
Полная версия
Бездна. Книга 3
С гондол, с берега неслись крики и громкие рукоплескания по адресу восхитившего публику певца. «Cherubini, bravo! Fora (выхода), Cherubini, avanti (вперед)!..» И в багровом освещении загоревшихся вновь по этому случаю потешных огней выступил к самому краю помоста человек лет под сорок, невзрачной наружности, в изношенном пальто и с шеей, повязанною каким-то лиловым кашне, и принялся неловко раскланиваться направо и налево, откидывая в сторону, по-итальянски, руку со шляпой во всю длину ее, будто солдат на карауле, салютующий проезжающему командиру.
– Il n’est pas beau votre cordonnier28! – все тем же своим скучливо-пренебрежительным тоном проговорила дама в вуале соседу своему Вермичелле.
Графиня внезапным порывом наклонилась к ее уху и прошептала ей:
– A посмотри тут влево, подле меня, этот… (она почему-то не сказала срывавшееся у ней с языка «наш русский»)… Точно Ван-Диковский портрет29…
Тот, о котором говорила она, стоял теперь в рост в своей гондоле, озаренный отблеском огней с серенаты, и действительно в строгом облике его молодого, правильного лица с белокурыми волосами, вившимися под низкою и мягкою черною шляпой, было в эту минуту что-то эффектно, картинно-красивое.
Дама, склонив несколько голову набок, потянулась ею вперед по указанному направлению и вдруг быстрым, словно испуганным движением откинулась всем телом назад в спинку своего сиденья…
Спущенный вуаль не дозволял видеть выражения ее лица, но спутнице ее этого не было и нужно. Целый мир самых смелых, невозможных догадок и соображений зароился мгновенно в пылкой голове графини… Но она была слишком благовоспитанна и светски опытна, чтобы выразить это чем-либо наружно. Она поспешила даже отнестись с каким-то вопросом к маркизу, которого знала за очень тонкого и наблюдательного человека, чтоб отвлечь его внимание от внезапного смущения своей соседки, в случае, если он успел заметить его.
– Madame elle est incommodée?[20]30 – спрашивал между тем ту, сложив губы сердечком и голосом, «как мед Гимета сладким», офицер Вермичелла, горевший к ней пламенною страстью и следивший поэтому за каждым ее жестом с зоркостью легавой собаки.
– Я озябла, – ответила она, успев тут же овладеть собою, – воздух очень свеж сегодня… Находите ли вы, – примолвила она чрез миг как бы шутливо и не относясь ни к кому особенно, – что эта музыка стоит того, чтобы мы прослушали ее до конца?
– Другими словами, – засмеялась графиня, – «мне скучно, поедемте домой!..» Счастливый супруг, – повышая голос, обратилась она по-русски к мужчине, стоявшему на корме гондолы, – вашей жене бай-бай хочется.
– A vos ordres, madame31! – торопливо оборачиваясь и шагая к остальному обществу, проговорил тот скороговоркой имевшуюся у него словно всегда готовою в кармане французскую фразу.
– Le modèle des époux32! – произнесла с комическим пафосом молодая женщина и, продолжая на том же языке. – Я вас втроем с monsieur Вермичеллой высажу к Даниелли, a мы с маркизом, если ему не будет скучно, проедемся еще немножко… Я сегодня в мечтательном настроении, – смеялась она, – a он удивительно умеет угадывать и отвечать на всякое женское настроение…
– Oh, comtesse!.. – благодарно вскликнул он, только прикладывая руку к сердцу…
Высадившись на Riva dei Schiavoni33, у отеля Даниелли, дама в вуале обратилась к мужу и сопровождавшему их офицеру:
– Messieurs, я спать хочу и потому не приглашаю вас к себе… о чем вы, впрочем, очень сожалеть не будете, так как, по обыкновению, отправитесь вероятно играть в домино к Флориани, что гораздо веселее моего общества.
– Ужинать к Квадро[21] поедем… avec bouteille champagne34, – быстро проговорил на это муж на ухо офицеру и подталкивая его под локоть.
Но Вермичелла в ответ испустил глубокий вздох, повел на даму долгим взглядом своих прекрасных миндальных глаз и произнес чуть не плача:
– Oh, madame elle est très messante (méchante) ce soir35!..
– Bonne nuit36! – крикнула она, не отвечая ему, оставшимся в гондоле маркизу и графине.
– Bonne nuit et beaux rêves, Tony37! – засмеялась опять та. – До завтра!.. Ты в котором часу зайдешь за моим Никсом в Лидо на купанье?
– Как всегда, в час! – крикнула Tony скороговоркой, исчезая за дверями отеля.
Муж подхватил офицера под руку и повлек его с собою чрез Ponte della paglia38 no направлению к площади Святого Марка. Для взаимного обмена мыслей они поставлены были в необходимость употреблять французский язык, на котором оба объяснялись невозможным образом, но это нисколько не мешало им, по-видимому, отлично понимать и находить величайшее удовольствие в обществе друг друга. «Счастливый супруг», по крайней мере, не мог и дня провестии без обожателя жены своей, причем поил и кормил его со всею безудержностью русского угощения, от которого столбенел, a иной раз приходил в совершенное отчаяние бедный Вермичелла, чувствовавший себя гораздо более созданным «ухаживать за signora russa»39, чем для обжорства с ее законным обладателем.
– Куда же мы едем, графиня? – спрашивал между тем свою спутницу маркиз.
– Куда хотите, где потемнее и пострашней… К Ponte dei Sospiri40 прежде всего.
– Я вижу, – усмехнулся он, – что вы не в «мечтательном», как сказали, a в каком-то мрачном настроении духа находитесь…
– Совсем нет, – прервала она его, – я хочу только сильных впечатлений сегодня. Расскажите мне какую-нибудь ужасную историю!
– О выходцах с того света? – спросил он, уже совсем рассмеявшись.
– Нет, нет, напротив: что-нибудь… политическое…
Он внимательно покосился на нее своими умными глазами:
– Странное впечатление, однако, производит на вас музыка, графиня! Elle ne vous poétise pas; elle vous prosaise au contraire, il me semble41, – примолвил он как бы тоном нежного упрека.
– Почему это? Потому что я произнесла слово «политика»? Политика политике рознь: я говорю не о той скучной вещи, которою занимаются дипломаты и газеты, a o том, что так часто бывает интерсно, как в романе или в опере… как в «Гугенотах»42, например, борьба партий, тайные заговорщики, узники, убегающие из своих тюрем, и так далее…
– Это значило бы прочесть вам курс современной истории моего отечества, с 1815 года и до самого вступления нашего в Рим, – сказал на это маркиз, – вся Италия в продолжение полустолетия только и делала, что конспирировала.
– Да, да, – как бы радостно проговорила она, – Silvio Pellico43… Она запнулась, не припоминая в голове никакого другого имени.
– И много других… включая сюда и вашего покорного слугу, – добавил он как бы мимоходом.
– Вы, вы были заговорщиком! – вскликнула она, оборачиваясь к нему всем лицом.
– И даже приговорен к смерти.
– О!.. – могла только сказать она и вся вздрогнула.
Ponte dei Sospiri возносил прямо пред ней в эту минуту смелый изгиб своего перекинутого свода, и тусклое пламя масляного фонаря со стороны Дворца дожей дрожало унылым световым пятном на крайнем из его решетчатых окон. Точно кто-то внутри пробежал мимо этого окна с факелом в руке, представилось на миг ее возбужденному воображению… Она усмехнулась, но то жуткое ощущение, которого искала она в этот вечер, продолжало блаженно сжимать ей грудь. Чем-то гробовым действительно веяло от высоких, почерневших стен вековых зданий, мимо которых плыла она с бежавшею впереди ее гондолы узкою лентой зеленой, коварной воды, «унесшей в море», думалось ей, «так много жертв, так много жизней молодых, прекрасных, благородных»… Ей было и страшно, и сладко среди немой, словно зловещей тишины, царившей кругом, и не хотелось ей прервать ее, не хотелось вырваться из-под ее мрачного обаяния. Точно ее живую захватили какие-то невидимые призраки и увозили в царство теней, и сам подземный владыка в огненной короне ждал ее на суд где-то там далеко впереди, где пламя одинокой свечи из чьего-то открытого окна отражалось трепещущею искрой в дремлющей влаге канала…
Легкая дрожь пробежала у нее по телу; она чуть-чуть встряхнула головой и обернулась еще раз к своему спутнику:
– Вы были приговорены к смерти, – повторила она, – когда же это было?
– В 1849 году. Мне было едва двадцать лет. Кругом Карла Альберта44 собирались тогда все, у кого в груди билось итальянское сердце. Я поступил волонтером в Пиемонтскую армию… Я родом ломбарднец, – следовательно в ту пору австрийский подданный, следовательно изменник, – a австрийское правительство не шутило с этим… Король, как вы знаете, разбит был при Новарре, армии его не стало… Дело мое было ясное: я и мои земляки, сражавшиеся в ее рядах, подлежали смерти… К счастию, я успел вовремя перебраться во Францию, где и прожил, – приговоренный заочно к растрелянию австрийским военным судом, – в течение десяти лет сряду.
– Десять лет далеко от родины… от такой родины, как ваша, – словно поправилась она, что-то вспомнив, – это ужасно!..
– Ужаснее было то, – возразил он со внезапною горячностью в звуке, в выражении голоса, – что у меня, у нас, и родины в действительности никакой не было. Италия в те годы, как говорил Меттерних, была только «этнографический термин».
– Зато она ваша теперь вся после стольких веков чужого владычества, вы свободны… О, какая эта великая вещь – свобода! – вскликнула вдруг графиня с каким-то странным в устах ее пафосом. – Я понимаю, что за нее отдают жизнь… И в моем отечестве, в России, есть молодые люди, une jeunesse ardente et généreuse45, которые всем ей жертвуют, но их преследуют, ссылают на галеры (aux galères), или они должны бежать за границу, как это было с вами… Но вы, итальянцы, уже пережили ужасное для вас время, вы победили, вы счастливы теперь…
К немалому ее удивлению, собеседник ее отвечал на это тяжелым вздохом:
– Это уж другое дело, comtesse! – задумчиво проговорил он.
– Как это?
– Не знаю, – ответил он сейчас, – оттого ли, что лучшие силы наши ушли на ту борьбу… или потому, что мы тогда молоды были… но l’Italia una, единая Италия, лучше была, кажется, когда нам дозволено было только представлять ее себе в мечтаниях…
Он оборвал вдруг, как бы отгоняя докучную мысль, и, наклоняясь с места к молодой женщине, промолвил сладким и вкрадчивым голосом:
– Верьте, графиня, на свете есть только одно неизменно прекрасное, это все же любовь… Но вы не хотите слышать об этом…
– Любовь, – машинально повторила она и усмехнулась внутренно, вспомнив, что за полчаса пред тем говорила себе то же, «почти в тех же выражениях»… Но ей не понравилось, что он вздумал начать об этом «опять» здесь, в этой гондоле и мраке, и этим «вкрадчивым и сладеньким» голосом, и так близко наклонившись к ней, что краем своей шляпы чуть не задел ее лица.
– Мне кажется, cher marquis, – сказала она со смехом, – что мы оба с вами слишком зрелы (trop mûrs), чтобы думать об этом.
– Вы не имеете никакого реального основания говорить это относительно себя самой, – пылко возразил он, – что же меня касается, то я скажу вам, что пока у человека бьется сердце, он заставить его перестать любить не в состоянии…
– О да, это уже становится серьезным! – продолжала она смеяться и, понизив голос. – Вы, кажется, желаете дать повод вашим гондольерам рассказывать о нас завтра всякие небылицы в отеле…
Он выпрямился весь с обиженным выражением в лице, подавил вздох, вырывавшийся у него из груди, и замолк.
Прошло несколько минут молчания…
– Не сердитесь, любезный маркиз? – тихо промолвила она, протягивая ему руку.
Он почтительно пожал ее.
– Вы всегда умеете обезоруживать меня одним словом, одним движением… Сердце у вас пленительно доброе, но природа холодная, – сказал он с выражением, имевшим все подобие искренности.
Она усмехнулась.
– Что же делать? «Tel est mon caractère»46, – профредонировала47 она вполголоса припев из «Brigands» Оффенбаха48. – А вы должны оказать мне услугу, маркиз, – как бы вспомнила она вдруг.
– Приказывайте, графиня!
– Вот видите, – начала она не совсем уверенно, – я не знаю, как быть с моим мальчиком. Ему уже десятый год. Я почти все время моего траура провела за границей; теперь живу здесь для его морских купаний, зиму думаю провести во Флоренции или в Риме. Он учится со своим англичанином, но родной язык начинает совершенно забывать… да и нужно, чтоб он серьезно, грамматически начал ему учиться…
– Вы желали бы учителя русского языка? Во Флоренции я могу вам рекомендовать…
– До Флоренции еще далеко, – с живостью прервала она его, – мне хотелось бы скорее… Мне… вчера… говорил мой Giacomino, – он от кого-то слышал в отеле, – что одно семейство моих соотечественников привезло сюда с собою учителя… Но оно принуждено было почему-то вернуться в Россию, a он, говорят, остался…
Маркиз зоркими глазами и опытным ухом следил за выражением ее лица и звуком речи…
– Молодой человек этот учитель?
Он чуть не поймал ее этим нежданным вопросом. «Какое вам до этого дело!» – чуть не вырвалось у нее досадливо в ответ. Но она сдержалась вовремя и, приподняв слегка плечи:
– Я этого никак не могу вам сказать, не видав его никогда в лицо, не зная даже, как его зовут… Вероятно, молодой, – примолвила она совершенно спокойно, – теперь, у нас по крайней мере, совсем нет, кажется, старых учителей…
– Я завтра же наведу справки, графиня.
– Ах, да, он, кажется, живет в Hôtel Bauer… говорил мне Giacomino… Да, именно в Hôtel Bauer, я хорошо помню теперь…
– Найти его легко, таким образом, – сказал маркиз с легким подергиванием лицевых мускулов.
– Но вот в чем просьба, – начала она опять тем же не совсем уверенным тоном, – я бы не хотела послать пригласить его… от себя. Вы понимаете, это заранее связало бы меня некоторым образом…
– Вы желаете, то есть, чтобы я, как бы ничего не слыхав от вас, но зная только, что вы ищете учителя для вашего сына и желая оказать вам одолжение, отыскал его от себя, – подчеркнул он, – и привел к вам?
– Как вы догадливы, дорогой маркиз! – воскликнула молодая женщина.
– На беду себе, – проговорил он сквозь зубы, учтиво наклоняя в то же время голову. – Завтра желание ваше будет исполнено.
– Благодарю тысячу раз!
И она еще раз протянула ему руку.
– Но становится в самом деле холодно, кажется… A casa (домой)! – обернулась она с приказанием стоявшему за нею на корме гондольеру.
II
Графине Елене Александровне Драхенберг было никак не более двадцати девяти лет. Но по особого рода хвастовству она не упускала ни одного удобного случая говорить о себе как о женщине, имеющей «sa trentaine bien sonnée»1, как бы с целью заявить этим о тех правах на полную свободу поступков, которая, по ее мнению, сопряжена была для женщин с тридцатилетним возрастом, а может быть, просто из-за удовольствия выслушивать возгласы недоверия и горячие опровержения, которыми отвечали на эти ее уверения поклонники ее и «друзья»-мужчины (друзья-женщины верили ей, само собою, на слово). Она действительно была замечательно молода на вид. Роста выше среднего, чуть-чуть полна, рыжа как белка летом, она, как все рыжие, отличалась необыкновенною тонкостью, белизной и свежестью кожи. Черты ее были неправильны, лоб не в меру высок (она ввиду этого еще раньше моды кудрявила волосы на лбу), но все вместе взятое составляло нечто своеобразно-милое и привлекательное, благодаря живому выражению прекрасных карих глаз и прелестному очерку свежих и полных губ, из-за которых ослепительно сверкали ее, словно подобранный жемчуг, крупные и ровные зубы. С этою наружностью она могла нравиться и нравилась более, чем многие женщины самой бесспорной красоты.
Единственная дочь умного и деловитого отца, умевшего нажить огромное состояние на золотых приисках и всяких иных толково и счастливо ведомых предприятиях, Елена Александровна, последняя отрасль древнего новгородского рода Борецких, выдана была на девятнадцатом году жизни матерью, полькой по рождению, за немца-мужа, глубокий траур по которому, по свойственной ей своеобразности, продолжала носить молодая женщина до сих пор, хотя имела бы по существующим на то в свете правилам полное право заменить шерстяные свои ткани шелковыми, так как шел одиннадцатый месяц со дня его кончины. 2-«Une façon d’expiation, объясняла она, полувздыхая, полусмеясь, близким ей людям, – pour m’être tant ennuyée avec ce brave homme de son vivant»-2. Граф Отто Фердинандович Драхе-фон-Драхенберг был и точно достойнейший, но тяжеловеснейший из смертных вообще и из супругов в особенности… «Остзейский дворянин» в полном значении понятия, выражаемого этими двумя словами, он был примерный, равно уважаемый начальством и товарищами эскадронный командир одного из гвардейских кирасирских полков, строго держался законов «хорошего общества», отчетливо и усердно оттанцовывал все танцы на придворных балах и в вопросах чести почитался авторитетом всею петербургскою и военною молодежью. Тридцати с чем-то лет от роду он был полковник и флигель-адъютант и при весьма небольших средствах, которые получал из родительского замка в Курляндии, умел жить приличнее многих из своих однополчан, тративших тысяч по тридцати в год и бежавших к нему же во дни безденежья «перехватить рублей триста на недельку времени», в чем он находил возможность никогда им не отказывать. Наружности он был совсем рыцарской, более внушительной, чем красивой; потомок меченосцев сказывался с первого взгляда в его высоком, сухом и мускулистом стане, в холодном блеске бледно-голубых глаз и в силе растительности бесконечно длинных и кудрявых льняных усов, – «первых по всей гвардии», говорили с гордостью «за полк» и с тайною завистью по отношению к самим себе новоиспеченные корнеты, которых муштровал он на офицерской езде… Лучшего супруга для дочери не могла и представить себе Гедвига Казимировна Борецкая, рожденная графиня Лахницкая, во внутреннем чувстве которой каждый «родовитый» иноземец, в силу уже одной крови, текущей в его жилах, должен был быть не в пример аристократичнее, цивилизованнее и «надежнее как муж во всех отношениях» любого «московита», хотя бы самого знатного и добропорядочного. «Этот по крайней мере не истощил себя с кокотками и не проиграет состояния твоего в яхт-клубе», напирала она, исчисляя дочери достоинства графа Драхенберга. Дочь с своей стороны была такого мнения, что с Драхенбергом вальсировать очень ловко, что немецкий акцент в его французской речи «не особенно противен» и, наконец, что никто лучше его не ездит верхом на каруселях придворного манежа… Благодаря сочетанию таких лестных о нем мнений, счастливый курляндский граф выхватил, как говорится вульгарно, «из-под носу» своих совместников руку одной из богатейших невест в России… С первых же шагов своих на супружеском поприще он осуществил возлагавшие на него Гедвигою Казимировною надежды в мере, далеко превысившей даже ее ожидания. Он уплатил ей чистыми деньгами причитавшуюся ей вдовью часть, исчислив оную, «с соизволения графини Елены Александровны», тысяч на семь дохода выше того, на что имела она право по закону, и счастливая теща, благословляя такого «beau fils modèle»3, переселилась вслед за тем в Вену, где года два спустя вышла вторым браком за графа Пршехршонщовского, прокутившегося галицийского помещика, который лет на пятнадцать был ее моложе и на которого заглядывались женщины, когда он на гулянье в Пратере4 с высоты элегантнейшего лондонского догкарта5 приветствовал знакомую даму 6-«d’un coup de chapeau», правя своими four in hands кровными лошадьми модного цвета Isabelle-6… состояние жены своей, оставленное покойным отцом ее в несколько запутанном виде, граф Отто Фердинандович в несколько лет управления привел в такое блестящее положение, что ежегодный доход с заводов ее и земель, не превышавший семидесяти пяти тысяч, когда он вступил с нею в брак, возрос чрез пять лет до ста двадцати, и Драхенберг, уже тогда отец, указывая на маленького сына, говаривал, потирая руки, в веселые минуты, что он «к совершеннолетию этого шибсдика надеется благоразумною экономией сколотить свободный миллиончик, за который тот, надо полагать, скажет ему merci»…
Все это было бы прекрасно, если бы муж Елены Александровны удовольствовался своим положением финансового главы того товарищества на паях, которое называетеся супружеством в свете. Но он, в силу своих патриархальных понятий, почитал еще себя серьезно призванным быть духовным руководителем «данной ему небом подруги жизни» (seiner Lebensgenossin), и это призвание свое исполнял с такою убийственною добросовестностью, что в первое время их супружества доводил жену чуть не до лютого отчаяния. Отто Фердинандович берег супругу свою и ее репутацию пуще зеницы ока, неуклонно следовал за нею повсюду, тревожно следил за каждым словом ее и движением, производил в уме тщательную расценку нравственных качеств ее светских приятельниц и бальных кавалеров. Возвращаясь с нею с бала или раута, он начинал еще в карете и продолжал затем, идя за нею в ее спальню, бесконечно длинно и бесконечно нудно подвергать «правильному обсуждению» «неприличную смелость» такого-то оброненного ею перед тем-то «фатом» выражения, или опасность, которая могла-де грозить ей от сближения с такою-то слишком «фривольною» женщиной из ее знакомых. «Обсуждение» заканчивалось неизбежным нравоучением о том «достоинстве», с каким должна держать себя женщина «высокого рождения» (eine adelige Person) вообще и носящая его имя в особенности, причем пускался в тот дидактический «высокий» тон, присущий с детства каждому немцу, которым говорит ему проповедник с кафедры и лицедей с театральных подмосток. У молодой женщины начинало нестерпимо ныть под ложечкой и сводить судорогой пальцы на ногах. «Ну хорошо, оставь меня только, я спать хочу!» – восклицала она, махая руками, готовая разрыдаться от досады и скуки… Но неугомонный супруг переходил тогда к соображениям по части хозяйства и «светских обязанностей». Начиналось подробнейшее изложение тех причин, по которым им необходимо дать обед такого-то числа, пригласить к нему тех-то лиц и потратить на него столько-то денег; вытаскивалось из кармана menu, «требовавшее внимательного рассмотрения» и которое «en toute confidence»7 составлено ему было «по дружбе» одним приятелем, известным гастрономом… «О, Боже мой, оставишь ли ты меня, наконец!» – плакала уже впрямь теперь жена, насилу сдерживаясь от желания швырнуть ему в голову только что снятым с ее руки браслетом. Отто Фердинандович, весьма боявшийся женских слез, расширял каждый раз после этого все так же недоумело свои бледно-голубые глаза, осторожно приподнимал плечи и удалялся, но на другой же день являлся утром к жене с тем же menu в руке и с озабоченным видом приглашал ее пройти с ним в столовую, «сделать маленькую репетичку» предполагаемого «их» обеда, «чтобы наперед знать, кто подле кого будет сидеть, так как в этих случаях очень важно, чтобы не посадить рядом людей, которые терпеть друг друга не могут», a также, чтобы «сговориться заранее» насчет тех нюансов, – он особенно хлопотал о «нюансах», – которыми должны они, муж и жена, руководиться, каждый со своей стороны, в своих frais d’amabilité8 относительно «главных» и «неглавных» из своих приглашенных…
Но графиня Елена Александровна была не того рода особа, чтобы долго терпеть «назойливое» попечительство своего супруга. В один прекрасный вечер она замкнула на замок дверь своей спальни, a на следующее утро объявила ошеломленному мужу, что она родилась в свете и знает, как вести себя там, по крайней мере так же хорошо, как и он, что по ночам она спать хочет, a не слушать его пасторские сентенции (так и сказала «пасторские», – что особенно показалось «giftig», язвительным и ужасным бедному Отто Фердинандовичу). «Я хочу наконец дышать свободно, – беспощадно объясняла она, – вы имеете право требовать от меня лишь одного, чтоб я не делала скандала, не срамила вашего имени, и насчет этого вы можете быть спокойны: я не стану вас обманывать, хотя бы уже потому, что, по-моему, это ставит и мужа, и жену в равно глупое положение. Лучшее доказательство этому то, что я вам теперь говорю: другая женщина на моем месте давно бы кинулась на шею первому встречному мужчине из одной злости на ваши проповеди, и вы об этом никогда бы не узнали, по примеру всех мужей на свете, – a я предпочитаю объясниться с вами откровенно. C’est à prendre ou à laisser9: или вы оставите меня жить по моему разумению, дружиться с кем я хочу, ездить куда мне вздумается и, главное, без вас и без ваших нотаций, – или я завтра же уеду к матери, в Вену, где, говорят, гораздо веселее жизнь, чем здесь, и тогда я ни за что не отвечаю…»
Выходка эта страшно перепугала графа Драхенберга. Он настолько уже успел узнать характер графини, чтобы не сомневаться в том, что она буквально исполнит угрозу свою – уедет в Вену к этой «старой дуре», своей матери, 10-«die alte Narrin», как называл он in petto-10 тещу, «на пропащее житье», если он не подчинится предъявляемым ему требованиям. В душе его первым ощущением заныло жгучее и злобное раскаяние по поводу «бессмысленных уз», которыми связал он себя; ему, Драхенбергу, благородному плоду чистых соков германского древа, возможно ли было взять в подруги этот прямой продукт славянской несостоятельности и распущенности (Liederlichkeit), да еще в его двойном букете – русской и польской крови! «О lieber Gott, nein das war doch ein Wahnsinn, ein Wahnsinn11!» – бледнея, восклицал он про себя, растерянно упершись взглядом в раскрасневшееся от волнения лицо той, которая так дерзко дозволяла себе заявлять о своем каком-то праве дышать свободно, отдельно от законного своего сожителя… Но эта дерзкая «способна на все», подумал он тут же, способна не только уехать, но еще увезти с собою его сына… a с этим, пожалуй, взять у него назад «полную доверенность», данную ему на управление ее имениями, и дать подобную же первому попавшемуся негодяю, который разорит ее и их наследника… Отто Фердинандович был человек чувств самых возвышенных, конечно, но он был вместе с тем и человек положительный, ein solider und praktischer Mann12: негодование клокотало в благородной душе его, но он не счел благоразумным дозволить себе выразить его на словах: