bannerbanner
Бездна. Книга 3
Бездна. Книга 3

Полная версия

Бездна. Книга 3

Язык: Русский
Год издания: 1884
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 20

Ich sehne mich nach Tränen1.

Heine.

Поздно, часу в двенадцатом ночи, уехала она из Всесвятского. Вечер пронесся для нее с неимоверною быстротой и в каком-то чаду… Ей то и дело представлялось, что это было не явь, a сон, невозможный сон. Так радостно, светло, обольстительно, куда ни взглянешь, было в этой большой гостиной с ее картинами в золотых рамах по стенам и темною зеленью апельсинных дерев и камелий в ее углах! Приветливые и милые, молодые и старые лица кругом, незлобивые, увлекательные речи, нежданные взрывы девичьего смеха, от которого «будто запах фиалок весной на всех повеет вдруг», говорила себе Настя Буйносова. О, как все это далеко было от мрака, от уныния, от злобы, веявших на нее столько лет в стенах и от стен Юрьева!.. «Неужели же все это богатство делает?» – спрашивала она себя. Но нет, она помнила, когда и у отца ее были хоромы, полные ценных картин и редкой утвари, когда там давались пиры на всю Москву, когда они, дети, ходили в шелку и в бархате, – a не то это было, не эта «благодать», не это что-то «умиряющее и подымающее». Старый моряк Юшков был особенно в ударе в этот вечер: он рассказывал про Малахов курган, с которого его с оторванною рукой снесли матросы бегом на перевязочный пункт за несколько минут пред тем, как по настилке дымящихся русских трупов вбежали в укрепление торжествующие французы; про адмирала Нахимова, которого он звал не иначе, как по имени и отчеству: «Павел Степанович», – причем голос его, чуялось ей каждый раз, как будто «надтрескивался»… «Ведь все равно-с, все мы тут ляжем», – приводил он с улыбкой, которая так и врезалась в ее памяти, бессмертные в смиренном мужестве своем слова его, «Павла Степановича», при отдаче приказания подчиненным не подвергать себя неприятельским выстрелам без нужды. И не могла она забыть того глубоко вдумчивого выражения, с каким из-за кресла отца внимал этим рассказам тринадцатилетний сын Троекуровых, и внезапный тут же, дрожавший от сдержанных слез возглас его сестры: «Ах, вы все там святые какие-то были!..» Да, это был неведомый поныне для Насти мир, старый, «честный» мир семьи и родных преданий, в который не верила или который презирала она так много лет сряду с высоты своих «освободительных идей», и который открывался теперь пред нею во всем обаянии своей тихой прелести. Словно какие-то золотые лучи прорывались насильственно сквозь ткань облекавшего ее траурного покрывала… «Есть же у нас в России свое, крупное и дорогое, – сказывалось внутри ее, – из-за чего горят восторгом эти молодые создания и сверкают эти чудесные слезы на их глазах, из-за чего легли там Павел Степанович и тысячи таких же смиренных и великих душою, как он. А мы с Володей не знали, не хотели и знать всего этого… Он и теперь не сдался бы на своем месте; он и среди всех этих милых людей остался бы таким же… непреклонным», – вспомнилось ей при этом вдруг каким-то режущим и смущавшим ее диссонансом…

И по мере того как старые дребезжавшие дрожки – единственный вегикул2, сохранившийся в сараях Юрьева, – на которых ехала она, приближались к ее усадьбе, мысль о брате возвращалась к ней все настойчивее, а с нею возникало мало-помалу какое-то странное раскаяние за то душевное умиротворение, которое выносила она из Всесвятского. Ей представлялось, что с ним порывались последние нити, связывавшие ее с этим братом, бывшим для нее до сих пор самым дорогим существом на свете. Она припоминала, что для него, ввиду единственно его спасения, поборола она в себе то враждебное чувство, которое внушали ей до тех пор Троекуровы, и решилась ехать к ним. И что же? Она не нашла там в его защиту тех горячих слов, которые, казалось ей, когда она уезжала из Юрьева, польются из уст ее с неотразимою силой убеждения. Она сдалась, сдалась на первые же доводы этого «очаровательного», – она сознает это, – но все же «узковатого барина», не желающего признать «честные», хотя бы и ошибочные «побуждения молодежи». Он ей прямо сказал, что «не допускает прощения для тех, кто о нем не просит», и она не протестовала: хуже – она как бы согласилась в ту минуту в душе своей, что Володе нельзя, не следует прощать… А затем она и как бы совсем забыла о нем думать… Ее как-то разом затянуло всю в очарованный круг этого дома, в эту мирно текущую, счастливую чужую жизнь. Она уехала вот сейчас оттуда светлая духом, чуть не радостная. Имеет ли она на это право? – спрашивала себя теперь Настя, роясь с какою-то внезапною жаждой новой муки в только что затихшей бедной душе своей… Нет, она «не может и не должна мириться с жизнью», пока он, Володя, томится и страдает; как бы ни признавала она его неправым, как бы ни расходилась ныне с целями, которые преследует он… с тем чем-то ужасным, на что намекнул он ей в тот страшный вечер, – она «не станет рвать цветов под окнами его тюрьмы», – сказала себе девушка каким-то внезапно пробежавшим у нее в мысли поэтическим оборотом, заставившим ее тут же невольно усмехнуться, и голова ее машинально наклонилась к большому букету азалий и роз, который держала она в руке… Букет этот пред отъездом ее принес ей из оранжереи Гриша Юшков, и она видела, как красавица Маша зоркими глазами следила за ним, когда он робко и неловко подносил ей, и с лукавою улыбкой шепнула что-то на ухо его старика-дяди, а тот так и просиял весь и весело закачал своею седою всклокоченною головой… «Он сам бы, конечно, не подумал о такой любезности, ему очевидно она, эта прелестная девочка, приказала сходить для меня к садовнику за этими цветами». И Настасья Дмитриевна вздохнула… «А интересно, прочат ли там в самом деле за него эту девочку?» – пронеслось у нее чрез миг опять, но она немедленно затем махнула рукой и проговорила громко под гул колес своего допотопного экипажа: «Ах, какое мне до всего этого дело!..»

Когда она очутилась опять дома, в своем запустелом, неуклюжем и мрачном обиталище (с нею жила тут теперь одна толстая, успевшая за эти дни от непробудного спанья одуреть чуть не до идиотизма, Мавра; немую Варюшку Антонина Дмитриевна Сусальцева увезла с собой за границу), ее охватило вдруг каким-то ледяным холодом. Весь ее старый, безотрадный строй мысли словно вихрем налетел на нее опять и сжал за горло железными когтями, звеня ей в ухо: «ты моя, и никто тебя теперь от меня не вырвет!..» Пока ее грузная слуга, тыкаясь во все углы спросонья, готовила ей постель, она, уложив голову на руки, долго сидела недвижно, уткнувшись бессознательно взглядом в пламя единственной свечи, стоявшей пред нею на столе. «Готово, барышня!» – второй раз пропел над ее ухом тягучий голос бабы, когда она наконец вышла из своего оцепенения.

– Я завтра в Москву еду, Мавра, – сказала она и, опустив руку в карман, вынула оттуда два письма.

На одном из них читалось: Владимиру Петровичу Ашанину и адрес. Другое было на имя управляющего домом Бориса Васильевича Троекурова, на Покровке.

Она положила первое письмо на стол рядом со шляпою, скинутою ею с головы.

– А это не нужно! – решила она, разрывая на четыре куска письмо к управляющему. – Они благородные, добрые, чудесные люди, я вся распустилась с ними, но отдаться я им все-таки не хочу, как и никому на свете! «Душа наболит опять», говорила эта милая женщина. Пусть! И у нее свое что-то, должно быть, наболело тоже… А мне и некогда будет: не своею я отныне жизнью жить буду, а тех, кто устами моими говорить будет, слезами моими плакать… Тоже «луч с неба», вспомнила она слова Троекурова, – и какая-то неопределенная улыбка скользнула на миг по ее изнеможенному лицу…

Часть первая

1-О vci, ch’avete l’intelleti sani,

Mirate la dottrina che s’asconde

Sotto ‘l velame delli versi strani-1.

Dante.

I

Près des bords où Venise est reine de la mer1…

André Chénier.

Близ мест, где царствует Венеция златая2…

Пушкин.

Светлою месячною ночью, в половине августа 1878 года, от Пиацетты к Gran Canale спускалась серената. Над широким, квадратным досчатым помостом, настланном на двух больших, связанных бок о бок барках, возвышался сквозной павильон из длинных брусьев, обтянутых спирально полосами яркой пунцовой ткани в переплет с гирляндами из свежей зелени, бежавшими от них вверх лучеобразными нитями к невысокой мачте, составлявшей центр постройки и над которою под набегами слабого ветерка, дувшего от Джудекки[13], тихо шуршали в прозрачном воздухе складки итальянского флага с красным савойским крестом на его белой середине. Трепетный мутный свет бесчисленного количества разноцветных бумажных фонарей обливал со всех сторон собранную на помосте довольно большую толпу мужского и женского хора, играл инде капризными бликами на видневшихся в руках музыкантов инструментах, на серебряных клапанах флейт, на блестящей меди труб и валторн, – и розы в волосах певиц словно млели и трепетали под этим им неведомым фантастическим сиянием. Впереди, темными силуэтами рисуясь на голубоватом фоне ночи, три гондольера, стоя на корме в той своей классической наклонной позе, которую обессмертила кисть Каналетто3, тужась и усердно ворочая руками, работали каждый своим единым длинным веслом, двигая вниз прикрученное веревками к гондолам их все это тяжелое плавучее здание.

Серената устроена была с целью какой-то патриотической подписки хозяевами многочисленных отелей в Венеции и должна была у каждого из них исполнить назначенный для него по программе музыкальный нумер. В момент остановки павильон освещался весь пламенем красных, зеленых, синих огней; из отеля в ответ взлетали к небу шипящие ракеты, и бумажная монголфьерка4 с пылающим под нею спиртом медленно подымалась в воздух, приветствуемая восторженными кликами целого роя детей, с заборов, с балконов, с крыш взиравших на «spettacolo questo divino», на такое «божественное зрелище»…

Все далее плыла серената, и с каждым мгновением становилось значительнее число примыкавших к ней гондол. Стройные, таинственные и мрачные в своем традиционном траурном облике[14], выплывали они из соседних лагун и малых каналов, беззвучно и мягко, как полет ночной птицы, скользя по зеркальной глади зеленых вод. Со всех скинуты были будки и с сидений их жадно, в свою очередь, глядели на зрелище forestieri5 всех стран, возрастов и видов: голубоглазые английские миссы и деревянные немцы, совершающие свою прогулку по Италии, французы-художники с козлиною бородкой, в остроконечных и широкополых шляпах, оливколицые индийцы в чалмах, прибывшие для чего-то с последним пароходом из Бомбея в Европу, далматинцы из Триеста с усами в три этажа, с добродушно-суровым выражением своих славянских лиц… Разноязычные восклицания, живой говор раздавались кругом в интервалах между исполнением музыкальных пьес. Новоприбывшие гондолы изворотливо, как змеи, втирались в тесные ряды ближайших к павильону, все шире и шире раскидывая сомкнутый круг их; слышался металлический лязг сталкивавшихся бронзовых коняков[15], плеск забиравшего вперед весла, и все это, лихорадочно спеша и теснясь, боясь быть оттертыми в свою очередь, неслось затем разом за отплывающим опять с места плавучим концертом…

Исполнено было уже несколько нумеров. Усердный, хотя и не совсем стройный оркестр, составленный из любителей, лавочников и ремесленников, проиграл увертюру 6-из «Сороки-воровки» и марш венчания из «Пророка»; хор пропел смело, чтобы не сказать лишнего, молитву из «Моисея»; какая-то немолодая, с большим носом и надтреснутым голосом особа пролепетала слащавенький романс «Stella confidente»-6… Серената въезжала в Gran Canale.

Новая остановка; снова ракеты и бенгальские огни, и из-за пламени и дыма их зазвучал на помосте голос…

То был мужской проницающий голос, высокий баритон с тем грудным теноровым тембром, какой дается только «сынам Авзонии счастливой», голос не прошедший – было ясно – никакой школы, певший, как поет птица, но страстный, но нежный, но неотразимо обаятельный в безискусственности своей голос.

La biondina in gondoletta7…

– пел он старую, известную местную канцонетту8, и чем-то словно эпическим, стародавним и благоухающим понесло вдруг от этих звуков, среди этой лунной и праздничной ночи, перед этими старыми, волшебными в запустелой красоте своей дворцами Венеции, из мраморных окон которых когда-то в такие же месячные ночи внимали задумчиво певцам таких же серенат патрицианки-красавицы Тициана и Веронеза, белокурые дочери Лореданов и Дандоло9… Таково по крайней мере было впечатление, произведенное певцом и его песнью на молодую, одетую всю в черное женщину, сидевшую рядом с другою и в обществе трех сопутствовавших им мужчин (из которых один был очень красивый и в очень красивом мундире итальянский офицер), в большой гондоле Hôtel Danielli, управляемой двумя гондольерами, облеченными ливрейно в матросский белый с синим костюм:

– 10-Ah, marquis, – громко вскликнула она, – on se croirait vraiment au temps des doges et il ne manque qu’une pâle Desdémona au balcon de cet adorable palais Grimani-10!

– 11-Ou si vous aimez mieux rester dans l’histoire, comtesse, – благовоспитанно засмеялся маркиз, человек лет сорока пяти, с тонкими чертами и лукавым выражением глаз, – une Catherine Cornaro a la veille de partir reine pour Chypre[16]-11.

– И как он поет, этот человек! – возгласила она опять со вздохом восторга.

– Monsieur Vermicella12, – проговорила на это пренебрежительно-насмешливым тоном на том же французском языке другая сидевшая в гондоле дама, облеченная в изящнейшую талму из темно-синего drap de velours13, богато обшитую золотым шнурком по тогдашней моде, и с газовою на круглой шляпе вуалью, спущенною до самого подбородка, во избежание вреда, какой мог нанести ночной воздух ее свежему и прекрасному лицу, и дама кивнула на офицера, сидевшего по другую сторону: – Monsieur Vermicella говорит, что он хорошо знает этого человека: его зовут Луиджи Керубини; он сапожник.

– Si, si, ze (то есть je) le connais bien cet nomme (homme) puisqu’il me coud mes stivale…mes bottes14, – поспешил перевести с самодовольным смехом офицер Вермичелла, который был настолько же обижен природой в умственном отношении, насколько щедро одарен ею с наружной стороны, и говорил притом по-французски непростительно дурно.

Графиня, не отвечая, взглянула на него чуть не с ненавистью и замолкла, будто обиженная.

– Кстати о палаццо Гримани, знаете ли вы его легенду? – спросил ее маркиз.

– Нет! – отрезала она.

Он чуть-чуть повел кончиком губ, как бы засмеявшись внутренно тому, что угадывал под ее внезапным неудовольствием, и заговорил своим светским, несколько изысканным языком:

– Я начну как в сказках: жил да был (il y avait une fois) здесь дож по фамилии Тиеполо[17] и ему принадлежал вот этот, прямо напротив, не менее прелестный palazzo той же лучшей эпохи Возрождения. Дворцом этим уже несколько лет восхищалась Венеция, когда на месте палаццо Гримани все еще стояло старое обиталище этой фамилии, не отличавшееся ни размерами своими, ни изяществом. Тогдашний владелец его был человек богатый, но расчетливый или скупой, l’histoire ne le précise pas15, и довольствовался скромным жилищем, оставленным ему предками в это блестящее Cinque Cento (в XVI веке), когда страсть к искусству неудержимо увлекала всю остальную тогдашнюю венецианскую аристократию к постройке всех тех художественных чудес, мимо которых проезжаем мы теперь… Ho у этого Гримани был сын, a у Тиеполо дочь, и молодые люди влюбились друг в друга. Так как обе фамилии были равно богаты, равно записаны в Золотую книгу[18] и в отношениях они были не враждебных, то Гримани, не допуская и мысли, чтобы могло быть ему отказано, отправил к дожу посланных просить для сына руку его дочери. Но к немалой досаде своей узнал о таком ответе того: «Скажите Гримани, что я отдам дочь мою за его сына, лишь когда он выстроит palazzo, равный красотой моему, a то у меня каждое утро болела бы душа, глядя чрез канал, при мысли, что моя дочь из великолепных палат моих перешла на жительство в такой жалкий домишко, как его». «Так объявите же Тиеполо, – воскликнул Гримани, – что я выстрою такие палаты, что балкон их будет шире всего фасада его дворца». И исполнил свое слово: сплошной балкон, облегающий, как вы видите, весь фасад палаццо Гримани, длиннее протяжением фасада дворца Тиеполо… Это chef d’œuvre16 знаменитого тогдашнего венецианского архитектора Саммикиели… Знаете, что на одни основания его – место тут было страшно болотистое – пошло миллион двести тысяч свай, – протянул он, подчеркивая, – превосходнейшего красного леса… Одна французская компания предполагала в прошлом году купить этот дворец, чтобы снести его и вытащить для продажи эти сваи, приобретшие теперь, после такого долгого пребывания в воде, крепость железа и огромную ценность. К счастию, город не согласился на такой акт вандализма…

– Спекуляция хорошая; дрова здесь очень дороги, – с быстротой и краткостью телеграфной депеши промолвил, обернувшись к офицеру Вермичелле, третий из мужчин гондолы, высокий и полный, стоявший на носу ее и не принимавший до этой минуты никакого участия в разговоре, a глядевший, не отрываясь, на серенату сквозь огромнейший бинокль, футляр которого висел у него на ремне через плечо.

Дама под вуалью быстро и как бы испуганно вскинула голову по его направлению; но он уже успел замолкнуть и снова навел свой бинокль на павильон с его певцами и музыкантами.

– Это очень мило, что вы рассказываете, – скучливо-любезным тоном сказала дама, обращаясь к маркизу, – у вас много еще таких историй?

– Есть, если вам не скучно слушать, история palazzo Contarini, dit délie figure17, – ответил он, глядя, впрочем, не столько на нее, сколько на ту, которую назвал графиней.

Но эта молодая женщина, видимо, не интересовалась его историями. Под негромкие звуки его повествования она всем ухом прислушивалась к разговору, который велся рядом с нею в гондоле, только что оттеснившей ту, в которой за несколько мгновений пред тем видела она невзрачную чету каких-то старых англичан с зубами, длинными как у верблюда, и с неизбежным Murray[19] в руке. Их заменили теперь двое молодых людей, из которых один, обросший волосами чуть не по самые глаза и в истрепанной мягкой шляпе, надвинутой по самые брови, сидел, укутавшись в какой-то не то плед, не то одеяло, словно от холода; другой, белокурый и стройный, одетый прилично, глядел, прищурившись, на palazzo Grimani, o котором только что рассказывал маркиз. Он, поняла она с первых его слов, слышал этот рассказ:

– Да, брат Волк, – говорил он по-русски своему спутнику, – на это вот зданьице миллион двести тысяч одних свай пошло… Глубоко запустили свои корни эти старые цивилизации, – процедил он чрез миг, перескакивая очевидно чрез целый ряд мысленных посылок.

– A ну их к черту! – прохрипел человек в пледе.

Белокурый рассмеялся:

– Ты все так же прямолинеен, вижу, Волк, – сказал он.

– A ты не аристократничай! – отрезал тот как бы грозно.

Настало на минуту молчание, после чего белокурый начал опять:

– Как же ты сюда добрался?

– Известно как: кочегаром.

– От Суэза?

– Во! от самого Сингапура.

– Тяжело?

– Чего «тяжело»!.. Ничего… В Красном море жарконько было, – будто вспомнил он нечаянно.

– С языком как ты справлялся?

– Какого там языка нужно! Пришел наниматься, говорю: 18-сол, на руки показал. «Well»-18, говорят, ступай!.. Разговор недолог.

– Жалованье получал?

– A то как!.. Кормили тож… Пять фунтов чистогану приобрел, – как бы уже с некоторою торжественностью примолвил он.

– В Россию… думаешь? – после нового молчания спросил белокурый, понижая голос.

– Как вот решим… в Женеве, – как бы нехотя промычал тот.

С платформы грянул в эту минуту хор из «Травиаты»19.

Графиня с нетерпением ждала, когда он умолкнет. То, что пришлось ей услышать сейчас, возбудило в высшей степени ее любопытство. A любопытства и воображения было у нее много, очень много…

Незнакомые ей молодые люди продолжали свою беседу между тем, не слушая музыки и не обращая, видимо, никакого внимания на то, что происходило пред ними. Они были вполне поглощены теперь друг другом… Когда пение прекраталось, графиня услышала следующее:

– Четверо суток проплутали мы в этом бору, – говорил белокурый, – в сентябре дело было, холод там в ту пору уже лютый, дождь ледяной, a на нас сермяги одни крестьянские… до костей пронимало… Из сил выбились к тому же; если бы не фляжка с коньяком, которую она выкрала для меня у отца и дала на прощанье, я, пожалуй, так и сгинул бы тут от изнеможения…

– Знаю, – промычал опять тот, которого звали Волком, – было со мной такое ж на Шилке… Что ж этот твой Степка… как бишь его?..

– Степка Фролов, по прозванию Зарез… Эх, знатный парень! – перебил себя говоривший. – Вот оружие чудесное на какое угодно предприятие… если бы понадобилось, – проговорил он веско и вполголоса.

– Д-да, – протянул загадочным тоном Волк, – из рабочих?

– Маляр, питерец… грамотный, у Ивашнина в школе был…

Тот повел головой:

– Готовый, значит?

– Насквозь!.. Дороги он сам не знал, зато знал хорошо, что проведали бы про то, что он способствовал мне бежать, его бы в тюрьму, как пить дать, упекли. Сам я ему об этом говорил. «А наплевать, говорит; что там будет – дело незнамо, a теперича тебя, Владимир Митрич, выручать надо»… Ну и повел… и погибал там со мною, в лесу в этом…

– Как же выдрались-то?

– Очень просто: нежданно-негаданно сквозь лес вода блеснула… Оказалось, мы к Сухоне вышли…

«Сухона, Сухона, – припоминала графиня, – это где-то 20-près l’Архангельск. Он туда был сослан и ушел à travers cette forêt, где чуть-чуть не погиб. А другой из Сингапура — c’est dans l’Inde… кочегаром, бедный. Ужасно!.. Он тоже бежал… из Сибири, это ясно, – на каком-нибудь американском пароходе… И теперь оба здесь, à Venise, devant ces merveilles de l’art… Политические преступники, des réfugiés politiques», – перевела она, – и воображение ее разгоралось все сильнее и сильнее. «Как это интересно, как интересно!.. И непременно un petit roman во всех этих случаях!.. Как бы я хотела знать, кто была эта женщина… une femme mariée ou une jeune fille, которая украла у своего отца ce flacon de cognac и дала ему «на прощанье»?.. Она его любила, – непременно!.. Как она плакала, может быть, бедняжка, когда отдавала она ему это!.. L’amour, toujours, partout l’amour»-20…

– Ах, опять этот голос! – вскликнула она тут же громко.

Луиджи Керубини, сапожник офицера Вермичеллы, пел теперь арию из «Il Furioso» Доницетти.

Raggio d’amor pareaNel’ primo april degli anni21…

И как пел! «A réveiller une morte»22, говорил, чуть-чуть подчеркивая и усмехаясь одним уголышком губ, маркиз. Она слушала… Сердце у нее сильно билось, a глаза не могли оторваться от белокурого незнакомца, сидевшего в своей гондоле так близко к ней, что она могла бы дотронуться до него рукой. И среди этой синей венецианской ночи, под эти страстные звуки юга, пред мысленными очами ее стоял мрачный, страшный северный лес, занесенный снегом, – тот самый лес, что писан на декорации последнего акта «Жизни за Царя»23, – и там, под нависшею елью, «в шубке», дрожа от холода и муки, стоит она, – «jeune fille ou femme mariée», – любившая его, и говорит ему: «Прощай, спасайся, будь счастлив, а я… я умру без тебя, но что тебе до этого! Мы, женщины, рождены, чтобы любить, страдать… et mourir pour vous»24…

– Vous rêvez, comtesse25? – спросил шепотком маркиз, наклоняясь к ней вслед за последнею нотой арии.

Она вздрогнула, усиленно моргнула глазами:

– Oui, et d’un mauvais rêve26, – быстро проговорила она, приникая опять ухом к тому, что говорилось в соседней гондоле.

– Так где ж тебя найти тут? – спрашивал Волк.

– А я, как приехал с Бортнянскими, так и остался в «Hôtel Bauer», только в дешевый нумер перебрался…

– Какие такие Бортнянские? – спросил опять тот.

– Семейство одно русское… Случай мне вышел в Вене: ехали они в Италию на зиму, учитель нужен им был к детям…

– Что ж, дело! – хихикнул Волк почему-то.

– Да… да не выгорело.

– А что?

– Телеграмму здесь получили они. Родственник какой-то их богатый умер в Петербурге, они скоропостижно и взмыли все туда, наследство делить… Так я и остался…

– Гм!.. Это где же твой Бауэр?

– Подле San-Moise; церковь такая есть… Вспомни десять заповедей, – засмеялся молодой человек, – и пророка Моисея.

– Добре, не распространяйся, найду… Нумер?

– Двадцать девятый. Пролетова спроси, maestro russo Proletof27.

– Про-ле-тов, – повторил по слогам Волк, – по виду что ли? – коротко спросил он тут же.

– По самому настоящему, – ответил молодой человек с новым смехом, – подписано: «С.-петербургский градоначальник»… Ишь, загалдели как! – перебил он разговор, словно после какого-то сна возвращаясь к сознанию окружавшей его действительности и устремляя прищуренные глаза вперед.

На страницу:
12 из 20