bannerbanner
Уходящие натуры
Уходящие натуры

Полная версия

Уходящие натуры

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 19

– Говорят, творцу необходимы препятствия, которые стимулируют преодоление, рост. Если препятствий не будет, может, и желание творить пропадет.

– Препятствия в творчестве все равно существуют. В самом творчестве масса препятствий. А когда препятствия существует еще помимо творчества, многих это убивает, потому что творчество – это и есть препятствие. Это не праздник. Это адская работа. Вдохновение сегодня есть, а два месяца у тебя его нет, и чтобы оно пришло для этого нужно себя подготовить, накачать, для этого нужно провести над собой колоссальную работу, чтобы снизошло вдохновение.

– Вы кому-нибудь подражаете сознательно?

– Да как-то подражать вроде некому. Наверное, я хотела бы подражать Якобсону, но у меня, наверное, это не получится. Что такое подражать? Это значит себя немножко приравнивать, правда? Я не могу себя ни к кому приравнять. Ну есть для меня какие-то идолы, боги, но сказать, что я им подражаю… Им даже подражать невозможно. Нет, не знаю, не могу сказать.

– Если вам будут говорить: гений, талант, – поверите?

– Я сама лучше всех знаю себе цену, и всему, что я делаю. Про «Служанок» очень многие говорили, что это мерзко, отвратительно, но я знала, что это хорошо. Я, конечно, тратила нервы, переживала, что мне так говорят, меня это задевало, но не причиняло сильной боли. Я знала, что это хорошо.

Сейчас все ведь задумываются на тему отъезда. Все. И тот погрешит, кто скажет, что об этом и мысли нет. Я достаточно много поездила. Я даже представить не могу, что уеду. По одной причине – у меня здесь дело. Если это дело у меня заберут, тогда я буду думать. Но пока у меня здесь есть театр, какие острова могут мне заменить то, что я сегодня приду на репетицию, и передо мной встанут актеры, которые смотрят на меня и которым я что-то дам.

Хорошо, когда кто-то едет туда на дело. А приехать туда и организовать свой театр – вещь немыслимая. Допустим, я туда еду, чтобы спасти свою дочь, допустим, мои друзья помогут мне средствами или какой-нибудь работой. Да если мой ребенок будет видеть, что я там схожу с ума без своего дела, так он сам сумасшедшим станет. Это же его покалечит прежде всего.

– Искусство – это сублимация?

– Конечно. Это точно совершенно. И каждый человек, занимающийся творчеством, знает, что и куда сублимируется, но не каждый это скажет. Это вещь интимная.

– Понятно. А какие у вас отношения с религией?

– Дочку свою я крестила по ее настоянию. Ей семь лет, скоро восемь.

– Как ее зовут?

– Анечка.

– Имя вам нравится?

– Вот это замечательное имя.

– А почему она захотела креститься?

– У нас церковь под окном, мы живем на улице Неждановой. У меня много друзей, которые являются прихожанами этой церкви. Они ее водили, ей там нравится. Я там себя чувствую неуютно.

– Воскресную школу посещаете?

– Ходим.

Когда меня сразу после окончания ГИТИСа оставили преподавать, мне говорили: у тебя, наверное, большой блат в Министерстве культуры. Какой блат? Смешно даже говорить. Я приехала в Москву, у меня не то что там в Министерстве культуры, у меня вообще никого не было. Я болталась, снимала комнату, жила здесь на птичьих правах. Вот сразу люди так воспринимают, что раз что-то у нее там получается в какой-то момент, значит, кто-то чего-то… Когда от тебя не ждут ничего неожиданного, к тебе все спокойно, ровно и хорошо относятся. Ты никого не беспокоишь. Ожидание чего-то непредсказуемого от человека сразу же к нему настороженное отношение вызывает.

Я приехала в Москву с травмой, совершенно не представляла себя актрисой драматического театра. Я знала, что никогда не смогу этого делать. Я была, как побитая собака. Почему именно ГИТИС, не знаю.

У меня был черный год в жизни, когда я закончила хореографическое училище, работать я не могла. Я вообще не знала, чем буду заниматься. Если ты с детства себя к чему-то готовишь, в 19 лет это все ломается. Когда все сломалась, я не знала, что буду делать в этом мире. Все заново. Тяжело это.

Год я в Москве проболталась, год, полный депрессии. И приехали друзья, и сказали: а что ты сидишь, походи, попробуй, сдай экзамены. Господи, какие экзамены? Сочинение я никогда в жизни не напишу просто однозначно, потому что с нашим образованием в хореографическом училище, когда больше на репетициях, чем на уроках…, и потом, говорить надо что-то.

Они сказали: выучи стихотворение да пойди. Я ничего специально не учила, просто знала какие-то стихи и пошла, и как-то так сразу же… А в сочинении я, конечно, сделала ошибок пять, наверное. Но у нас бывает такая установка, что поскольку по мастерству у человека пятерка, то мастер просит принять. Ну, пять ошибок – это еще не так плохо. Историю партии я знала. Это все было легко сдавать. Самое тяжелое – сочинение. И когда вот я думаю, допустим, с этим отъездом… Я уже второй раз начинаю все сначала, с нуля, у меня нет больше сил. Мне кажется, у меня нет больше сил.

– А почему вы назвались Независимой труппой? Разве можно быть независимым?

– Конечно, нельзя.

– Значит, это мечта о недостижимом идеале?

– Мечта. Но это мечта каждого человека, правда? Каждый мечтает о себе: я такой независимый! А кругом сплошная зависимость. Но нам никто не диктует, что делать. Это самое главное.


Беседа с хореографом Аллой Сигаловой у нее дома вечером 19 августа и утром 20 августа 1991 года

на фоне государственного переворота


– У нас будет сейчас колоссальный взлет искусства. Чем больше нас будут давить, тем больше подымется людей нашего поколения. Именно нашего поколения. Сорокалетники не подымутся вообще. Сейчас настолько железная градация происходит между поколениями. Наше поколение, где-то от 27 до 35-37, сейчас наш должен быть взлет. Те, которым двадцать, они уже не наши, они уже другие совсем.

– Что родило искусство? Потребность в самовыражении? Для творца это самореализация. А для зрителя? Что дает искусство? Вам что дает?

– Мне кажется, искусство началось с того… допустим, такая картинка: женщина сидит в пещере, она захотела сделать себе украшение… тяга к прекрасному…

– А почему она считает, что сделанное ею – прекрасно?

– Потому что… это трудно сказать. И вообще невозможно определить, что есть прекрасное. Один наслаждается букетом чайных роз, а другой – жесткостью фактуры, к примеру, сваленной в кучу арматуры. Я понимаю этого человека. Как я увидела в бетонных нагромождениях на улице декорации своего будущего спектакля. До этого долго мучилась, подсознательно знала, чувствовала, какими они должны быть, но увидеть их отчетливо, нарисовать не могла. А глянула на арматуру – и все прояснилось.

– Причем, один и тот же человек может наслаждаться и розами, и арматурой, только, может быть, в разное время… суток.

– А может даже одновременно.

– Вам не бывает грустно от того, что ваши спектакли все понимают по-своему, но никто не в состоянии уловить то, что вы на самом деле вложили в свое творение?

– Представьте, что перед вами сидит Петр Ильич Чайковский, не то, что я себя сравниваю так нескромно, просто для примера… И вы подходите к нему с вопросом: какой смысл вы вкладывали в первую и четвертую часть шестой симфонии? Вы согласны с тем, как его трактует критик такой-то?

– Бред.

– А почему все время задают этот вопрос разным режиссерам, художникам, музыкантам?

– Но интересно, насколько осмысление другими отличается от вашего замысла и почему.

– Уровень восприятия. Не потому, что малообразованный или очень образованный. Дело не в этом. Человек, бывает, способен тонко понимать какое-то творение, не будучи даже грамотным, не умея читать писать. У Сальвадора Дали кто-нибудь спрашивал: вас волнует, как люди, понимают ваши картины и понимают ли? Что бы он на это сказал?

– Послал бы подальше.

– Однозначно! У Шнитке подошли и спросили бы: как вы относитесь к тому, что не понимают вашей музыки или вы все-таки хотите, чтобы она была понятна, ваша цель такова? Не это цель творца!

Предательство и одиночество – две вещи, которые меня больше всего в жизни волнуют. Все свои спектакли я ставлю… ну, не об этом, но это как бы есть такая боль, которая в результате все время выливается в то, что я делаю. Мне говорят: но вы же должны дать какой-то совет зрителю, какую-то установку, а то ведь посмотрят ваш спектакль и пойдут предавать, если так будет воздействовать ваша постановка. Понимаете, я не фармацевт, не гомеопат, не терапевт. Я сама ничего не знаю. Ни про что. Правда? Я знаю немножко про себя. И я самой себе интересна. Вот и все. Вот книжка стихов Игоря Северянина, которая на данном отрезке жизни у меня, можно сказать, под подушкой лежит, все время под рукой. Мне надо это выучить, чтобы, отвечая на подобные вопросы, цитировать наизусть:


Мои стихи – туманный сон.

Он оставляет впечатленье.

Пусть даже мне неясен он,

Он пробуждает вдохновенье.

О, люди! Дети мелких смут,

Ваш Бог – действительность угрюмая.

Пусть сна поэта не поймут,

Его почувствуют, не думая.


Все. Ответ на все эти: что вы хотели сказать зрителям вашим спектаклем, как вы можете вкратце сформулировать идею вашего действа? Я обычно спрашиваю: а вы видели спектакль? И что вы об этом думаете? Почему я должна рассказывать, о чем ставлю, что вкладываю? То, что вы увидели, поняли – с тем вы и живете, это ваше, а мои дополнительные разъяснения ничего вам не добавят, если ваши глаза, уши, ваше сердце, мозг не впитали это со сцены. Каждая постановка должна стрелять, бить в определенное место: в голову, в сердце, в пах. Это я знаю четко. У каждого зрителя откликается своя больная точка. Если попадания нет, человек выйдет из зала холодным.

От чего это зависит? От нагромождения самых непредсказуемых вещей: плохой погоды, ссоры с любимой, оторванной пуговицы, тупикового состояния души, полнолуния… Что-то одно или все вместе гнетет меня настолько, что я не в состоянии совпасть с происходящим на сцене, освободиться для впитывания зрелища, вдохнуть его. "Его почувствуют, не думая…" Вот идеальные отношения художника с публикой.

Уж насколько я люблю «Отелло», но сейчас я больше люблю «Пиковую даму». Я этим спектаклем объяснилась в любви Ленинграду. Любовь так сильна, что я ее отрезаю. Это то же самое, что с людьми у меня происходит. Я Ленинград отрезала. Я в него не ездила шесть лет. И для меня очень важно, что именно Вихарев (солист Мариинского театра – Авт.), с которым связан какой-то фрагмент моего детства, юности, моего Ленинграда, что именно этот замечательный, светлый, умница мальчик, юноша, мужчина участвует в спектакле. Он дает тот ток, который… В труппе никто не понимает Ленинград так, как понимает его Сережа. И никто не может понять то, что я хотела сказать своей хореографией, так, как Сережа. Я благодарю судьбу за "Пиковую даму". Слишком за многое мне нужно благодарить судьбу.

В "Пиковой даме" есть такие сцены… Да вообще этот дух, запах, который кто-то чувствует, кто-то нет, дождливого, великолепнейшего города – это мое ощущение Ленинграда. История "Пиковой дамы" не может произойти в другом городе. Мне кажется, главное действующее лицо спектакля – этот великий город. Там есть сцена под кодовым названием "Петербург" – я умираю, когда ее вижу. Как долго я добивалась нужного освещения. Может, никто не восторгается этой сценой, как я. Всех восхищает "Бал", адажио Германна… А я, когда актеры качаются в позах атлантов, чувствую, что схожу с ума. В этом все мое отношение ко всему, что связывает меня с городом.

Когда я приезжаю в Ленинград, у меня такое ощущение, что я становлюсь выше ростом, красивее, что я все могу. Приблизительно так, как бывает, когда одеваешь костюм, который настолько твой, настолько тебе идет, тебе так в нем уютно, что он дает уверенность, силу, осанку, он только твой, только к твоим глазам, к твоей прическе, к сегодняшнему твоему настроению.

– С каким настроением вы вышли в жизнь, в люди, после окончания актерского отделения режиссерского факультета ГИТИСа в 1983 году?

– С ужасным! Я как раз недавно ехала с репетиции и вспоминала: сейчас у меня худо ли бедно, но свой коллектив, в шикарных условиях Таганки репетируем, показываем спектакли. То есть никогда в жизни я не могла предположить, что это может со мной произойти. И я ехала и думала: боже мой, я заканчивала ГИТИС и, помню, перед такой неизвестностью стояла. Вообще никем не хотела быть. Я не актриса и понимала это абсолютно. Может быть, я и могу что-то играть, но для этого нужно, чтобы я верила, человеку, который со мной работает, у меня не было такого, чтобы я кому-то поверила. И еще одна штука. Я анализировала, почему я все время была такой… нелепой на выпускных экзаменах, на показах все понимали, что что-то во мне присутствует, но мне самой все было так не по мне… Знаете, несоответствие внешнего внутреннему. Тогда у меня был очень высокий голос, это сейчас уже выработался командный, а тогда был очень тихий. Такая тургеневская девушка, Дюймовочка была внешне, и меня тащили на эти роли, забывая о том, что я уже прошла в жизни то, чего не прошел никто из моих однокурсников.

С 8 лет хореографическое училище, с 10 лет я была уже в театре (оперы и балета имени Кирова – Авт.), во взрослом мире, пережила массу всего, связанного с профессией. Я внутренне была и есть очень жесткий человек. В училище любила драться и дралась так, что, будьте уверены, побеждала.

Поэтому все, что из меня пытались сделать, было мне чуждо. А режиссером я себя совершенно не представляла, не мыслила, ни балетмейстером, ни режиссером, никем. Единственное, я пробовала преподавать еще когда училась сама, и у меня это получалось. Заводная была. Могла поднять курс… на баррикады. И вот в результате как все вырулилось в другое. А может, не в другое. Ничего нельзя запрограммировать, потому что, вероятно, все уже запрограммировано в другом месте. Если сейчас смотреть на цепочку того, что прожито, кажется, так и должно было быть. Еще в детстве я папе говорила: я никогда не буду счастлива в любви, никогда. Он удивлялся: с чего ты это взяла? А я ему сказала: потому что мне дано одно и не может быть дано другое. Это две несовместимые ипостаси. Я не верю, что у кого-то счастливая личная жизнь и все прекрасно, удачно в творчестве.

– Теперь у вас свой театр, вы преподаете в ГИТИСе, самый молодой педагог на кафедре. Все эти достижения наверняка вызывают зависть, досаду, сплетни.

– Безусловно. У нас извращены представления о соответствии достижений возрасту личности, то есть на какой ступеньке человек должен стоять в том или ином возрасте, на каком уровне держать перед собой планку для нового прыжка. У нас сложилась традиция: надо долго и тяжело ползти к цели, чтобы уже в старости, дряхлости обрести нечто для самовыражения, набрать в легкие воздуха и… умереть на вдохе. Если у человека в 30 лет нет своего дела – для меня это театр – значит, он мало, плохо приспособлен к жизни, не живуч, то есть сможет существовать лишь с опорой на кого-то, что-то, его придется все время тянуть, толкать, держать, опекать.

Я поняла стихотворение Гумилева "Жираф". Это про меня. Hy, естественно, все про меня, я настолько уверовала во все плохое, что даже когда любимый мной человек говорит: я тебя люблю больше всего на свете, больше жизни, я ему говорю: я тебе верю. Не веря в это. Это то, о чем написал Гумилев.

– По вашим спектаклям в вас чувствуется столько ярости к окружающему миру. Кто-то чувствует, что эта ярость злая и в страхе отшатывается. Кто-то ощущает большую собственную силу и не боится вашего напора, наоборот, этот напор еще пуще подхлестывает, энергетически насыщает. Как от пружины, которая, раскрутившись, ударит, но не боль обретешь, а чувство полета.

– А знаете, почему я сильна? Потому что не защищена. Я очень многое сейчас понимаю про "Саломею". Настолько мне лично нужно доверять своему первому интуитивному ощущению! Я сижу с актерами, разбираю сцену: Саломея, Ирод, Иродиада, – когда он ее умоляет танцевать, когда она ему отказывает, когда он обещает ей все, клянется тем, тем, тем… и она говорит: я буду танцевать. Вообще не понятно, про что это. Хотя в принципе понятно, но это банально, как я думаю, объясняю себе. И вдруг я говорю: ребята, давайте уйдем от всей трагедии, после нашей ругани, после всего ужаса, который между нами происходит, между этими двумя людьми, которые давно не любят друг друга, но вынуждены быть вместе, привязаны и не могут друг без друга, давайте этот диалог проведем на таком вот придыхании – как нам хо-ро-шо, как в вальсе, прямо под вальс Штрауса… И вдруг я замерла: что я сказала? Я сказала очень талантливую вещь. Если бы я в этот момент не остановила себя, на этом не зафиксировала внимание, я бы поскакала дальше разбирать сцен. А. вещь сказала абсурдную до такой степени… Короче говоря, я их поставила, пустила по кругу вальсом и включила Штрауса. Это такооое получилось…

Вот здесь лицом к зрителям стоит девочка – Саломея – вокруг нее вихрь вальса, и она говорит: я буду танцевать. И все. Мир раскололся. И гибель. Потому что к самым страшным вещам чаще всего мы не подходим так… Они наступают как сегодня: утро, солнце, колокольный звон, распахнуты двери церкви и… такая страшная весть – переворот в государстве. Страшные вещи тем и страшны, что настигают нас в момент самых радостных, светлых состояний природы, человека.

Я была в Освенциме ранней весной, уже листочки были. Грибной дождик моросил, хороший-хороший, светило солнце. Я это очень часто вспоминаю, не могу забыть. И бараки. Я стояла и думала: когда здесь все это происходило, тоже светило солнце, тоже распускались листочки. Понимаете, ужас какой. Невыносимая легкость бытия. То, что у нас происходит.

Есть такие вещи, которые не могут не вписываться в жизнь, что бы ни происходило вокруг: при любом строе, при любой власти, во время войны или мира… Мы вернулись к вопросу об искусстве. Это своего рода болезнь, сумасшествие. Для меня это даже не образ жизни. Это жизнь. Потому что театр – это единственное место, куда мы можем спрятаться, и наоборот, где можем выплеснуть себя, выразиться и закрыться. Не могу объяснить. Знаете, когда говоришь о болезненном, никогда не можешь толком сформулировать. Ощущение жизни появляется тогда, когда даже не на репетицию идешь, а идешь с репетиции или сидишь на репетиции. Вдруг я понимаю: как хорошо жить. Вот что такое для меня жизнь.

– У вас есть ощущение, что "Независимая труппа" для вас стартовая площадка?

– Нет. А куда мне стартовать? Я не знаю, где мой финиш. У меня нет цели, допустим, иметь большой или именитый коллектив. Мне говорят: как ты можешь обходиться пятью актерами, что с ними можно сделать? Я считаю, что вполне достаточно. Конечно, мне хочется, чтобы их было семеро, потому что число мне нравится, красивое. Но 5 – тоже очень красивое число. Оно красиво выстраивается в рисунок.

– Пятиконечная звезда…

– Не надо меня политизировать.

– В нашей стране человек становится известным, любимым, либо когда он становится жертвой и умирает, либо когда он в ореоле славы возвращается в страну с Запада. Какой путь вам больше нравится?

– Я не хочу для себя ни того, ни другого. Меня удовлетворяет то, что я имею. Признание, которое приходит к человеку в этих двух случаях, о которых вы сказали, не истинное. Это признание с неофициального или официального кивка кого-то. Та мишура, которая ничего сердечного в себе не несет со стороны зрителей. Всегда даже самые гонимые художники имели в сердцах почитателей почитание. И такое почитание было самым искренним и дорогим. Когда Бродского гнали и душили, около него пускай было три человека, безумно влюбленных и безмерно его ценящих, но это было истинно. Теперь уже общепринято говорить, что он хороший поэт, а истинных почитателей, наверное, так же и осталось трое. Другое дело, что расширился круг читателей. Может быть, из трех выросло семь человек. Но истинное поклонение никак не связано с… пеной.

Когда Якобсону не давали работать, притесняли, у него были такие безумные поклонники! Поклонники, почитатели – великолепные слова… От этих людей идет ток, насыщающий силами для работы. Не от рукоплещущего зала, а от одного слова, допустим, для меня очень уважаемого человека. Вот я люблю, когда мне дарят цветы.

– Есть ли предшественники у вашего искусства в нашей стране? И как вы себя сами называете? Театр драматического балета?

– Только не балета. Никакого отношения к этому не имеем. И не драматического танца. Драматический театр. Да вообще – просто театр. Почему нас обязательно надо уложить на какую-то полку и приделать табличку с наименованием изделия?

– Но ваш театр отличается от привычных драматических театров.

– Ну уж никак не балет! Потому что я знаю, что такое балет. Потому что Театр Пины Бауш не называют балетом. Это Театр Пины Бауш. Не надо никаких сравнений. Можно освободиться от шор, рамок, от картотечного мироощущения?

– А так человеку проще понять новое – сравнивая с уже известным.

– Это я очень хорошо понимаю. Тогда он изначально приходит недостаточно открытым для восприятия. Большую часть времени он потратит на то, чтобы сравнить, найти пристройку, пристроиться к зрелищу. Я понимаю, что к зрелищу всегда нужно пристроиться. На это всегда уходит какая-то часть действа: у кого-то это отнимает десять минут, у другого – полчаса, у третьего весь спектакль, и он так и уходит, ничего не поняв. Насколько я знаю, в нашей стране нет другого такого театра, где драматические актеры говорят текст, танцуют, звучит оперная музыка, как в "Отелло".

Может, кто-то это и делал в нашей стране, но я не в курсе. Но такого театрального организма, как "Независимая труппа", не было точно. Сочетание столь несочетаемых как бы компонентов несет в себе, мне кажется, заряд сюрприза. Для меня они сочетаемы абсолютно. В эти компоненты входят и костюмы, и отсутствие обуви, то есть босые ступни, и декорации, и то, как смонтирована фонограмма, как смонтирован драматургический текст, какими голосами он произносится, с какими интонациями, рисунок движений… Но мы привыкли, что мы приходим в зал и заранее знаем, на что пришли, то есть – я сейчас буду смотреть балет, или оперу, или оперетту. А к нам человек приходит и не может понять, почему это все вместе и как такое назвать, как к нему отнестись.

– Почему ваши спектакли так аскетичны? Словно вы старательно уходите от яркости зрелища, от ассоциаций с шоу. В костюмах, декорациях. Костюмы были только в первой вашей постановке – "Игра в прятки с одиночеством", насколько я знаю, вы их сейчас переделали, они утратили тот минимальный налет красочности, который имели. В "Отелло" у вас царит на сцене серый цвет, строгие мужские костюмы или легкое белое непритязательное одеяние Дездемоны. В "Пиковой даме" – будто из холстины сшитые тряпочки, постоянно сползающие с плеч. А зритель жаждет зрелища.

– Я очень люблю всякие хорошие шоу. Я в своей жизни сделала неплохое шоу – "Служанки" в театре "Сатирикон". Там были и краски, и платья, и ткани, и грим, и свет… Но это было выражением того образа. Мой образ, в котором я живу, он такой. Это эстетика моего мироощущения, тех тем, которые я выплескиваю. При том, что, допустим, "Саломею" я вполне могу воспринять в шикарных декорациях, костюмах, но сама я не такая. Я другой человек.

– В идеале вы могли бы обойтись без костюмов, декораций?

– Без декораций, наверное, нет. Какой-то минимум нужен. Но в идеале мне нужны голые тела. В "Саломее" я бы всех раздела. У меня была задумка: чтобы все тела были черного цвета – голые черные тела. Не какие-то костюмы черные, а именно кожа. В "Отелло" мне не нужны были голые тела. Но и в "Саломее" не будет голых тел – не потому, что я побоялась, застыдилась – мои актеры великолепно сложены, они настолько живописны, что обнажать их не стыдно, а потому, что мы не нашли технологию окраски кожи в черный цвет, чтобы краска не пачкала белые декорации.


Интервью с хореографом Аллой Сигаловой в преддверие премьеры спектакля


Независимая труппа Аллы Сигаловой – театр авторский. Как бывают авторские знаки, которые выламываются из правил правописания, так ее спектакли противятся театральным канонам. Это театр Человека. Ему органичны интонации, непривычные слуху, воспитанному Станиславским. Ему свойственна свобода самовыражения. Он слышит в себе мелодию, которую то вытанцовывает, то выговаривает. И танец, и речь сливаются в любви. Странно-завораживающе-красивым спектаклем "Саломея" "Независимая труппа" откроет свой сезон в помещении театра "Сатирикон".


– Алла, почему вы так болезненно реагируете на эпитет "эротический" в адрес ваших спектаклей, вашего театра?

– Есть узкая специфика – эротическое действо, которое направлено на вызов определенных эмоций, каких-то физиологических процессов у зрителей. Раньше, когда мои спектакли называли эротическими, я просто вспыхивала и начинала говорить, что все искусство само по себе эротично. Это действительно так. Только у эротической постановки существует своя ярко выраженная цель, например, у стриптиза.

На страницу:
10 из 19