bannerbanner
Бездна. Книга 3
Бездна. Книга 3

Полная версия

Бездна. Книга 3

Язык: Русский
Год издания: 1884
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 20

– «Que je l’adore et qu’elle est blonde»3…

Чистыми, звучными контральтовыми нотами залилась вдруг во всю грудь Маша… И тут же, покраснев по самые глаза, с заблиставшими мгновенно на ресницах росинками слез, схватила обе руки гостьи, прижала их к себе…

– Простите, простите! – воскликнула она. – Вы в трауре… я знаю, у вас умер отец, a я, сумасшедшая…

Она так же мгновенно опустилась, уронила себя в соседнее кресло и закрыла себе ладонями лицо.

Настасью Дмитриевну это ужасно тронуло. В этом доме, о котором еще так недавно она с такою желчью отзывалась доктору Фирсову, она чувствовала себя теперь как бы охваченною нежданно целою атмосферой искреннего благоволения и участия к ней… Она невольным движением нагнулась к девушке, притронулась к ее локтю…

Ta откинула руки, повернулась к ней вся прямо:

– Поцелуйте меня, чтобы доказать, что вы на меня не сердитесь!.. – И сама горячо прижалась к ее изможденному лицу своими свежими губами…

– Настасья Дмитриевна, я уверен, не сердится на тебя, потому, что уже успела узнать тебя насквозь, – сказал ей отец, продолжая счастливо улыбаться: – cœur d’or et tête folle4.

– Да, maman меня за это всегда пилит, за мои extravagances, – жалобно проговорила Маша по адресу Настасьи Дмитриевны.

Ta не могла оторваться глазами от нее:

– Вы катались верхом? – спросила она ее.

– То есть, как «каталась»? – возразила девушка как бы чуть-чуть обиженно. – Я по делу ездила.

– Куда? – сказал Троекуров.

И по тону вопроса гостья поняла, что он совершенно серьезно относился к сказанному дочерью.

– К отцу Алексею, в Блиново, – отвечала она, – насчет Евлаши Макарова… Вообразите, – обратилась она снова к Настасье Дмитриевне, – мальчуганчик необыкновенно способный, нравственный, – он у нас тут в школе на заводе первый ученик был, – и вдруг мать вздумала отдать его на бумагопрядильную фабрику в Серпухов. A там дети без всякого призора и учения, и страшное пьянство между рабочими; это значит погубить мальчика! Я и поехала к отцу Алексею – его крестьяне там все очень уважают, чтоб он уговорил его мать оставить Евлашу здесь… Ее какой-то брат там в Серпухове с толку сбивает…

– Что ж отец Алексей?

– Ах, папа, он очень жалуется, бедный! Ты помнишь, он добился, что блиновские положили приговором, как у нас давно во Всесвятском, закрыть бывший у них кабак, и ужасно этому радовался. Действительно, он говорит, ползимы прошло как нельзя лучше, безо всяких «скандалов», как он выражается; сами крестьяне очень довольны были и благодарили его. Только узнал об этом в Царстве Польском Троженков и велел поставить у себя постом кабак на самой меже блиновских. «С тех пор, говорит отец Алексей, хуже прежнего пошло… Две семьи на прошлой недели опять там положили разделиться осенью»… Он просто в отчаянии… Ах, чтобы не забыть: я ему про твою мысль о страховании урожая сообщила…

– А! Что же он говорит?

– Говорит «превосходно», но что, по его мнению, это дело «всероссийское», a не одного уезда или даже губернии, a тем более одного хозяйства, как бы пространно оно ни было, что этим следует серьезно заняться правительству…

– Еще бы! – вскликнул с живостью Борис Васильевич. – Я записку об этом в прошлом году в Петербург послал… И, само собою, она там так и погибла в каком-нибудь департаментском столе… Виноват, Настасья Дмитриевна, – перебил он себя, – мы тут с дочерью о своих делах, будто никого третьего нет…

Она не успела ответить.

Маша с обычною ей стремительностью вскочила с места:

– A мне еще к maman нужно: она не знает, что я вернулась, и верно беспокоится, selon son habitude5…

И она побежала к двери гостиной… но, не добежав, обернулась к отцу:

– Папа, a я Григория Павлыча видела!

– Где?

– Встретились на дороге. Он по своей должности (Юшков служил непременным членом в уездной управе) ехал какие-то сведения собирать. Он сказал мне, что Павлу Григорьевичу совсем лучше, a что сам он сюда к обеду будет… Будет, будет, будет, – чуть-чуть не запела опять Маша, но сдержалась, и со словами: «я сейчас вернусь, Настасья Дмитриевна!» выпорхнула из комнаты.

– Какая она у вас прелесть, Борис Васильевич! – вырвалось неудержимо, едва она исчезла, у Буйносовой.

– Д-да! – протянул он с благодарным взглядом. – Даровита и дельна не по летам, несмотря на все свое ребячество…

Он замолк и задумался…

Что-то будто кольнуло теперь Настасью Дмитриевну. «Что же, однако, я здесь делаю? – вспомнила она. – В Володином деле он мне, как я предчувствовала, помочь отказывается, и я за это винить его не могу, – прошептал ее внутренний голос, – а затем что же у меня общего со всеми ими!»… Но, странное дело, ей вместе с тем не хотелось уезжать…

Она тем не менее двинулась на своем диване с намерением встать и проститься, когда Маша влетела опять в кабинет, запыхавшаяся от быстрого бега через весь дом:

– Настасья Дмитриевна, – ужасно торопясь, заговорила она, – maman велела вас спросить, позволите ли вы ей возобновить знакомство с вами? Ей очень хочется, и, если вы согласны, она сейчас придет к вам сюда.

– Ах, Боже мой, зачем же! – вскликнула та, ужасно смутившись от мысли о неучтивости, сделанной ею, когда по приезде своем на приглашение слуги «пожаловать к генеральше» она весьма сухо ответила, что «желает видеть Бориса Васильевича Троекурова», и, быстро подымаясь с места:

– Я пойду к ней, если она позволит, – подчеркнула она.

– Ступайте, ступайте, Настасья Дмитриевна! – с какою-то отеческою ласковостью в звуке голоса сказал ей на это Троекуров. – Если кто-либо способен понимать и умягчать чужое горе, так это конечно Александра Павловна.

XVI

Как это сделалось, Настя Буйносова не сумела бы сказать, но колокол в столовой звонил к обеду, a она все еще сидела в маленьком будуаре хозяйки дома, вдвоем с нею, как бы вовсе забыв, что на свете есть нечто, называемое временем. То, что испытывала она теперь, похоже было на блаженное состояние усталого и измерзшего в долгом зимнем странствовании путника, погружающегося изнемогшим телом в теплую и благовонную ванну. Задушевный обиход ее собеседницы, сердечность ее незатейливой речи и неотразимая улыбка, глухая тишина уютного покоя, в котором беседовали они, самая обстановка его, не резавшая глаза своею роскошно, но ласкавшая взгляд гармонией и изяществом общего ее тона, убаюкали скорбную душу девушки. Накипь раздражения и муки, нанесенная в нее годами неумолчной тревоги, семейного разлада и унижающей нужды, распускалась в каком-то давно, или, вернее сказать, никогда еще не веданном ею чувстве внутреннего затишья. Она словно переставала быть прежнею собою и втягивалась вся в этот чужой, но уже как бы близкий и дорогой ей мир иных, мирных чувств, иных привычек, ясных помыслов и задач… «За что же я их так не любила, что именно не нравилось мне у них?» — проносилось у нее урывками в мозгу, – и она никак теперь уяснить себе этого не могла… Она только что передала Александре Павловне, как после похорон отца дошла до такого изнурения, что не могла даже быть на свадьбе у сестры и пролежала у себя три дня одна-одинешенька в Юрьеве, не имея силы двинуться ни единым членом, в каком-то каталептическом состоянии, – почувствовала себя получше только третьего дня, «и едва», говорила она, «вернулась способность думать, мысль о брате заныла во мне с такою силой, что я готова была сейчас же хоть пешком отправиться в Петербург… Но что могла бы я там сделать одна, всем чужая?.. И тут я вспомнила рассказ Григория Павловича Юшкова о том, что сделал для него ваш муж когда-то… и целый день вчера промучилась в колебании: обратиться к нему или нет?..»

– Боже мой! – даже вскликнула Александра Павловна. – Что же могло вас остановить?

– Теперь мне самой это почти смешно кажется, – с откровенною усмешкой ответила Настасья Дмитриевна, – но вчера я была еще под впечатлением прежнего… a прежде, я вам прямо признаюсь, Александра Павловна, мне тяжело было здесь.

Та вдумчиво остановила на ней свои большие глаза:

– Я вас понимаю. Вам приходилось переносить столько мучения и лишений, a у нас всего слишком много, и мы кажемся такими счастливыми, – сказала она, выражая говорившее в ней глубоко христианское чувство этими наивными, в светском смысле почти неуместными словами.

– «Кажетесь»? – повторила девушка с изумлением. – Неужели только?..

Троекурова слегка смутилась и покраснела:

– Полное счастие – в небе, a здесь у каждого свой крест и по мере сил дано каждому… И за все надо благодарить Бога! – заключила она поспешно, увидав входившего слугу.

– Кушать подано, – доложил он, – господа в столовой дожидаются.

– Пойдемте скорее! – молвила хозяйка, вставая. – Мы заболтались и прослышали звон, a им там всем есть хочется…

– Что же это такое! – вскликнула растерянно Настя. – Сколько наконец времени я у вас сижу!

– Чем долее, тем лучше, – возразила хозяйка, пропуская руку под ее локоть и увлекая ее с собою к двери. Настасья Дмитриевна не противилась…

В столовой они нашли в сборе весь домашний кружок Всесвятского. Только что приехавший Гриша Юшков разговаривал спиной к двери с Машей, стоявшей в амбразуре окна, сквозь которое косой луч клонившегося к западу солнца обливал ее молодую красоту каким-то победным пурпурным сиянием. Она ему передавала что-то с большим оживлением, разводя руками и глядя ему прямо в лицо весело сверкавшими глазами… Увидав входивших, она бросила его, кинулась к гостье и возгласила громогласно, указывая рукой на молодого человека:

– Настасья Дмитриевна, a вот и Григорий Павлович!

– Очень рада, – пролепетала девушка со внезапным биением сердца. – Мы давно знакомы, – сочла она нужным прибавить, пытаясь улыбнуться.

Он живо обернулся на ее слова, поклонился ей преувеличенно низким поклоном, причем к немалой досаде своей почувствовал, что покраснел, и, не отвечая, поспешил подойти к руке хозяйки.

– Павлу Григоревичу лучше, мне Маша сказала, – молвила Александра Павловна, целуя его по-старинному в лоб.

– Он даже к вам собирался сегодня, – ответил он, – может быть, и прикатит после обеда.

– Ах, как я буду рада; сто лет мы с ним не видались!..

– Здравствуйте, барышня, здравствуйте! – говорил тем временем подошедший к Насте Николай Иванович Фирсов, – узнал, что вы здесь, нарочно обедать пришел… Хвалю, хвалю, давно бы так! – добавил он шепотом и подмигивая ей смеющимся взглядом.

– A вот этого джентльмена помните, Настасья Дмитриевна? – спросил ее с улыбкой Троекуров, подводя к ней сына, тонкого как жердь, не по летам выросшего мальчика, изяществом наружности своей представлявшего действительно тип юного «джентльмена», благовоспитанного и благодушного. Он в противоположность сестре был черноволос, как мать, с голубовато-серыми, как у отца, глазами, никогда словно не улыбавшимися. – Miss Simpson; monsieur Blanchard; Вячеслав Хлодомирович Павличек, воспитатель моего сына; Петр Петрович Молотков, преподаватель нашего училища; Владимир Христианович Пец, директор здешнего сахарного завода, – медленно и явственно называя имена стоявших у стола лиц, познакомил с ними девушку хозяин… Она кланялась конфузливо и робко в ответ на их поклоны, обводя кругом разбегавшимися глазами: она так давно не была «в обществе», так отвыкла видеть «людей»…

Хозяйка посадила ее между собою и доктором, пригласив по другую свою сторону Пеца, которому хотела поручить что-то в Москве, куда он ехал завтра. Маша заняла обычное свое место, подле отца. Остальные разместились, кто как хотел. Обедали за большим круглым столом, одна форма которого как бы исключает всякую иерархию мест…

Общий, оживленный разговор завязался вслед за первым же блюдом. Мотив подала ему Маша, сообщившая учителю Молоткову о поездке своей к отцу Алексею в Блиново и об его обещании уговорить мать Евлаши Макарова оставить сына в школе.

– A не «уговорит», – усмехнулся Борис Васильевич, – можно будет иначе…

Глаза Маши блеснули; она всегда угадывала мысль отца с полуслова:

– Я так и сказала отцу Алексею, папа, что я готова из своих денег заплатить ей вдвое против того, что мог бы ей посылать Евлаша из своих заработанных денег на серпуховской фабрике.

– Не разоришься, – усмехнулся он опять, – да и недолго бы пришлось платить. Ведь он у вас кончает, кажется? – обратился он к Молоткову.

– В последний класс переходит, – ответил тот.

– А потом что же: все-таки не миновать ему этой бумагопрядильни, которая так страшит Марью Борисовну?

– Жаль было, Борис Васильевич, – сказал Молотков, упершись вглядом в оконечность приподнятого им ножа, – мальчик замечательно способный!

– Так вы что же бы думали?

Молотков с улыбкой повел глазами в сторону Маши, подгонявшей его через стол самыми поощрительными кивками, и отвечал:

– Я бы мог его в год времени, Борис Васильевич, ко второму классу гимназии приготовить: он отлично пошел бы там.

– Зачем это вы мне ранее не сказали, Петр Петрович?.. – вмешался Юшков. – Дядя мой, вы знаете, располагает процентами с капитала, оставленного ему князем Ларионом Васильевичем Шастуновым именно вот на такие случаи…

– Ах, оставьте, пожалуйста, Григорий Павлович, – жалобным голосом прервала его Маша, – разве не можем мы это сами с папа устроить!.. Ты молчишь, папа? – тревожно воззрясь в отца, вскрикнула она тут же.

– «Устроить» недолго, – сказал он ей, – но вопрос не в этом, а в том, на благо ли это будет мальчику? Раз в гимназии он приобщается к так называемому у нас миру «интеллигенции» и порывает с тем, к которому принадлежит по рождении, по всем впечатлениям и складу понятий своего детства… Этот разрыв, как бы рано ни произошел он, не может не отзываться на всей дальнейшей жизни человека…

– Да, сожалительно, что в России это так есть! – промолвил вполголоса Павличек, наставник Васи Троекурова, обращаясь к сидевшему подле него воспитаннику своему.

– Что вы говорите, Вячеслав Хлодомирович? – спросил хозяин, до которого донеслись эти слова.

– Я говору, – скромно, чтобы не сказать робко, отвечал молодой ученый, моравец родом, успевший в течение четырехлетнего пребывания своего в России совершенно удовлетворительно овладеть ее письменным и разговорным языком, но до сей минуты все еще не справившийся, как говорил он, «со свистящею Ю и деревянным Л», – я говору, что следует весьма сожалеть о том обстоятельстве, на которое ваше превосходительство сейчас указало. В других странах образование не мешает оставаться в том кругу и при тех бытовых условиях, среди которых человек родился.

– 1-Oh, en France c’est pourtant exactement la même chose, – возразил m. Blanchard, бывший воспитанник Парижской политехнической школы и инженер, состоявший при заводе Троекурова по технической части и дававший детям его уроки французского языка и математики: – un fils de paysan qui a passé par le collège devient un bourgeois et ne retourne plus à la charrue de son père-1.

– Я знаю, знаю, во Франции это тоже так, – закивал утвердительно головой Павличек, – но в Дании, в Швеции… в нашей стороне это не так, не так! Вы в Богемии… у чехов, – поправился он, – весьма часто можете видеть поселянина, имеющего свое testimonium maturitatis2 в кармане, a иногда даже диплом от университета и который сам запрягает своих коней в фуру и едет с ними в поле работать.

– Ну, до этой мифологии нам далеко! – громко засмеялся Николай Иванович Фирсов, почитавший как бы обязанностью своею постоянно относиться скептически к тому, что называл он «классическими фантазиями» Павличка, с которым был, несмотря на то, величайший приятель, – у нас как только «вышел из народа», так сейчас на теплое чиновничье местечко, a не выгорело – в нигилисты норовит.

– A Ломоносов, a наши иерархи? – вскликнул неожиданно Вася с широко выступившим у него на щеках румянцем.

– Николай Иванович преувеличивает, по обыкновению своему, – заговорил опять Борис Васильевич, быстро окинув сына как бы тревожным взглядом, – не один Ломоносов выходил и будет, надо надеяться, выходить в России из народа. Но по тому судя, как у нас ведется дело теперь, можно опасаться, что от народной почвы будут все чаще отрываться искусственно привлекаемые к высшему образованию люди дюжинных способностей и дрянного характера, годные лишь разве на пополнение известной армии «умственного пролетариата», то есть жальчайшаго и вместе с тем опаснейшаго класса лиц, какой только может сущестовать в государстве.

– И это тем более верно, – молвил директор завода Пец, русский и православный, несмотря на свою немецкую фамилию, – что в последнее время стал замечаться такой факт, что этот люд низменное происхождение свое в какую-то заслугу себе вменяет и за нее привилегий требует… У нас в Технологическом институте, рассказывали мне, недавно такой анекдот произошел. Поставил профессор одному такому за ответ единицу на экзамене. Тот в амбицию, объяснения требует. «Сколько вы заслужили, столько я вам и поставил», – говорит ему профессор. A тот себя в грудь кулаком и выпалил: «Я, говорит, из народа вышел, мне лишний год на курсе просидеть расчет составляет, так вы что же мне кол ставите!..» – Точно будто кто его просил «выходить»…

– Ну а профессор, само собою, доводом таким умилился до слез и выправил кол на тройку? – спросил, надрываясь от смеха, толстяк доктор, за которым так и залился своим звенящим молодым хохотом Вася.

– Не знаю, но очень вероятно… там у нас либерализм теперь во всей силе.

– 3-Eh bien, c’est la roue qui tourne, – комически возгласил Blanchard, пожимая плечами, – on disait autrefois: «Saluez, vilains, voila Crillon[12] qui passe!» Ils disent aujourd’hui: «Je suis vilain: fils des croisés, chapeau bas»…

– Bravo, monsieur Blanchard-3!

И Маша порывисто захлопала в ладоши.

Галантный француз приложил руку к сердцу и низко склонил по ее адресу лысую голову свою над тарелкой. Она снова обратилась к отцу:

– A я все же, папа, к прежнему, о Евлаше. Согласен ты на предложение Петра Петровича?

– A я вижу, – ответил он с притворною досадой, – что у вас с Петром Петровичем устроен по этому случаю против меня заговор… Смотрите, – примолвил он серьезно, – вы на ответственность свою берете большое дело: целую судьбу человека… От бумагопрядильни, разумеется, следует его избавить. Ho у нас же тут, во Всесвятском, ему, на самый ли завод поступил бы он или в контору, если он склонен более к письменным занятиям, обеспечена будущность, вполне сответствующая той рамке, с которой он родился, обеспечен заработок на все время, пока он будет в состоянии работать, и безбедное существование под старость…

– У нас на заводе особенное рабочее положение, – объяснил вполголоса Пец, перегибаясь через стол к Настасье Дмитриевне, жадно, как он заметил, прислушивавшейся к разговору, – плата постоянным нашим рабочим увеличивается на десять процентов чрез каждые пять лет; из нее же вычитается обязательно четыре процента в особую эмеритальную кассу, куда Борис Васильевич вносит со своей стороны ежегодно шесть процентов из чистой заводской прибыли. Из образовавшегося у нас теперь уже довольно значительного капитала рабочий, прослуживший у нас безупречно пятнадцать лет, получает от завода весь нужный материал и помощь деньгами, по расчету, на перестройку, обязательную же, избы своей на каменную, по одному из имеющихся у нас для этих построек планов, по его выбору; a чрез двадцать пять, если захочет выбыть из завода, две трети последнего жалованья, которое он получал на работе, будут обращаться ему в пожизненную пенсию…

– Да это лассалевское учение на практике! – восторженно воскликнула девушка.

Пец засмеялся:

– Уж не знаю, право, своим умом дошли, кажется…

– Я об этом предмете много думал в последние дни, Борис Васильевич, – говорил тем временем Молотков, – у нас действительно теперь, благодаря льготам по военной повинности, многочисленным стипендиям в заведениях и так далее, искусственно, как вы верно заметили, привлекается к высшему учению много молодых личностей из низших сословий, для которых полученное ими образование обращается затем часто в источник страданий, a иногда и в гибель, развивая в них потребности не по мере средств и претензии не по мере способностей… Но ведь есть, однако, в народе натуры исключительно даровитые, для которых тесный круг образования элементарной школы оказывается недостаточным.

– Эти натуры сами так или иначе, не беспокойтесь, всплывут наверх, – веско выговорил Троекуров, – но народная школа никак не должна иметь в виду эти исключительные натуры. Из крестьянского ребенка сделать грамотного христианина, a при этом подготовить его по возможности твердо, то есть практично, к какой-либо ремесленной или промышленной специальности, которая дала бы ему средство зарабатывать хлеб свой там, где земля не окупает полагаемого на нее труда, – вот единственная задача народного обучения. Задаваться иными, более «широкими» soi-disant4 целями, как делают это наши петербургские или екатеринославские педагоги, не только ошибка, a преступление, по-моему!..

– Никак уж не «мои», – возразил, усмехаясь, молодой учитель, студент Вифанской семинарии, – уже потому, что эти господа ровно ничего своего здорового не сказали нам до сих пор, a все лишь пережевывают и перемалывают, что прочтут в немецких книжках. Немецкая же школа нам не указ: вся она построена на рационализме, a у нас она может стоять только на Церкви; иной народ наш не признаёт, да и не признает никогда, пока останется верным себе и своей истории, Церковью созданной.

Троекуров утвердительно кивнул.

– Папа, – возгласила Маша, сидевшая как на иголках в продолжение этого разговора, – уверяю тебя, что Евлаша останется таким же хорошим христианином и честным мальчиком в гимназии, как он был у нас в школе, a сидеть за книжкой ему, само собою, будет гораздо приятнее, чем за теркой стоять.

Все рассмеялись.

– Да, – добавил Молотков, – у мальчика голова рефлективная.

– «Рефлективная!» – повторил Борис Васильевич с веселою, безобидною иронией. – После этого мне остается, конечно, только сложить оружие.

Прелестные вишневые глаза Маши заблистали, как две звездочки:

– Так это можно почитать конченным, папа, да?..

Она наклонилась к нему и вполголоса:

– И умоляю тебя, чтоб это из жалованья, которое ты мне даешь… Я хочу, чтоб он был… как это говорится, Боже мой!.. да, чтоб Евлаша был моим, собственно моим, стипендиатом, пока он будет в гимназии, a потом в университете… Потому что он непременно в университет поступит… и на исторический факультет, – я непременно потребую от него, – это самый лучший предмет занятий… И вообрази, папа, – голос ее звенел уже громкими и восторженными нотами, – из него вдруг выйдет замечательный человек, знаменитый ученый, которым похвалится вся Россия!..

– Россия учеными своими не привыкла хвалиться, – комически застенчивым тоном произнес доктор.

– Потому что она их не знает, – возразил Пец.

– Потому что они блещут в ней своим отсутствием, – отпарировал тот.

– Потому что хвалить свое вообще, кажется, не в натуре русских людей, – примирительно заметил Павличек, сидевший между ними.

– И любезно будто бы, и ядовито, у как! – расхохотался Фирсов. – Сейчас виден славянин, прошедший чрез горнило европейского образования: наша братия, неумытые русские люди, – передразнил он слегка выговор Павличка.

Miss Simpson, чопорная пожилая англичанка, молча все время пережевывавшая блюдо за блюдом своими длинными и крепкими зубами, при слове «неумытые» (она понимала по-русски), будто вскинутая пружиной, так и впилась через стол негодующим взглядом в лицо господина, выражавшегося так не gentlemanly.

Еще не подали сладкого, как под окнами столовой, выходившей на двор, послышался стук подъезжавшего ко крыльцу экипажа.

– Это Павел Григорьевич! – обратилась с радостым взглядом к Грише Александра Павловна, безмолвствовавшая до сих пор, как всегда, когда при ней, как выражалась она не то шутливо, не то смиренно, «заводились умные речи».

– И даже с дядей, – ответил он, глядя через спину в открытое окно.

Хозяин поспешно встал с места идти навстречу старикам-братьям; хозяйка последовала его примеру, a за нею поднялись и все остальные…

– Ну вот, ну вот, так и знал, архиерейская встреча, – послышался затем в дверях смех и еще бодрый, густой бас старого моряка, – ну, не стыдно ли? Ведь чай еще не дообедали?..

– Сейчас кончаем, – говорила Александра Павловна, целуя его и Василия Григорьевича в голову.

– Ну и кончайте, a мы посидим с вами…

– Не хотите ли чего-нибудь?

– Что это вы! Ведь мы с Василием старосветские помещики. Со смертью бедной моей Веры Фоминишны, – вздохнул Павел Григорьевич (Вера Фоминишна скончалась от простуды года четыре перед тем, напившись ледяной воды из ключа после двухчасовой варки на солнце, при тридцати градусах жары, какого-то диковинного смородинного сиропа), – он у меня за Пульхерию Ивановну состоит: в час пополудни заставляет меня обедать.

На страницу:
10 из 20