
Полная версия
Уходящие натуры
– И какое у вас ощущение от жизни сейчас?
– Я читаю огромное количество газет – пять-шесть в день. Все время слушаю радио, когда дома. Телевизор не люблю смотреть, информационные программы – очень редко. Я не внедряюсь в картинку. У меня ухо лучше всего воспринимает. Меня очень все это касается. В этой ситуации живу я, мои близкие. И нет у меня поводов для оптимизма и радости. Скорее, пугает, угнетает, раздражает. Я мрачный человек в сегодняшней действительности.
– У вас есть какие-то принципы воспитания дочери?
– Я знаю, чего хочу от нее. А принципы, наверное, выстроены из моего характера. В мелочах хочу, чтобы она была аккуратной, трудолюбивой. Никогда не забывала за собой вымыть чашку, и чтобы чашка мылась сейчас, в ее возрасте – ей 11 лет, – не только за собой, но и за другими членами семьи. Чтобы она была чуткой – слышала состояние человека, который рядом. Понимала, как на это нужно реагировать, чтобы ее аппарат отзывался на какие-то человеческие переливы того, кто рядом. Хочу, чтобы она полюбила читать. А вообще, как человек она мне нравится. При том, что я к ней критически подхожу, даже чересчур, очень строга ко всем ее проявлениям, – но я вижу, что она неплохой человек. Во многих моментах лучше, чем я в ее возрасте.
– Она влюблена во что-нибудь, в кого-нибудь?
– Пока что продолжается тот период, который у нее изначально существует, абсолютного авторитета и абсолютной влюбленности в свою маму. Этот период пока что не закончился. Не знаю, может, он не закончится никогда.
– Она вас ревнует?
– Нет, она не знает, что это такое.
– А вы ревнивы?
– Ужасно! Потом, то, что она с четырех лет ходит в храм, на ней очень отразилось. Она добрый человек. Не знаю уж, насколько это ей будет помогать в жизни.
– Почему вы ее окрестили, не будучи крещенной сами?
– Я хотела, чтобы мой ребенок был ближе к Богу, чем я.
– А почему вы сами тогда не крестились?
– Потому что это такая ответственная вещь, к этому нужно прийти. На тот момент я была не готова.
– Вы как-то сказали, что не креститесь потому, что боитесь, что ваш дар от вас уйдет, сейчас вы так уже не считаете?
– Не считаю.
– А что произошло за это время?
– Я прожила энное количество месяцев. Но прожила их не изолированно, а в общении со своим спектаклем La Divina, со своей страной, с чужой страной (я репетировала в Германии), в общении со своим ребенком и со своим любимым мужем. Такой вот комплекс, который сильно повлиял на меня.
– Зачем вам Бог?
– Не буду говорить. Не хочу. Это слишком много. А то, что много, об этом говорить не надо.
– Вы легко впадаете в гнев?
– Впадаю легко. Но сейчас я уже реже выявляю его. Легче стало скрывать. Да и гнева, наверно, стало меньше.
– А причин для него?
– Я люблю людей.
– Давно?
– Недавно.
– Вам нравится быть хорошей?
– Я не помню такие случаи, когда бы я могла сказать себе с упоением: какая я хорошая! Я не ощущаю, что я какая-то хорошая. Я разная.
– Вам хочется – сознательно, подсознательно – чтобы после вашего ухода у людей осталось от вас приятное, доброе ощущение?
– Это не те слова. Я хочу, чтобы от меня осталось ощущение, что я талантлива. Больше мне ничего не надо. А хорошая или плохая… Ну, плохая. Ну, хорошая… А если я не оставлю ощущения какого-то озарения, вот тогда буду переживать.
– Вы считаете себя талантливой?
– Да.
– Давно?
– С детства… Какая наглость, да? Правду сказала. Зачем скрывать?
– Вы завидуете людям, которым все легко дается?
– Очень завидую. Я завидую людям, у которых есть возможность, чтобы за них кто-то похлопотал.
– Вы верите в существование связи творца с Космосом, в озарения? Или это фантазии?
– Это абсолютная для меня реальность. Но это реальный результат, к которому нужно пройти трудным рабочий путем. Иногда это приходит в игре, в празднике. А иногда – в грязной работе.
– Не унизительно чувствовать себя работягой в спецовке?
– Иногда унизительно… То есть не то что унизительно, – жалко себя. Думаешь; ну, почему у той девушки такие холеные руки, у нее такие аккуратные пальчики ног… Конечно, абсолютно низменные инстинкты проявляются во всех ситуациях. Завидую.
– Вы с дочкой беседуете о сексе?
– Да, разговариваем на эту тему. Но не так, что с придыханием: а сейчас поговорим о тайне.” Из этого не делается невероятная таинственная история.
– Вы считаете себя достаточно знающей о сексе?
– Лет в 19 мне казалось, что я очень много знаю. А сейчас кажется, что я, наверно, ничего не знаю. Или мало знаю.
– Вы не искушенная женщина?
– Я искушенная женщина. Но нет пределов совершенству.
– Как вы реагируете, когда о вас говорят, что вы красивая женщина?
– Я думаю: что это они во мне красивого нашли? Я знаю, когда я красивая. Тогда я верю. И знаю, когда я не красивая. Тогда действительно задумываюсь: почему человек мне так сказал, что ему от меня надо?
– А когда о вас говорят: мудрая женщина?
– Обо мне так никто не говорит.
– Но вы ощущаете себя мудрой?
– Что умница, это точно.
– Вам нравится бывать на роскошных приемах, выходить в свет?
– Мне нравятся роскошные приемы на четыре-пять человек. А на каких- то больших, многолюдных мероприятиях мне скучно и времени жалко.
– Вас когда-нибудь вербовало КГБ?
– Да. Это было давно, еще в Ленинграде, меня пригласили в бывший дворец за Аничковым мостом, там был то ли райком партии, то ли райком комсомола, завели в комнату, что-то стали спрашивать: а вы не видели, у вас на том спектакле кто-то как-то ходил… что-то такое. Сразу стало ясно, что надо косить под дурочку, чтобы к тебе соответственно отнеслись и многого уже не требовали. У меня это, слава Богу, получилось. Больше меня не трогали.
– Вы верите во всякие чудеса, в НЛО, в то, что мы не одиноки во
Вселенной?
– Насчет Вселенной скажу… В прошлое воскресенье мы с дочкой пошли в зоопарк и в Планетарий. Я первый раз в жизни была в Планетарии. Меня так это потрясло. Тема была: звездное небо южного полушария. Я подумала: Боже мой, я же ничего не знаю!
– А вы в жизни на небо смотрите?
– Да.
– И о чем при этом думаете?
– О глубоко своем.
– Но с вами происходили какие-то чудеса?
– Вся моя жизнь – сплошное загадочное чудо. Все меня удивляет.
– Вы влюбчивый человек?
– Влюбчивый.
– Вы всегда ситуацию доводите до конца?
– Да, я не бросаю ситуацию незавершенной. И точку предпочитаю ставить сама.
– А если бросают вас?
– Да как-то не было такого случая. Либо уже взаимно так ненавидели друг друга, что разбегались в разные стороны. Либо я совершала какие-то проступки. Но все это в прошлом.
– Вы преподаете в ГИТИСе. Вам это интересно или это необходимость?
– С этого года это стало мне в тягость, потому что у меня сейчас нет курса, который бы меня радовал. От людей зависит. У меня сейчас люди, которые мне не интересны. Был курс Петра Фоменко, от общения с которыми я наслаждалась. Сейчас таких нет.
– Как меняются студенты?
– Невозможно дать какую-то качественную характеристику этих изменений. Но они, безусловно, реагируют на то, что происходит в жизни. Где-то они ловчее нашего, например, поколения. Я смотрю и думаю: так я не умею. Многие из них коммуникабельнее. Они другие. Трепета перед театром я у них почти не замечаю.
– А у вас остался трепет?
– У меня остался.
– Вы как-то в интервью сказали, что каждый человек, а творец тем более, бисексуален, вас не пугало, что могут заподозрить в отклонении от гетеросексуальной нормы?
– Нет, я не боялась, сплетни и так ходят всякие, и на здоровье, одной меньше, одной больше.
– У вас не было желания создавать легенду о себе?
– Нет времени создавать легенду. Вроде бы нужно что-то придумать. Да умения нет этим заниматься. Нужен особый талант.
– А умеете плести интриги?
– Умею наверняка, но нет необходимости. Была бы необходимость, я бы классно это сделала.
– Вам сейчас хватает заработка?
– В той ситуации, которая у меня сейчас сложилась в жизни, никакого заработка не хватит. Но это конкретная ситуация.
– А вообще вам много не надо?
– Мне много надо. Если б было очень много денег, я бы все время путешествовала. Бросила бы театр и путешествовала. Года два попутешествовала, а потом все свои миллионы вложила бы в театр.
– И куда вы особенно хотите поехать?
– У меня есть одно место, где я уже была. Венеция. Туда меня тянет. Потому что там красиво. И потому, что там смерть. “Смерть в Венеции”. Празднично-смертельное дыхание этого города манит.
– Что вы сейчас читаете?
– "Циников" Мариенгофа. Уже месяцев шесть читаю и перечитываю. Отдельные главы выучила наизусть.
– И так с каждым произведением, которое вы ставите?
– Конечно.
– Как вы думаете, почему зрители не приняли и не поняли "Дивину"?
– У меня нет такого ощущения. У меня ощущение замечательного спектакля, который свершился. И огромное количество людей приходило ко мне, они плакали в гримерке, врываясь с невероятными глазами. Но это не самое сильное мое потрясение в связи с этим спектаклем. Самое сильное переживание – сам спектакль. Его проживание. Зал помогает. Но то, что происходит на сцене, – сильнее. Даже не на сцене, а внутри тебя.
– У вас нет чувства, что этим спектаклем вы поставили некую
точку, итоговую черту провели?
– Однозначно, что это так. Я знаю, что могу еще поставить массу каких-то хореографических экзерсисов, изобретательных, не изобретательных, головокружительных, менее головокружительных, но с точки зрения воплощения духовной величины, какой-то идейной величины в данной форме, в данном театральном составе – я подвела черту. Я достигла очень высокого уровня. Прыгать выше будет сложно. Думаю, что в данной ситуации можно будет прыгать рядом.
– Почему вы взялись за "Циников"?
– Мне хочется говорить об этом, на эту тему. Когда я уехала в Германию, я долго не могла понять, о чем хочу говорить дальше. Это очень страшный момент. Никогда у меня такого не было. После "Дивины" я не могла найти… Но потом нашла. Это тема соотношения меня и моей страны.
– Вы мыслите себя кем-то кроме режиссера?
– Я могла бы работать в детском саду. Воспитателем. Не то, что мне интересно с детьми. В этом есть для меня некий высший смысл существования.
– Взращивать?
– Да не взращивать, а беречь.
– Вы предполагаете, что рано или поздно перестанете быть режиссером?
– Предполагаю, что это возможно. Если человек наделен хоть какой-то толикой мудрости – профессиональной, то он сам почувствует, когда карета приехала ко дворцу и надо выходить – принц ждет. Хуже, когда ты не понимаешь, куда тебя везет карета. И едешь с упоением на помойку, а кажется, что в хрустальный замок. Это печально. Пока что свойство анализировать я не утеряла. И свойство – достаточно жестко к себе относиться. Мне кажется, я пойму утерю дара, когда она произойдет. А она, естественно, может произойти. Никто не вечен. Дар может перерасти в другое качество. Может быть масса всяких вариантов перетеканий. Когда я выпустила "Дивину", мне показалось, что теперь я могу помолчать. И не смогла. Самое страшное – когда одна работа закончена, а следующую еще не начал. В этот период – ощущение абсолютной нежизни. Так что пока что карета едет. И принц ждет.
– Когда вас обвиняют в плагиате, во вторичности, вы улавливаете справедливость этих упреков?
– Лично ко мне никто не подходил и не говорил подобного. Не думаю, что я к этому серьезно бы отнеслась.
– А бывает так, что вы что-то придумываете и потом осознаете, что это уже было придумано до вас?
– Голова ведь – компьютер. Когда о чем-то думаешь, то перед мысленным взором мелькают десятки, сотни вариантов. И, просматривая их, понимаешь какой вариант откуда пришел. Я слишком много знаю! Я слишком много видела, чтобы использовать чужие моменты. Потому что всегда знаю, что вот это уже было использовано. Зачем же соблазняться? Это все равно, что воровать у самой себя. Глупо. Как я буду себя ощущать?! Ведь самое главное для меня – это собственное ощущение от самой себя. И себя трудно обмануть, поскольку всю свою кухню ты знаешь. Поэтому тут не разбежишься.
– Вы посадили хотя бы одно дерево?
– Да, я посадила дерево недалеко от села Михайловское в Пушкинских горах. Мы там отдыхали, и я посадила клен. С тех пор я там не была. Но дерево очень хорошо помню.
– А вдруг оно засохло?
– Я спрашивала. Оно растет.
– Вы привязываетесь к вещам, символам, наделяете их чем-то значительным для себя?
– Да, я привязываюсь к символам, к мелочам, к вещам. Я очень привязчивый человек. И потерю переживаю болезненно.
– Но всегда приходите в себя?
– Момента желания покончить с собой не было никогда. Хотя иногда думаешь: бедная я, бедная, за что я так страдаю!
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой 18 апреля 1995 года
Годы ее женского одиночества – это время ее театра – "Независимой труппы Аллы Сигаловой". И спасительное убеждение, что житейская неутоленность необходима для творчества. К созданию собственного театра судьба готовила ее с той травмы спины, которая для балерины означает уход на покой, а ей 19, и она – выпускница Ленинградского хореографического училища им. Вагановой, потенциальная солистка Мариинки.
Ее стихией были характерные танцы, а не классика, потому что ее характер – стихия. Он подхватил и унес от отчаяния в Москву, в театральный институт, где она стала актрисой и преподавателем сценического движения. Потом работала хореографом в театре "Сатирикон". Потом создала "Независимую труппу". За пять лет – восемь спектаклей, шесть из которых – ее: "Игра в прятки с одиночеством", "Отелло", "Пугачев", "Саломея", "Пиковая дама", "Дивина".
Потом она встретила свое счастье – вышла замуж за режиссера Романа Козака. Родила Михаила Романовича. Распустила труппу. Потому что грезы о независимости выродились в зависимость от актеров, возможности которых отстали от ее потребностей. И она ушла в семью. На короткое время, пока характер не запросился на волю. Он присмирел за последний год, потому что женская неутоленность, рождавшая творческую ярость, осталась позади.
– Алла, вы согласны с утверждением, что благополучная личная жизнь не стимулирует творчество?
– Так объясняют свое одиночество, невозможность сделать свою жизнь. Почему у Дали была замечательная семейная жизнь, насколько мы знаем? Правда, теперь я в этом вопросе немножко запуталась. Раньше у меня была твердая установка, сейчас она пошатнулась, а новую еще не выработала. Нет, все-таки неправильно, что человек обязательно должен быть не счастлив в семейной жизнь, страшно одинок. Потому что в творчестве человек все равно одинок. Мой муж за меня не поставит спектакль, правда? Не выболеет им. Все равно я это делаю одна.
– Но ведь до спектакля существует жизнь, в которой человек вроде бы лишен предпосылок к спектаклю, то есть тоски, тишины, одиночества.
– Но почему это не может быть при том, что рядом находится друг? Озарение приходит независимо от того, есть у тебя семья или нет. Наверное, если бы я обрела семейное счастье в 18 лет можно было бы говорить о том, что на что влияет, но поскольку это произошло к сорока… Фактически большую часть жизни я прожила. Так что накопленного багажа хватит надолго. И потом, это не значит, что у меня сейчас не бывает моментов одиночества, тоски. С тем, что мной уже пережито, я все равно существую один на один. Допустим, с моей любовью к Ленинграду.
Рома меня не понимает, он не любит этот город, правда, был там всего три дня. Но я не могу с ним этим поделиться. Прочитав сказку Гофмана "Щелкунчик", он удивился, почему для меня такой восторг, такое томление, такая щемящая боль в этой сказке. Это опять же связано с детством, которое прошло в Ленинграде. И таких зон очень много. Мужчина и женщина по-разному относятся к детям, по-разному воспринимают каждое проявление ребенка. И то, что я вижу, идя по улице, я воспринимаю в одиночестве. Даже если он рядом. Но находятся моменты, которые Рома может со мной разделить. И если такого человека рядом нет, это страшно. Я знаю, я через это прошла.
– Как сосуществуют два режиссера?
– Мы делимся друг с другом. Он обязательно несет пьесу, которую хочет ставить, мне, ждет моего мнения. Недавно с восторгом принес пьесу, я прочитала и ужаснулась: какая пошлость, как тебе могло это понравиться? Мнения категорически разошлись. Но это не значит, что он не будет ее ставить. И счастье, что это не послужило поводом для какого-то разбирательства, разочарования друг в друге. А ведь как можно было бы подумать: такая пошлая пьеса ему понравилась – значит, он сам такой. Каждый оставляет за другим право выбора и право самостоятельно одиноко воспринимать окружающее. Но это приходит с возрастом. Раньше я такой не была.
– После хореографического училища, после травмы, вам требовалось самоутвердиться и кому-то что-то доказать?
– Кому-то – нет. Себе. Я избавляюсь от собственных комплексов.
– Какой такой глобальный комплекс вас гложет, что вы предпринимаете столь масштабные акции типа создания театра?
– Могу или не могу. Наверное, этот.
– Устав самоутверждаться в творчестве, вы распустили труппу и ушли в семью?
– Я не устала. Сейчас я уже не самоутверждаюсь. Ушла потребность кому-то что-то доказывать, и прежде всего – себе. Мне просто хочется пережить ощущение кайфа от работы. Даже если что-то не получится, я сейчас не стану переживать по этому поводу, как переживала раньше. Больше всего хочется ощущения полета.
– Раньше его не было?
– Было, всегда было. Я должна была создать свой театр, чтобы сделать свои спектакли. Где бы я еще ставила эти танцы?
– Вы создали труппу, не ведая, каково с этим ладить. Теперь знаете. Не помешает ли знание всех трудностей совершить вторую попытку?
– Сама поражаюсь, зачем мне опять надо гоношиться? Сейчас можно все иметь без таких усилий. Что мне даст свой театр? Денег не даст. Спектакли, которые могу в нем поставить, я могу поставить в другом месте. Только головная боль бесконечная. Но такой кайф, когда приходишь в свое хозяйство! Неистребимое чувство лидерства – вот что это такое. Совершенно неистребимое. Если отряд, то надо идти впереди отряда. С барабаном. Почему я не могу работать с каким-нибудь режиссером? Потому что внутри меня все переворачивается оттого, что не я хозяйка. Самолюбие. Мне кажется, что я лучше этого режиссера все знаю и сделала бы в двести раз быстрее.
– А вы не думали, что с прекращением существования труппы, исчезнет имя Сигаловой как режиссера?
– Конечно, думала. Меня я это сильно пугало.
– И все-таки решились на этот поступок?
– Просто я знаю, что продолжение следует. И суетиться не хочу.
– В спектакле "Пугачев" вы как бы проиграли ситуацию, которая случилась потом между вами и труппой. Вы теперь знаете, кто же предает первым?
– И та и другая сторона равноценны в этом. Хотя в театре, наверное, не существует понятия предательство. Ученики уходят от своих учителей. Такова логика прогресса. Впрочем, не только в театре. Те же отцы и дети. Просто в жизни связь матери и ребенка прочнее.
– А когда учитель уходит от учеников, понимают ли они, что он желает им блага?
– Никогда.
– И как быть?
– Мудро подходить к течению жизни.
– Что есть жестокость любящего человека?
– Человек, который любит, не может быть жесток. Это была моя ошибка, когда я утверждала обратное.
– Как вы поступаете, когда любимый человек не может вам принадлежать?
– Уже никак. Потому что люблю человека, который мне принадлежит. Отпала такая проблема. Я надеюсь, навсегда.
– Последний ваш спектакль посвящен памяти Марии Каллас. Были какие-то созвучия вашей судьбы с ее судьбой?
– Женские судьбы во многом схожи. Не только я могу похвастать, что у меня есть совпадения с биографией Каллас. Каждую женщину бросают, каждая может разлюбить, остаться в определенный момент одинокой, надеется на следующую встречу и думает, что как раз следующая встреча окажется последней и самой счастливой. Просто жизнь Каллас завершена, и мы можем на нее смотреть, зная конец. Моя жизнь еще не закончена.
– И все-таки, почему именно Каллас стала вашей героиней?
– Потому что я ее люблю и… Если я скажу, что мы с ней внешне похожи, это неправильно, неточно. Просто я ее чувствую. Такое ощущение, что я с ней разговариваю, знаю ее тайны. Может, это очень самоуверенное утверждение, даже наглое, но это так. Говорят же, что люди ушедшие не умирают, тем более такие, что их энергетика остается и к кому-то приходит. Наверное, у меня этот вариант.
Не люблю я мистические разговоры а ля Роман Виктюк. Но это так. Когда я слушаю ее записи, мне кажется, что она именно мне что-то говорит, никто другой этого не слышит. Мне понятно каждое ее придыхание. Я знаю, почему в этот миг она именно так вздохнула. И мне кажется, она мне это посылает. Немножечко сумасшествие уже на этой почве…
Спектакли "Отелло", "Пугачев", "Саломея" для меня прошли. Я от них, в общем, освободилась. Я тоже могу их сейчас болезненно переживать, заплакать, говоря о них, но жизни, которая продолжается у меня с Каллас, с остальными спектаклями нет. А с ней идет постоянный диалог, без слов, на эмоциональном уровне.
– После "Дивины" вы собирались ставить в своей труппе спектакль по роману Мариенгофа "Циники", потом проект отпал. Сейчас вы опять погружены в "Циников", но постановка уже в Ленинграде, в антрепризе солиста Мариинки Сергея Вихарева.
– Сама удивляюсь. Двести раз от них уходила, уверяла себя, что мне уже не нужно это делать, но, видимо, то, что мне когда-то потребовалось сказать по этому поводу, так глубоко засело, что я его вроде как проглатываю, а оно обратно вылезает. Ком в горле. Поэтому надо выплюнуть, чтобы загрузиться другим. Это будет балетный спектакль без текста.
По замыслу довольно рискованная вещь. Но мне нравится. Когда чувствуешь себя мэтром, всезнайкой – с души воротит, кажется, что это твой предел. Замечательно ставить себя в условия, когда ничего не знаешь, понимаешь, что ты еще ноль, еще должна доскрестись до сути.
– В кино вам не хочется поработать в качестве режиссера?
– Очень хочется. Есть движения человеческого тела, которые обретают на пленке совершенно магическое воздействие. В театре такие моменты передать порой невозможно. Мне очень хочется заниматься фотографией. Видишь такие красивые картинки… Даже мочка уха, освещенная определенным образом, может быть произведением искусства, приводить в экстаз.
– Михаил Романович отнимает много времени?
– Я просто не замечаю, как оно летит. Вроде только встала, что-то поделала и уже ночь. Перерывы между кормлениями проскакивают мгновенно. Сесть и впасть в какое-то состояние, нужное для работы над спектаклем, не получается. Поэтому приходится это делать по ночам. А по ночам хочется спать. Заколдованный круг.
– Работа на эстраде над программой Лаймы Вайкуле была необходима как переходный этап после родов к творчеству?
– Согласилась из-за Лаймы. Привлекательная личность. И потом, это дорожка, которой я никогда не ходила. Быть хореографом и не попробовать поработать на эстраде – нельзя. Я не могу сказать, что у меня идеально все получилось. Не могу сказать, что было бешеное вдохновение, как, например, во время постановки "Игры в прятки с одиночеством", где была эстрадная музыка.
– И что же вас заводило? Вы всегда для спектаклей отбирали музыку сами. Самую пронзительную, любимую, выразительную. А тут мелодии вам навязали, и вы должны были пробудить в себе какие-то эмоции?
– А как же! Это элемент профессионализма. Я обязана влюбиться в эту музыку, сделать так, чтобы она меня зажгла, повела, понесла… И… не понесла. К вопросу о профессионализме. Нет, где-то понесла, а где-то я пыжилась-тужилась – и результат получался соответствующий.
– Вы убеждены, что театр – искусство более высокого уровня, нежели эстрада?
– Конечно. Я не знаю нашей эстрады, которая бы мне нравилась. Да, какие-то песни у Пугачевой, какие-то у Лаймы. Они – личности. Когда выходит на сцену личности, неважно, есть ли в их творчестве элементы театра, по театра». Это уже элементы искусства. Все талантливое привлекательно. В основе своей наша эстрада не талантлива.
– Вернуться преподавать в ГИТИС не тянет?
– Нет. Первый год, когда меня не тянет в ГИТИС. Хорошо без него.
– А как же ваша любовь к студентам? Молодая кровь, любопытство в глазах…
– Не уважаю я их теперь. Как-то не радует меня молодое поколение. У них меньше горят глаза. Не с чего гореть, наверное. А виновато, вероятно, старшее поколение. Мы воспитывались по-другому. Не было этой прохладцы на репетициях.
– А сами иронизируете над теми, кто, брызжа слюной, говорит о своем фанатичном служении театру.