bannerbanner
Посылка из Америки
Посылка из Америки

Полная версия

Посылка из Америки

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 12

– Много, значит, денег-то было? – съязвил Никодим.

– Ну толкую же: куры не клюют. Ты слушай, не перебивай. Ага… Так вот. Прынц этот овдовел рано и жил один, как вот я теперь такой-то. Дочка, правда, с ним была. Они, жены-то, были, конечно, только не настоящие, а так себе, из гарема, мамошки. А что в них толку? С одной день поиграет, с другой ночь… Сорок штук их было! Одна к одной – все красавицы писаные, а все не то. Дело у прынца шло к старости, белый день – к вечеру. А старому человеку, известно, девки не к рукам, хуже, чем варежка на ноге. Дочка же была от жены, хоть и некрасивая, а любил ее прынц, пуще жизни: была она схожа и лицом, и сердцем на покойную свою матушку. Прынц подыскал ей жениха знатного роду, богатого – словом, голубых кровей. Вот. Покалякали они на своем языке, наметили срок свадьбе, тут дочь возьми и заболей. В горле у нее что-то хрипело на разные голоса, а потом и вовсе перестала говорить, онемела, горемычная.

День ото дня хуже и хуже становилось дочери прынца. И ни слова сказать, ни поесть, ни попить – хоть плачь. Прынц согнал всех своих докторов на консилиум, ан не тут-то было: поглядят, обступят, общупают, с места на место поваляют, а в чем дело – никак в толк не возьмут. Одне твердят – рак, другие – чахотка. Осерчал на них прынц, заорал благим матом: «Слуги, всех докторов в тигулёвку, в холодную! Пущай там подумают!» Докторов повязали по рукам-по ногам, в кутузку повалили. А толку что? Дочка-то болеет, вот-вот помрет…

Раз вечером слышит прынц песню не песню, стих не стих, а так, орет какой-то архаровец во всю ивановскую: «Травушкой-муравушкой да полынью-матушкой, хной и хиной все недуги лечу!» Тянет так-то, а сам из наших краев, русский. И жарища ему – страсть! Разомлел, запотел, взмок, сердешный. Услыхал прынц, посылает слуг: «А позвать сюда лекаря! Я с ним сам потолкую!» Притащили мужика силой-неволей, толкнули взашей, поставили перед султан-ханом на колени. Тот и спрашивает: «Ты откуда такой молодец мужичок сюда выискался? Что умеешь? Чего орешь?» – «Я, – отвечает знахарь, – из тридевятого государства. Лечу людей колодезной водой, дурной глаз и болезни снимаю. Да вот дюже жарко тут у вас…» – «А можешь ты, сукин сын, мою дочку от гибели спасти? Коли поправится – оженю тебя на ней, и вся моя власть – твоя власть, и гарем в придачу. А не вылечишь – вот секира, вот мой меч, твоя голова – с плеч. У меня не заржавеет!» Знахарь враз похолодел, точно на него ушат воды вылили, стоит перед прынцем ни жив ни мертв от страху. Стоит и так кумекает себе: «Зачем же я, дубина стоеросовая, орал так громко, надо бы потише. Как я ее вылечу, чем? Ох ты, боже мой». Думает, а сам все поглядывает на прынцеву охрану, на дверь – как бы деру дать…

Тут Круглов примолк, выждал время, снова закурил и скользнул взглядом по лицам мужиков. Те сидели широко, смолили много; дым к потолку – коромыслом. У Башлыкова даже губа отвалилась, ждет, что с лекарем будет. Никодим всем корпусом откинулся к стене: один локоть на подоконнике, другой – подпирает колено.

– Думал он, думал, – продолжал Тимофей, – прышш-то этот, знахарь-то, и решился: «Или грудь в крестах, или голова в кустах… Эх, помирать, так с шумом, с треском!» – и спрашивает прынца, нахально раздувая ноздри: «А можно мне на вашу дочку глаз положить, обсмотреть то есть?» А прынц ему: «Отчего же нельзя! Очень можно. Дочка там, в палатах. А у тебя, знахарь, шея крепкая ли?» – «Прикажите всем удалиться из покоев, а меня в ее апартаменты допустить. Счас я ее вылечу…»

– Это куда же он рвется-то? К принцессе? – удивился Вадим Соколов. – Ну, Тимоха, загну-ул!

– Вот чудак-человек, не верит! – тонким голосом воскликнул Круглов и плутовски подмигнул остальным. – Она же с постели не вставала, отощала. Ни встать ей, ни сесть, ни понагнуться – ровно аршин проглотила. Ты гляди, что дальше-то будет, не перебивай, а то осерчаю.

– Ну-ну, вали, доказывай. Слушать буду.

– Закрыл знахарь дверь за собой, поглядел на прынцессу зверскими глазищами, засучил рукава по локоть и полез к ее лицу. Она смотрит на него, с испугу-то, рот перекосила, глаза запухли – не моргнет, красные, как у селедки в нашем сельмаге… Хотела вскочить – ноги не шевелятся. Лицо желтое, зеленое, зубы большие – словом, мертвое тело и больше ничего. Знахарь как зарычит на нее: «Из-за тебя пропа-даю, стер-рва!» – цап ее за горловик и давай мять-приговаривать. Прынцесса-то с испугу совладать с собой не может, рвется, бьется, наконец, того, как завизжит на своем языке: «Помогите! Караул!» И только она вскрикнула, услыхала свой голос, зарыдала от радости. Шутка ли, вовсе немая была, под себя ходила, а тут заорала. Слуги сбежались с секирами наголо. Явился султан-хан, все рады-радешеньки. Прынцесса руки у знахаря целует, доктором его величает. А какой он доктор, самый что ни на есть плут и обманщик. «Вот какая удача тебе, Иван! – думает знахарь. – Взяла да и вскрикнула. Теперь и голова моя будет цела. Вовсе молчала, а тут залопотала. Вот счастье-то!» – «Эй, слуги! – крикнул прынц. – Повелеваю на стол вино-закуски ставить. Угостить на славу добра молодца. Он устал и хочет вина попить. Ты, лекарь, покушай, отдохни малость, на тебе лица нет». А знахарь, хоть беда и стороной прошла, все еще успокоиться не может, все поджилочки у него говорят от страха. Сел он рядом с прынцем за стол, пьет вино, ест шашлык. А еще жарче стало, страсть какой зной навалился. С него пот кап, кап на скатерть. Выбирает знахарь что покрепче да позабористей. Вина и закуски видимо-невидимо. Он глазами хлоп-хлоп, стаканами чайными дорогое вино дует. Слуги вокруг стола винтом ходят, снуют, тащат то одно, то другое. Пригласили танцовщиц. Девки молодые, босиком, одна к одной, как вишенки, все поют, танцы живота танцуют. Гарем – это по-персидски, а по-русски – бардак… Кхе… Кхе… – Круглов притворно закашлялся, повел глазами на самого придирчивого слушателя, Вадима Соколова.

– Так распротак-то! Меня там не было! – неожиданно для всех пробасил вдруг Башмаков.

Все обернулись к нему. Он что, сдурел, что ли? Это же сказка, а проще говоря – выдумка.

– Меня там не было! Вот бы затесаться! И водка была?

– А то как же! – не моргнув соврал Тимофей, довольный, что пробрало-таки мужиков и «кипишу» не миновать-стать. Засмеялся. – А то как же! И водка, – повторил он, – чистая, как божья слеза. И это еще, вот… шимпанское. Иван им ром запивал.

– И закусь? – спросил Никодим, жадный до еды; без доброй закуски он даже в мастерской не пил.

– И закусь на ять! Шашлык, холодец рыбный со щурьбою – все чин чином!

Тимофей подумал минуту-другую, помолчал, трогая рукой губы, чтобы не рассмеяться: «Это вам не наш брат. Прынц, он прынц и есть».

И мужики закипели кипнем. Стягивали с себя шапки, телогрейки, распахивали воротники рубах. И хотя дома сказали, что идут к Тимофею «погуторить часок», – перекорам не было конца, добрались до истины. Сенька Колышкин не мог понять главного, откуда в жаркой стране взялась русская горькая, шампанское и щурьба…

– Профан! Дуралей! – орал Сеньке в ухо Башмаков. – Бестолочь! Ты газеты читаешь ай нет? Мы же торгуем со всеми странами!..

– Да это когда было-то! Когда! Подумай!

Круглов нарочно подпустил и русскую водку, и щурьбу, которую любил до страсти. Мужикам многое было непонятно. Никодим схватил Башмакова за рукав, их уговаривали расстаться, в конце концов усадили по разным концам скамьи. Между тем Тимофей смаковал, додумывал. Выдумщик, он знал, что ссоре не быть, и терпеливо ждал, когда мужики утихнут, перегорят.

– Водку в этих странах не пьют, – заключил Никодим. – Там жарища – страшное дело! С похмелья морда треснет. Голова треснет, как переспелый арбуз.

– И я про то же! – согласился Ванька, отирая с раскрасневшегося лица пот. – Дураку ясно: там сухое жрут, кислятину эту. Я раз искал-искал водку с получки, и туда и сюда, и у Нюрки клянчил – нету, хоть ложись и помирай. Нюрка говорит: —жри сухое, я и начал лакать прямо из горлышка – вода водой. С полведра выпил, ни в одном глазу. Пришел домой, баба рада-радешенька: с получки, а трезвый. А меня так и мутит, так и крутит с кислятины, кишка на кишку войной пошла.

– Да будет вам, архаровцы, – урезонивал Башлыков, мужик степенный, некурящий, непьющий. – Далась вам эта водка. Дайте досказать человеку. Вали, Тимоха, толкуй. Чем дело-то кончилось? Не сипи, Никодимка, слушай! Сядь, сядь! Ну чего ты окрысился?

– Правда, чего ты, Никодим, взбеленился-то? Пришел слушать – сиди, – мужики свалили все на Никодима и угомонились-таки.

– Сидит знахарь за столом, жует так, что за ушами трешшить и в брюхе пишшить, – продолжал Тимофей байку. – И так нагрузился, напоролся, рассолодел, что чуть не уснул за столом. Растолкали его. Поднял он головушку буйную, глянул прынцу в лицо и говорит со смелостью пьяного: «Пойду я домой! Погудели хорошо, пора и честь знать. Меня дома жинка ждет. Она у меня строгая, сгоряча может сковородником зашибить, очень даже просто». – «Куда? А свадьба? А наш уговор? Завтра же оженю тебя на дочке! В стыд-позор не вводи меня своим отказом». – Это султан-хан-то Ивану толкует. «Не хочу я на ней жениться, не глянулась она мне. Моя Марютка лучше…» Как услыхал те слова султан-хан, озлился, ажник скосоротился и с лица пропал: «Моя дочка – первая красавица! Ее богатый человек сватал. Ты что, дурак?!» – «Никакая она не красавица, – это знахарь с пьяных глаз отвечает. – У ей ни рожи, ни кожи, ни сзади, не спереди – словно доска, подержаться не за что! И лицом черна, чернее сажи, аж с синя малость…» Султан-хана затрясло со злобы: «Я тебя, су-укина сына, в тюряге сгною! Эй, стража, связать лекаря, бросить в яму, пусть там проспится. Вон отсюдова, пьяная харя!» Иван очухался, почуял беду; по коридору бежала свита. Он не раздумывая шмырк в окно, да и был таков, Митькой, как говорят, звали…

– Неужто убежал?

– Ушел?

– За милую душу ушел! – ответил Тимофей кротко. Подошел к окну – было темным-темно.

– Вишь вот, молодец этот знахарь, – говорил Никодим. – Пьян-пьян, а усек, что дело керосином пахнет.

– Что же у ей в горле-то было? – спросил Тихон, высокий, горбоносый, с большим кадыком, сидевший до этого молча и прямо.

– Что было-то? А бог ее знает… Лихоманка какая-то, а может, и рак.

– А кто слушает, тот дурак, – вставил Соколов.

– Да ведь это все неправда, а? Враки? Ну, Тимоха, горазд же ты на байки, ей-ей горазд!

– Сказка ложь, и я тож, – Круглов улыбнулся мило и виновато.

В доме сделалось еще веселей, теплей и уютней. Тимофей все подкидывал березовые поленца в огонь. Сидел он на корточках вполоборота к печи, словно грелся не от нее, а от людского общества, так любимого им. Перевалило за полночь, кое-кто позевывал, но странное дело: ни один даже и не заикнулся о глубокой ночи, о том, что завтра с рассветом на работы.

Пересудам не было конца-краю. И как это всегда бывает в теплой мужской компании, не упустили из виду и женщин. Никодим, вспоминая гарем, допекал Тимофея вопросами… Женька Комов заинтересовался болезнью принцессы.

– А что, всяко бывает, – говорил он. – Я однова так-то ходил-ходил по докторам с шишкой на носу. Посмотрят, пощупают – пройдет, – говорят. Это, мол, жировик. Прописали примочки – и все. Я им: мне срам с шишкой на носу, как у алжирского бея. Пришел домой, ногтями выдавил, водкой прижег – как рукой сняло. Так-то, верно, и знахарь этот: он ей, прынцессе-то, горловик размял, она с испугу-то гаркнула, у ей все гноем и вышло. Так, Тимоха?

– Так, так… А то как же!

– А я раз в райцентр наладился гусей продавать, – рассказывал Соколов. – Села ко мне в телегу девка молодая, горделивая, городская, как видно. Штанцы кофейного цвета, брови наведены черным, знаете, с изломом. То да се, шире-дале, я гляжу на ее одежды, смеюсь. Она мне: «Чего зубы скалишь?» – «Больно уж, отвечаю, штанцы широки… Я в моряках такие на́шивал…»

– Погодите, братцы, – умолял Комков, – дайте еще послушать! Тимох, а Тимох, расскажи на сон грядущий какую-нито быль али событие. А то верится и не верится… Расскажи, а то моя баба придет, по шее накостыляет. Я ведь украдкой к тебе…

– Что ж, быль так быль. Да ведь опять не поверите, черти полосатые.

– Поверим!

– Сказывай.

– Давай!

– Давным-давно это было. В нашей деревне жил-был поп Онуфрий. Жаден до крайности. А братья Гришановы— одного звали Валетом, а другого Победимом – такие были прожженные сукины дети, что все их боялись. Они так и заявляли о себе: «Мы, Валет и Победим, усех людей поедим!» На испуг брали, на пушку – таковские ухорезы. Бывало, работники в отхожий промысел наладятся, топоры под ремень – и айда по чужим местам деньгу заколачивать. Валет и Победим – тоже для видимости берутся за топорики. Пошушукаются промеж себя и пойдут шаркать по церквам, по амбарам да клетям. В избу чужую задуться – это для них плевое дело, самый что ни на есть для них вкус… Рожновские, конечно, догадывались, что Гришановы промышляют не плотницкими делами, а помалкивали, боялись. Пахом раз видел их обоих в лесу, с топориками, с базара кого-то поджидали. «Иду, – Пахом рассказывал, – бреду лесом, а они под кустом устроились косушку распивать. Здорово, мол, Пахом! А сами топориками поигрывают, по сторонам поглядывают. Поскорее, говорят, проходи, мешаешь нам дерево выбрать». А Пахом гол как сокол, что с него взять. Они его и не тронули.

Деньга у Гришановых водилась несметная, черная, нетрудовая. Перепьются, бывало, и промеж себя драку затеют для потехи. Как начнут дубасить друг дружку, мужики разнимать, а Гришановы только того и ждут; оба кинутся на чужаков, смертным боем их бьют, да все с выкриками: «Бей своих, чтоб чужие боялись!» Прощелыги были ужасные, рожновским от них тошно было.

И вот как-то пришли братья с промысла при деньгах, напоили мужиков, а те и рады-радешеньки на дармовщинку… Ну, то да се, разбалакались, разговорились и вспомнили про попа Онуфрия. Кто-то из мужиков возьми да и сболтни, что у попа золотишко в подполе зарыто. Валет подмигнул Победиму, Победим – Валету, и говорят друг другу по фене, чтобы другие не поняли:

– Фи-па, фи-ба, фи-ршим? Что значит: пошебаршим это дело, обстреляем, брат дорогой?

Смикитили. Уши навострили, подливают мужикам, слушают. Посидели, покурили и пошли. По дороге толкуют: «Надо пощекотать духовного отца. Чем на чужой стороне куш ловить, лучше тут все хорошо устроить». Разговаривая так на тарабарском языке, приготовили они вагу, лопату, все чин чином, и ночи дождались. А дело было перед Пасхой, тьма – хоть глаза коли. Подошли они к поповскому дому, зырк, зырк – кругом ни души. Подвели вагу под нижний венец, навалились, домкратик подставили под сруб, приподняли угол. Валет и говорит брату: «Лезь и копай в правой стороне, под печкой». Победим снял с себя поддевку и шмыг в подпол. А Валет наблюдает, караулит за углом…

– На стреме! На шухере!.. Это клюквенники, Тимоха, – те, что духовных отцов грабят или церковь. Среди воров это самое последнее дело. Вот если бы их взяли и посадили, им там свои спасибо не сказали бы, нет, – перебил Тимофея Никодим. На него зашикали: тише, мол, не встревай.

– Караулит-то караулит, а в потемках и не заметил, что гнилое бревно вдавилось в домкрат, угол осел, и от лаза только щелочка осталась. Видит Валет свет из подпола, только хотел глянуть на братца, нагнулся и обомлел: как вылезет теперь Победим? А силенкой оба были жидки, но бесовски хитры и ловки. Начал было Валет работать вагой, домкратом… Куда там! И плюнул, и затрясся от злобы: «Мать-перемать!» Что теперь делать? Вот-вот проснется поп или люди пойдут в церковь и враз накроют. Победим так увлекся, что не заметил закрытого лаза, копает и копает. «Победим, – шепчет ему Валет, – слухай сюда! Рвем когти! Ободняться стало, влипнем!» – «Не трусь, держи харю по ветру, – тот-то ему отвечает из подпола. – Я прокопаю дыру лопатой, как-нибудь выйду». – «Тебя увидят! Вон бабы гремят ведрами у колодца, голоса слышу…» – «Ну иди, гад такой, иди… Испугался, в штаны напустил. Ступай домой, я один справлюсь».

Свеча горела слабо, ветер задувал пламя. Победим то и дело зажигал свечу, принимался копать во всех углах. «Обманули мужики, – подумалось ему, – или я копаю не там? Да и откуда им знать? Мужики врали, а мы уши развесили, дураки…». Сел Победим на кадку с квасом, затужил, загоревал. «Как выбраться из подпола? – думает он, покуривает. – Видно, попал я в ловушку, придется ответ держать». Думал-думал и придумал. Попил из бочки кваску, опрокинул наземь, сам разделся донага и давай в грязной жиже валяться. Отвозился – мать родная не узнает. «Ну, теперь-то прорвусь, – так шепчет себе. – Главное, выбраться, а огородами проскочить – минутное дело». Постучал Победим лопатой из подпола, слышит: «Свят, свят, свят», – отец Онуфрий молится. «Мать, а мать, – будит поп попадью. – Мать, открой подпол, никак кто-то стучится». – «Бог с тобою, батюшка! – взмолилась попадья. – Послышалось тебе, померещилось. Крестись пуще, это нечистая сила тебя смущает». «Явственно слышу, мать. Ты побойчее меня, отвори». Попадья в исподнем подошла, крикнула: «Кто-й-то там? Чего надо?» – «Открывай!» – заорал благим матом Победим. Попадья так и села от страха. Поп зажмурился, отворил лаз трясущейся рукой. Победим как прыгнет оттуда, как гаркнет во всю глотку: «А иде здесь дорога на Тамбов?» Поп повалился, онемел, машет руками на дверь. Победим шмыг мимо, и поминай как звали.

– Убежал?

– Утек!

Я покосился на часы-ходики. Было уже четверть третьего.

– А когда бежал он огородами, баб напугал так, что они и теперь рассказывают, как видели черта на задворках.

Мужики не спорили, не шумели. Они устали, накурились до красноты лиц, клонило в сон. Только неугомонный Ванька спросил из любопытства:

– Тимох, а Тимох? Когда это было, про попа-то?

– Когда было-то? А было это, мил человек, при царе Горохе. Было да сплыло и не воротится. Ну, однако, будя буровить-то, спать пора. Ободняться стало.

И я заметил, хоть и поторопил Круглов гостей, но мог рассказывать еще и еще, испытывая от своих рассказов видимое удовольствие. Мужики одевались, борясь с телогрейками, куртками, прощались с Тимофеем. Никодим подтягивал голенища крепких, сбитых кирзовых сапог; поднимаясь на коротких кривых ногах, позевывал и потягивался. Закуривая на дорожку и угощая Тимофея папироской, спросил:

– Что же, не было у попа монет золотых?

– А шут его знает… Может, было, а может, и не было. Чужая душа – потемки, а своя еще темней!

– Темней? – переспросил Никодим.

– Те-емней!

– Покойной ночи, Тимофей Лукич, – прощались мужики.

– Спасибо, брат, уважил!

– Время-то как пролетело, мигом! Четвертый уж час! Я пожал руку Тимофея, широкую и крепкую. И что-то шевельнулось под сердцем, подумалось: «Тяжко живется ему, вот и выдумывает, зазывает к себе мужиков, чтобы не быть одному… А может быть, талант рассказчика погибает в нем?» Круглов смотрел на меня, улыбался простецки и, торопливо затягиваясь, говорил:

– Выспишься, приходи, мимо не проходи. Что сказки! Я тебе о житье-бытье расскажу такое, что куда там и выдумке. Так придешь, что ли? Ждать буду!

В глубоком раздумье возвращался я проулком. День мешался с ночью, петухи отпевали тьму. Вот пропел один, потом еще и еще. И вот уже все Рожново огласилось сильным петушиным хоралом. Звезды блестели высоко и ясно, а горизонт уже бледнел, наливался палевым светом зари.

В окнах дома Тимофея Круглова заалело.

Товарищи

К Терентию Серегину пришли старики покалякать, покурить. Уселись на бревно перед окнами, завели разговор про политику. Бабка Фрося шумно растворила окно, заворчала, как грозовая туча: «Явились, не запылились… Давненько я вас не видала». И громче, внушительнее добавила: «Ай все дела переделали?»

Старики, – Назар и Семен, ответили вразнобой: «Все переделали, никаких делов нету…» Назар двинул шапку на макушку, сипло засмеялся, щурко взглянул на Фросю: «Были дела в чем мать родила, а теперь кончились… Кликни Терентия, он нужен нам до зарезу…»

Бабку Фросю всегда раздражал этот Назар, сосед: маленький, вечно зачуханный, зиму и лето в грязной овчинной шапке и валенках; табаком от него разило. Раздражали перекуры, болтовня, выпивки. Затворяя с грохотом окно, бабка Фрося не упустила момента съязвить: «Сичас позову! Спешу и падаю! У вас дома делов нет, а у мово – палата. Завтра на базар едет, некогда болтать. Сроду ты, Назар, шатаешься по дворам, лясы точишь…»Старики не пошли искать Терентия. Посидели, покурили и разошлись от греха.

Дед Терентий налаживал телегу в огороде возле бани. Стояла холодная осень, последние дни октября. Дул свежий ветер, срывая с яблонь остатки мертвой листвы. Терентий работал то молотком, то ножовкой, то стамеской. Единственную на всю деревню телегу так запустили, что пришлось потратить на ее ремонт целый день. И когда все было сделано, он проверил оглобли, полез под застреху, вытащил старозаветную банку дегтя и помазок. Деготь он берег для сапог и для своих больных ног: разводил деготь с самогоном-первачом и смазывал суставы. От него всегда сытно, остро и свежо пахло деготком. Ноги ломило перед ненастьем, суставы опухали. Но смазывал, втирал он такую мазь только на ночь. Смолоду он был сутул, рано облысел, а когда ему перевалило за шестьдесят – гнуло все ниже и ниже к земле. Сам он часто говорил про себя: «Смолоду нуждишка к земле гнетёт, по ночам спать не дает…»

И выпить он любил: по церковным и советским праздникам, в «кумпании» друзей, «недугов многих ради», а еще – когда шлея под хвост попадет. Из-за боли в суставах ног носил яловые сапоги, шил их по своим колодкам, смазывал дегтем. Любил он все легкое, свободное. Рубахи носил короткие, в подоле широкие, навыпуск.

Оси смазывал с особым усердием, из специальной баночки, экономя каждую каплю, подставляя ее под оси и помазок. Острый запах дегтя волновал его, взмокла спина и волосы под овчинной шапкой. Он так увлекся, так старался успеть наладить телегу дотемна, что и не заметил, как дали колхозных полей закрывались сумерками, а за полями над лесом дотлевала заря. Ветер работал в ветвях яблонь, остатки листьев шуршали и падали на телегу.

Когда все было сделано и банка с дегтем и помазок спрятаны, он сел на телегу, покачался на ней, пошатал ее – не подведет, не рассыплется. Закурил. Из головы не выходила одна и та же дума: «Продавать барана или себе оставить? Впереди долгая зима, хорошо бы себе зарезать для щей… Свинина – она свинина и есть. Какие из нее щи?»

Затушив сигарету о подошву сапога, он слез с телеги, окурок положил в ржавую баночку, открыл дверь и шагнул в предбанник. В нос шибанул запах яблок, сложенных в ящики со стружкой. На полке с глубокими закрайками стояли банки с солениями и варениями; он нашарил свечку, зажег ее и поставил около окошечка. «Ай не пить?» – подумал Терентий, когда доставал бутылку с остатками самогона. Достал, уцелевшими зубами открыл бутылку и вылил все, что было, в стакан. Антоновки, хоть и лежали целый месяц, оказались не по зубам. И все же дед Терентий грыз яблоко ущербными зубами, кисло щурил глаза, но так и не догрыз – выкинул яблоко.

Ночь овладела умирающими сумерками. Терентий потушил свечу, ощупью закрыл дверь на замок и огородом пошел к избе. Окна соседних домов горели яркими огнями, стояла черная глухая тишина. Сивуха кинулась в голову, загорелось лицо, и думы про барана убежали из головы, ноги уже не ныли в суставах, как будто помолодел. Шагая мимо хлева, сарая и амбара, Терентий силился вспомнить годы без этой самой подлой нужды – куда там! И неделю даже дня не мог вспомнить. «Нужда, нужда…» – заходя на крыльцо и вытирая ноги тряпкой, проговорил Терентий: он во хмелю все чаще стал бубнить себе под нос, гнусавить. Начал было вспоминать, кто и когда прозвал его Нуждой, но так и не вспомнил, хмыкнул, открыл дверь и вошел в избу.

В избе жарко топилась печь. Ярко горела люстра с двумя лампочками. И было тепло. Бабка Фрося – тучная, остроносая, пухлая, в грязном халате с фартуком, выглянула из-за печки. Внук Владик сидел в переднем углу за столом, вслух читал сказку и так громко, с треском грыз яблоко, что деда передернуло в плечах.

– Вали, вали, грызи… – тихо проговорил дед. – А я рад бы погрызть, да нечем…

– Ой, да ты никак выпил, отец? – подавая на стол стопку блинов и смазывая их маслом, говорила бабка Фрося. – Разит от тебя как от самогонного аппарата.

Владик, чавкая и шмыгая носом, навалился на еду. Запивая молоком блины, болтая ногами, он не переставая читал.

– Балуй! – резко и вдруг оборвал его дед. – Пожри спокойно!

– Не ори на ребенка, – вступилась бабка за внука. – Залил глаза-то… Завтра рано вставать…

И как только бабка вступилась, Владик заплакал, разинул рот с непрожеванными блинами. «Мы-ы… – ныл Владик. – Гы-ы…»

– Аки с цепи сорвался, – ворчала бабка на деда. – Барана ему жалко продавать, а внука не жалко… Ишь, обносился, рубахи хорошей нету, а пальтишко – стыдно в школе показаться…

На страницу:
8 из 12