l’étrier)…
Графиня, как бы поймав на лету недоговоренную ею мысль, громко рассмеялась:
– Да, говорят же ведь теперь, что надо только раз уметь выйти замуж, a там…
Появление мужа Тони прервало их разговор. Он произвел на графиню очень благоприятное впечатление. «Слишком плотен, но хорош лицом и одеваться умеет», – решила она по первому взгляду. Когда же на вопрос его жены по-английски, где он был, Сусальцев на том же языке – несколько уличным лондонским акцентом, 43-«avec un accent quelque, peu cockney», не могла не заметить она, – но совершенно свободно ответил, что ходил на почту справляться, не получено ли на их имя писем, poste restante, – светская барыня нашла, что он «совершенно приличен pour un mari»-43, и положила принять его под свое особое покровительство.
Она и чета Сусальцевых стали неразлучны с того дня, виделись с утра до вечера, совершали вместе прогулки по горам и озеру, устраивали пикники на высотах Аксенштайна[23]. К ним обыкновенно присоединялся маркиз Каподимонте, человек очень светский, «приятный», начитанный и умный, ухаживание которого за нашею графиней становилось с каждым днем все заметнее… Она со своей стороны как бы не замечала этого ухаживанья и старалась держаться с обожателем своим тех «товарищеских», чуть-чуть фамильярных приемов, которыми женщина дает чувствовать не нравящемуся ей мужчине, что он «ни на что более претендовать не должен». Она была в те дни в каком-то стихе брезгливости, при котором и салонный flirt и amour de tigre были ей равно противны. «Моя созерцательная жизнь (ma vie contemplative) вполне удовлетворяет меня, и я ничего другого не прошу от судьбы», – говорила она и про себя, и вслух, наслаждаясь совершенно искренно, как всегда это бывало у нее, сознанием объявшего ее теперь полного бесстрастия и соответствовавшим такому настроению ее духа величавым спокойствием окружавшей ее альпийской природы… Маркиз чуть-чуть вздыхал вслед за такими ее заявлениями, но все так же мягко, осторожно и упорно продолжал, выражаясь языком поэтов, сыпать под стопы ее розы своего «ничем не сокрушимого» боготворения. «Allez, cela flatte toujours une femme44!» – говорила ему по этому поводу в виде поощрения г-жа Сусальцева своим вечно ироническим тоном. Муж ее зато пользовался всяким случаем выражать влюбленному итальянцу свое безграничное к нему сочувствие. Он видимо изучал его и старался подражать изящной непринужденности всего его внешнего склада, его манере покручивать, прищуриваясь, усы, носить шляпу под известным углом наклона и закидывать небрежно ногу одну на другую. При каждой встрече с ним он жал ему в избытке чувства руку с такою силой в своих огромных лапах, что тот каждый раз морщился от боли и отправлял мысленно к черту московского медведя. Сам Сусальцев в обществе играл по большей части в молчанку, но самым внимательным образом прислушивался к занимательным рассказам много видевшего маркиза и к «умным разговорам», ими вызываемым, заявляя о принимаемом ими в них интересе одобрительным кивком или значительною усмешкой в пору, – иной раз целою несложною, но правильно произнесенною фразой… «Он по-французски плох и жены боится», – давно решено было графиней; но когда шла у нее речь о ее protégé45 с другими, она самым серьезным тоном говорила о нем как о человеке, поглощенном обширными экономическими предприятиями, и которому постоянная забота об этих «предприятиях» мешает принимать участие «comme il l’aurait pu à nos frivoles causeries mondaines»46.
С Троекуровыми отношения графини со времени приезда Сусальцевых как бы совсем прекратились. Она не могла не заметить, что ее компания не приходилась по вкусу ни отцу, ни дочери; встречаясь с нею на прогулке, они холодно раскланивались и проходили мимо не останавливаясь. Сусальцев при этих встречах, как бы движимый невольным чувством почтения, скидал поспешно первый шляпу с головы и отвешивал им низкий поклон…
– Вы могли бы быть менее усердны в ваших учтивостях! – желчно отрезала ему однажды жена по этому случаю.
Он слегка покраснел.
– Что же, человек почтенный, – пролепетал он, – и девица дочь его опять…
– Такая же противная фуфыря, как он сам! – перебила она.
Он замолк.
– У тебя что-то с ними есть, Tony, – вмешалась графиня, – vous ne vous aimez pas, pourquoi47?
– Я к ним совершенно равнодушна, – уронила та в ответ с высокомерным и презрительным движением губ, – но имела la malchance48 внушить несчастную страсть одному жалкому господину, которого monsieur de Troekourof прочил в мужья своей царевне, и они мне вдвоем этого простить не могут.
– Вы его знаете? – быстро обернулась графиня к Сусальцеву.
– Кого это-с? – спросил недоумело тот.
– A вот этого, которого жена ваша называет «жалким господином».
– Знаю-с, – широко осклабился он.
– И что же он, в самом деле жалкий?
– Ничего не «жалкий», – возразил он, самодовольно встряхивая плечом, – весьма даже благоприличный, по-моему, и вполне комильфотный молодой человек… A, впрочем, как вам известно, ваши женские вкусы с нашими редко когда сходятся.
Графиня зорко вскинула глазами на него, на «кузину» и громко рассмеялась.
– 49-Oh, les maris! – вскликнула она, отвечая на какую-то пробежавшую у нее в голове мысль и заметив подходившего к ним в эту минуту маркиза. – Ah, voici notre ami Capodimonte-49! Что же, решено, куда мы отправляемся?.. – Дело шло о решении, куда ехать всею компанией из Люцерна, где всем начинало становиться скучно. Сусальцевы уже второй год проводили за границей, переезжая из Парижа в Швейцарию или на какие-нибудь германские воды и обратно. Дела давно звали мужа в Россию, но он все медлил отъездом: очень уж хорошо жилось ему, очень уж «лестны» были для него успехи жены на «чужой стороне». A успехи ее были несомненны. В том пестром, легко доступном Вавилоне всевозможных «племен, наречий, состояний», что именуется парижским светом, где плебейские звуки ее фамилии «Sou-sal-zef», возглашаемые huissier50 в серебряной цепи на пороге блестящей залы, не шокировали ничьего иноземного уха, a красота, роскошные туалеты и широкое русское хлебосольство ее мужа приманивали в ее дом на обеды и вечера целые тучи поклонников, льстецов и прихлебателей, – она с первого появления своего попала в звезды первой величины. Без нее не обходились ни один праздник, ни одна «première» (первое представление) в театре; Etincelle[24] в «Figaro» чуть не каждую неделю распространялась в детальном изложении о необыкновенных кружевах, тканях, шляпках и уборах, 51-«marqués au coin du goût le plus pur et le-plus distingué», в которых «tout Paris» мог ее видеть на таком-то рауте, бале или приеме нового члена в Académie française; все иностранные sommités и высочества из «Almanach de Gotha»-51, попадающие в постоянно движущийся калейдоскоп «великого града (la grande ville)», спешили представляться ей и расточали ей то, что Пушкин, говоря о Вольтере[25], называл «земных богов напитком»52… Но все это не удовлетворяло ее лично. В натуре ее было презирать то, что легко ей доставалось. Она презирала этот окружавший ее сброд нажившихся вчера богачей изо всех стран вселенной, аристократических имен, носимых людьми с лакейскою наружностью, лавочников, состоящих в звании республиканских министров, весь этот мир цинической рекламы, всепоглощающей корысти и пустозвонства без конца… Роскошь, в которой купалась она (они прожили тысяч триста с половиной за это время), приедалась ей; ей хотелось чего-то другого, власти, влияния, значения. Положение, приобретенное ею, представлялось ей чем-то «не настоящим», самозванным, ему недоставало санкции Петербурга. Ее влекло туда, в этот угрюмый, «скучный Петербург», знакомый по одному лишь сезону, проведенному ею там, и не оставивший в ней особенно отрадных воспоминаний, но в котором, говорила себе она, «есть по крайней мере une vraie société53, общество, к которому принадлежит она по рождению, и роль в котором, казалось ей почему-то, может действительно польстить самолюбию женщины»… Так или иначе, она чувствовала какой-то внутренний зуд «попробовать Петербурга». И чем труднее, сознавала она, было для нее теперь быть снова признанною (réacceptée) там «своею» при том имени, которое она носит, при том муже, «которого она дала себе», тем сильнее сказывалась в ней жажда борьбы и чаяния победы. Она исподволь готовила к ней свои подходы, улавливала в свои тенета всех петербургских перелетных птиц из крупных, завязывая нити «дружеских» отношений с ними, для чего laisser-aller54 парижской жизни представляло ей полное удобство… Игру свою вела она с чрезвычайным искусством. Лукаво холодный задор ее кокетства производил на тех редких избранных, для которых почитала она нужным прибегать к нему, неотразимое обаяние, между тем как безупречная tenue ее в свете, та самая величавость ее приемов, в которой обвиняли ее в петербургских гостиных, когда она была девушкой, и которую теперь находили совершенно уместною в ее положении замужней, красивой и «независимой» (то есть богатой) женщины, вызывала одобрение со стороны самых 55-collets montés из ее соотечественниц. «C’est une femme très bien-55!» возглашали они хором, многодумно кивая челами…
Сама княгиная Андомская, которая, по мнению графини Драхенберг, «не дозволила бы в Петербурге госпоже Сусальцевой перейти за порог ее гостиной», – княгиня Андомская, от преизбытка важности не произносившая уже более буквы а, заменив ее буквою е, как требующею более умеренного раскрытия челюстей, встретившись с нею, с тою же madame Sousaltzef, у английского посла в Париже, протянула ей три пальца и, изобразив на своем 56-couperosé лице нечто вроде намерения улыбки, произнесла почти слышно: Il y é longtemps que vous héhitez Péris-56!.. Да, рассуждала Tony, у нее уже теперь успел образоваться – «a далее еще более будет» – достаточно обширный круг отношений в петербургском grand monde, чтобы иметь ей право надеятся, что, когда она переедет туда, все успеют уже приобыкнуть к ее «невозможной фамилии»… Останется все-таки муж, конечно… Но ведь это неудобство отвратимо: мужа «можно будет там просто не показывать»…
Встреча с Elly Драхенберг являлась для нее новым, очень веским шансом для этого чаемого ею в будущем преуспеяния своего в Петербурге. Ей нужна была именно «так поставленная» в тамошнем свете, с таким решительным характером и такою «горячею головой (tête ardente)» женщина, чтобы послужить ей верным лоцманом, 57-«pour la piloter» между всяких подводных утесов, которые даже при самых счастливых условиях могли бы все-таки встретиться ей на пути. И она обеими руками ухватилась за нее. Графиня в свою очередь была очень рада ей. Она ценила в Тоне ее решительность, ее невозмутимый aplomb-57 и саркастический, чтобы не сказать прямо презрительный, взгляд на жизнь и на людей, представлявшийся молодой вдове такою «силой» сравнительно со способностью к «вечным иллюзиям», которую она торжественно признавала за собою.
– Остается знать, кто из нас счастливее? – говорила ей графиня.
– Счастья нет и вовсе, – коротко ответила на это та.
– О!.. – могла только вскрикнуть графиня. – Ты не веришь в счастье?
– Его нет, повторяю; есть известное состояние духа, как говорится, при котором тебе менее скверно, чем обыкновенно; есть условия жизни, ставящие тебя в возможность менее страдать, чем другие люди; но то абсолютное, всестороннее удовлетворение, которое разумеется под названием счастья, – вещь несуществующая, да и немыслимая.
Elly пристально уперлась ей взглядом в лицо:
– Tu est trop savante, vois-tu58, Tony, и ты никогда, видно, не любила!
– Никогда, это правда, – чуть ухмыльнулась Сусальцева, – a ты?
Графиня вся как бы ушла в себя, глубоко вздохнула и медленно повела головою сверху вниз.
– Ну а что же Каподимонте! – продолжала насмешливо «кузина».
Elly быстро вскинулась и замахала рукой:
– Ах, нет, такого не нужно!..
– Какого же тебе надо?
– Уж не знаю, право… Никого не нужно теперь, никого! – решила она, громко рассмеявшись.
III
«Кузины» уже вторую неделю жили в Венеции, куда приехали с итальянских озер, где прожили месяца полтора, побывав и в Лугано[26], и в Белладжио[27], и на Isola-Bella[28]. Графиня все так же, как и в Люцерне, восторженно наслаждалась там природой. Здесь, в «столице Адриатики», присоединилось к этому восхищение искусством. Врожденное в ней чувство изящного никогда еще не сказывалось у нее с такою силой, не охватывало ее так цепко и так алчно. Она по целым часам с дрожавшими на ресницах слезами умиления простаивала пред мадоннами Gian[29] Bellini1 в церкви dél Redentore (Спасителя) и готова была каждый раз чуть не расцеловать жидкобородого капуцина, указывавшего ей на них костлявым, страшно грязным пальцем все с тою же своею заученною фразой: Sono i fiori della pittura veneziana (это цвет венецианской живописи); она «не хотела уходить» со внутреннего двора palazzo дожей и уверяла, что «велит принести себя сюда пред часом смертным, чтоб отдать Богу душу на ступенях Scala dei Giganti2, унося таким образом в небо последнее впечатление того прекраснейшего, что создано человеком на этой земле». Tony снисходительно только улыбалась «фантастическим бредням, fantaisies saugrenues3» своей приятельницы. Сама она, по ее выражению, «дозволяла возить себя смотреть то, что, говорят, непременно будто нужно видеть», прибавляя к этому с какою-то торжествующею презрительностью: «Я ровно ничего не понимаю в этой старой мазне, но что-нибудь надо же делать: буду ездить смотреть на эту „мазню“»… Она, в сущности, очень скучала в Венеции, но не решалась уезжать. В Биариц, во-первых, куда она по требованию моды ездила купаться два года сряду, было слишком рано, a во-вторых, сюда, как узнала она по газетам, должен был на днях приехать князь Иоанн, высокое лицо, с которым ей очень хотелось и было удобно познакомиться здесь (он должен был пробыть в Венеции несколько дней), где поневоле «каждый день будешь встречаться на площади Святого Марка», и которого к тому же Elly давно и хорошо знает, a следовательно, представит ей… «а там уже она знает, как повести дело»… И madame Sousaltzef, «от нечего делать покамест», принялась вместо купанья в шумных волнах океана ездить каждый день на Лидо погружаться в мирные струи адриатического побережья, куда возила с собою, по просьбе кузины, ее девятилетнего сына, которому такие же ванны предписаны были доктором. Их обыкновенно сопровождали на пароходе туда и обратно муж ее и офицер Вермичелла, ожидавшие, пока она и мальчик выйдут из воды, на широкой деревянной террасе кафе-ресторана, устроенного на сваях над самым морем наряду с купальнями, попивая сироп из сока тамаринда пополам с коньяком и обмениваясь веселыми речами на мифическом французском языке. Этим способом скучающая барышня нашла возможность убивать большую часть утра, из которого «без этого она не знала бы, что делать»… Тем временем графиня в сопровождении маркиза Каподимонте плавала в гондоле по всем каналам и каналеттам запустелого города, обозревая подробно каждую его достопримечательность, отыскивая в магазинах и лавчонках антиквариев всякое художественное старье, к которому разыгралась у нее теперь настоящая страсть. Маркиз, как это нередко случается встретить в Италии в среде людей его круга и возраста, был тонкий и начитанный знаток художеств и оказывал своей «прекрасной спутнице» настоящие услуги, предостерегая ее против тех ухищренных обманов, которым подвергаются богатые дилетанты из иностранцев при покупках этого рода, научая ее распознавать отличительные признаки руки действительного «артиста» и знакомя ее по этому случаю с целою историей искусства в его отечестве в различных проявлениях его и фазисах. Молодая вдова слушала его с жадным вниманием, называла «homme charmant» и благодарно жала ему руки. Поощренный этим, он пытался не раз заговаривать о своих «чувствах», – но она решительно отклоняла все подобные изъявления. Она все еще находилась в полосе «бесстрастия»… Да и помимо того ей, как говорила она Тоне, «не такого было нужно». Маркиз, конечно, был одарен всякими привлекательными качествами: он был и вполне светский – тонкий и благовоспитанный – и почти ученый человек; наружность его была изящная, «distinguée», черные глаза блестели как у двадцатилетнего юноши, говорил он и «рассказывал» с замечательным красноречием и горячностью; он даже, она не сомневалась, действительно любил ее, – «конечно, ее большое состояние имелось им в виду, но и сама она, ее blanche nature du Nord4», как выражался он, «возбуждала в нем страстное чувство» – она это видела по его глазам… Но это не представляло для нее ничего нового; это было в ее понятии что-то среднее между любовью того, «тигра», и тем «тепленьким», чего до оскомины, в течение десяти лет сряду наслушалась она в Петербурге от свитских генералов… Она все это «наизусть знала», она «насквозь видела ce cher marquis»… Нет, Gian Bellini, Веронез, Palma Vecchio5 и вся эта «феериическая декорация неба, моря и старых дворцов, – вот все, все, что ей теперь нужно!..»
Вчерашний случай – этот «интересный émigré politique6, которого Tony непременно знает», – откинул ее вдруг в сторону ото всех тех волшебств природы и искусств, созерцание которых поглощало воображение ее все это последнее время. Ей жадно, до боли жадно захотелось теперь открыть тайну любви, le secret d’amour, она не сомневалась, существовавшую между «этою ледяною Tony и тем белокурым», бежавшим с дальнего севера чрез темные леса, где спас его «ce flacon de cognac», подарок женщины, его любившей… «Он был, может быть, первым единственным предметом ее, Тони, и, разлученная с ним, она решилась выйти de désespoir7 за своего… Сусальцева… Или, может быть, тот жестоко обманул ее, и она тогда с досады, par dépit»… Во всяком случае она, Elly Драхенберг, узнает непременно эту тайну. Tony – замкнутый замок, от нее ничего не добьешься: но он, этот молодой человек… маркиз его непременно отыщет и привезет, она пригласит его, – сыну ее действительно надо начать учиться хорошенько родному языку, – пригласит давать ему уроки, она приголубит его («je l’apprivoiserai»), внушит ему доверие, дружбу… О, она все узнает, что его касается, всю его эпопею любовную и политическую, «toute son épopée amoureuse et politique»…