
Полная версия
Уходящие натуры
– А вы не допускаете, что ваши спектакли могут вызывать те самые эмоции, какие вызывают эротические шоу?
– Но ведь и произведения Рембрандта, Ренуара, Рубенса тоже вызывают подобные эмоции. Наверное, все должно их вызывать, потому что невозможно отделить кожу от крови.
– Вы сами себе противоречите. Я спросила: почему вы так болезненно реагируете на эпитет "эротический", и вы согласились, а теперь меня же уверяете, что это замечательная и естественная характеристика любого произведения искусства.
– Да, противоречу, потоку что, задавая этот вопрос, подразумевают нечто иное, ищут какую-то клубничку, которую якобы можно отрыть в стоге наших спектаклей. Потому что само понятие "эротический" у нас извращено.
– Некоторых зрителей ваши постановки шокируют несоответствием между обликом хрупкой, красивой женщины и наворотом трагических страстей, которые вы обрушиваете на публику.
– Ну что, у меня вид комсомолки тридцатых годов, которая может только махать молотком? Я думала о том, почему мой облик так противоположен тому, о чем я ставлю спектакли. По-моему, он абсолютно адекватен.
– По спектаклям есть ощущение, что вы очень недовольна собой.
– Наверно, я не недовольна собой. Мне тяжело с собой, тяжелее, чем с кем бы то ни было.
– Вы словно бы осуждаете свои поступки после того, как их совершили.
– И да, и нет. Достоевский. Откроем "Преступление и наказание".
– А вам не кажется, что Достоевский отразил внутренний мир больного человека?
– Я не вижу грани между здоровым человеком и больным. Все мы больны и здоровы одновременно. И потому внутри человека всегда конфликт. И невозможно освободиться от своих болезней. Это Я. Мои руки, мои волосы, мои болезни, они мне дороги. И все неприятности, которые я в связи с ними переживаю, мне тоже дороги. Я живу своими внутренними конфликтами, я хочу ими жить. И я НЕ хочу этим жить.
– Но когда вы навязываете свои болезни другим, не вызывает ли это естественной реакции отталкивания?
– У нас у всех болезни-то общие. Просто кто-то переживает их сильнее, кто-то слабее, кто-то признается в этом сам себе, а кто-то пытается утаить, обмануться.
По работе с актерами я вижу, что когда я начинаю выливать на них свое, они в себе это же находят и начинают выдавать из себя то же самое, что я отдала им. Это процесс перетекания.
– В ваших спектаклях мужчина всегда – личность, страдающая то по воле женщины, то по воле судьбы, опять же женщины. За что вы наказываете мужчин?
– И мужчин, и женщин, и ребенка в "Саломее" я ассоциирую с собой. И "Отелло" – это я, и Яго, и Пугачев, и Иродиада… Это все есть во мне. И я уверена, что если вскопать, взрыть, взорвать, это может найти в себе каждый. Наверно, поэтому это так неприятно пугает некоторых зрителей.
– Какие взаимоотношения с мужчиной могут сделать вас счастливой?
– Взаимоотношения отца и дочери. Опять же от комплекса, который во мне существует в связи с тем, что отец от нас ушел, когда мне было шесть лет. Я его безумно любила. И я ищу отца в своих мужчинах.
– Ваши спектакли говорят о предательстве и одиночестве. Вы почему-то не желаете смириться с тем, что предательство в природе человека?
– А я только об этом и говорю, что с ним ничего не поделаешь. Его надо воспринимать как данность, но все существо борется, не желая воспринимать. Это самое болезненное, что только может быть – предательство. Оно влечет за собой все остальное, в том числе одиночество.
– Вы считаете себя сексуально просвещенным человеком?
– Я думаю, что мало знаю о сексе, но, во всяком случае, ощущаю, что это такое.
– Когда вы узнали, откуда берутся дети?
– Я позднего развития ребенок в этом смысле. Не то, что была в неведении, меня это просто не волновало, при том, что элементы детского флирта у меня рано начали проявляться. Но в глубь я не шла. Мое сексуальное развитие началось, когда я поступила в хореографическое училище и стала как-то что-то узнавать.
– В вас, опять же по спектаклям, подозревают то интерес к гомосексуальной тематике, то, наоборот, сексуальную фригидность, бегство от секса. Что же вам свойственно на самом деле?
– Нормальные отношения между мужчиной и женщиной. Но я принимаю отношения женщины с женщиной и мужчины с мужчиной. Потому что я с детства живу в театральной среде, в атмосфере принятия всех разновидностей любви.
– Секс является для вас источником энергии?
– Да, конечно. Нельзя ничего убрать из жизни, что составляет меня. Все влияет на то, что я делаю.
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой 25 декабря 1993 года
Справка
Родители Аллы познакомились в Ленинграде, где отец учился в консерватории, а мама – в хореографическом кружке при театре. После учебы отца распределили в Волгоград, где и родилась Алла. Мама работала там солисткой филармонии, а потом – в музыкальном театре. Когда Алле было шесть лет, родители разошлись. Спустя год мама уехала на работу в Красноярск, и дочь – с мамой. А в 9 лет Алла вернулась в Ленинград, где продолжали жить ее бабушка с дедушкой.
– Что для вас грех?
– Это тот поступок, то желание, та мысль, которая внутри меня самой создает состояние ломки, переживаний. Чаще всего мы понимаем, что мы делаем.
– А что тогда вынуждает совершать грех?
– Глупость.
– Вы глупый человек?
– Иногда – да. Бываю. В человеке живет сила, которая время от времени его баламутит.
– Она нужна человеку?
– Не думаю. Просто это те краски – черная и белая, – в которых мы живем. Как бы составляющие нас. И ничего с этим не сделаешь.
– Не слишком ли бедна палитра?
– Черное и белое – это не локальные цвета. Это огромная радуга всяких красок и оттенков. Нет в природе чистого белого и чистого черного.
– Как бы вы ответили на вопрос: кто вы?
– В каком смысле? В профессиональном?
– В каком вы о себе думаете.
– У меня есть масса градаций. Если элементарно, то я принадлежу к женскому полу, я человек, у меня две ноги, две руки, голова и в ней какие-то извилины. Я хореограф, режиссер. Я мать.
– У вас есть какая-то глобальная мысль, которую вы вкладываете в каждый свой спектакль?
– Специально я ничего не вкладываю, но поскольку каждый спектакль есть нечто личностное и состоящее из меня самой, то, наверно, можно человеку со стороны проследить, чем болен данный субъект.
– С какого возраста вы себя помните?
– С пяти.
– Какой-то эпизод?
– Да. Несколько эпизодов, связанных с папой, несколько – с бабушкой и дедушкой. И один, такой странный, странная картинка. Мне кажется, что это было, а теперь, когда я выросла, и она все время всплывает, мне кажется, что это детское воображение. Постоянно какие-то картинки возникают. Двор. Ощущение от моей лысой головы – меня в пять лет постригли налысо. Переживала, как я сейчас помню, этот момент. Папу помню. Как он идет по двору, играет на рояле. Маму помню в коридорах театра, бабушку, как она что-то готовит. Я даже помню этот вкус, но не знаю, как называлось блюдо, и самое интересное, что я сейчас стала спрашивать, и не могу найти концов. С тех пор я это блюдо ни разу не пробовала. Очень вкусное. Что-то желтое и острое. То ли орехи… чеснок, кажется… Помню бабушкину квартиру, шкаф, в котором стояли наливки – она сама делала. Помню, как она внизу, под домом… даже помню, как камни располагались, такой маленький газончик делала, огораживала битым кирпичом и там сажала крез-салат. Помню дерево. Дом, от дома идет забор, и между домом и забором все сажали какие-то цветочки, балкон бабушкин, там росло огромное дерево, какое я не помню, помню, что со стороны балкона на дереве рос большой гриб.
– А кто вас воспитывал?
– Сначала бабушка с дедушкой, поскольку мама была все время на работе. Потом – мама. Все-таки сейчас я уже понимаю, что мамино воспитание – самое активное. Поскольку я сейчас сама воспитываю и как каждый человек вспоминает: а вот в наши годы! А вот меня воспитывали! – естественно, так же, по шаблону, по банальному ходу вспоминаю, как меня воспитывали.
– Есть сходство?
– Есть, но не очень значительное. Я все-таки больше позволяю. Да нет! Я просто сама другой человек. Аня иная. Поэтому с ней приходится общаться по-другому, не так, как мама со мной общалась.
– Несмотря на внешнее сходство вы с дочкой разные?
– Разные.
– Вам это мешает?
– Мне нравится это.
– Не раздражает?
– Раздражает в какой-то момент. Но я не хочу, чтобы она была похожа на меня. Похожа на меня – значит, не дай бог, путь пройдет такой же, как у меня. А я не хочу этого. Пусть она будет не похожа ни на меня, ни на мою жизнь. Пускай сама живет и свою историю имеет.
– Вам в детстве многое запрещали?
– Мне почти все запрещали. С одной стороны, может показаться, что эти запреты бессмысленны, а с другой стороны, я сейчас уже я понимаю, что если не вколотить изначально, не дать ребенку понять, что нельзя в не твоей комнате трогать не твои вещи, то это может идти дальше до бесконечности. Нельзя трогать чужие вещи! И все. И никуда тут не денешься.
– Основной запрет был этот?
– Нет, но самое же интересное что для ребенка? Зайти в мамину комнату, подойти к маминому туалетному столику, где лежит масса всяких коробочек со всякими кольцами, бусами, брошками, тюбики с губной помадой… Это же девчонок больше всего интересует. И это всегда хочется делать, когда никого нет дома. Потому что, когда: мама, можно посмотреть? – Можно, – кайф не тот. А когда никого нет, и это можно достать, померить что-то с этим делать, кривляться перед зеркалом – вот это кайф. А это значит, ты должен нарушить запрет.
– Вы любили кривляться перед зеркалом?
– Я любила рассматривать, не помню, чтобы это было связано с зеркалом. У нас не было больших зеркал в полный рост.
– А сейчас любите в зеркало смотреться?
– Я стала меньше смотреть в зеркало, значительно меньше. Когда работаешь – это естественно, с профессиональной точки зрения зеркало – твой помощник, это понятно, здесь совсем другие отношения с зеркалом. А в жизни… Времени нет. Все бегом. Утром, когда чистишь зубы, глянешь вскользь, что там происходит.
– Когда смотрите в зеркало, о чем думаете?
– О времени.
– А что вы думаете о своем возрасте?
– Не знаю. Я как-то не задумываюсь сейчас, хороший у меня возраст или нет. Больше волнует: получается у меня то, что я делаю, или не получается. Естественно, жалко, допустим, что уже 35, а не 25. Просто, когда начинаешь об этом думать, понимаешь, что жить осталось не очень долго, что какие-то вещи не успелись уже. Что-то хочется сделать и уже нужно торопиться это делать. Даже не то, что хочется элементарно подольше на свете пожить, а хочется подольше быть со своим ребенком. Вот это сейчас стало главным. Уходить не хочется, потому что не хочется оставлять человека одного. Проблема морщин перестала занимать. Вспоминаешь о том, что ты хочешь как-то выглядеть, достаточно редко. Это плохо, потому что женщина должна об этом помнить каждый день, но… Ты помнишь об этом каждый день, да, но это просто не является главным. В какой-то момент было главным, ну, в 19 лет, в 23 года, а сейчас перестало.
– Но вы как-то за собой ухаживаете?
– Минимально. Странно я за собой ухаживаю. Прежде всего это очень жесткая мочалка и очень долгое растирание, раздирание этой мочалкой всего тела, очень горячая вода… то есть все, что нельзя, во всех книжках написано, что делать это нельзя, вот я все это делаю с детства. Не знаю, к чему приведет.
– Сотрете себя с лица земли.
– Когда я в театре у себя рассказываю, все смеются, потому что это действительно уморительно. Все, что запрещено, я делаю. Единственное, что еще делаю, это утром и вечером пользуюсь кремом. Все. Маловато, конечно, если разобраться.
– Как вам жилось в хореографическом училище?
– Сложно жилось. Первые, наверно, года три, единственное желание – все бросить, уехать, потому что самое главное было – быть рядом с мамой. Не быть одной. Дома быть, в конце концов. Мама жила в Красноярске. А потом все постепенно стало сглаживаться. Но трудно. У меня не все сразу получалось. Сложно шла на контакт с детьми. Трудности были с самой собой. В характере заложены некоторые черты, которые не давали возможности хорошо общаться с людьми. Страшная застенчивость. Я сейчас просто научилась ее как-то преодолевать. Но были такие случаи, я хорошо их помню, когда застенчивость доходила до такой степени, что фактически терялся контроль над собой, начинались какие-то нелогичные поступки, или я впадала в столбняк, что называется, или дар речи пропадал. Еще совершенно необузданное состояние гордыни. Чтобы застенчивость как-то скрыть, нужно форсировать себя. Форсировать – значит, это уже хамство. А поскольку я была человеком, воспитанным в невероятной строгости, и поэтому очень воспитанным, то, когда я начинала себя форсировать и хамить, это меня еще больше крутило. Одно на другое – и получался такой ком. Но это я все сейчас понимаю. Пять лет назад я эти вещи иначе анализировала. Я понимаю, что все заложено в детстве. Ниточки любых поступков, любых ситуаций, любых атмосфер внутри человека ведут в детство.
– У вас был авторитет среди взрослых в детстве?
– Изначально самый большой авторитет – мама, которую я безумно всегда боялась. Папу я всегда любила, и как-то слово "авторитет" к моему отношению к отцу не подходит, это не так.
– В вашей жизни был этап детского сада?
– Нет. Меня один раз отдали и – не сложилось. Я плакала все время и просилась домой.
– А в училище бывало, что вас дразнили, обижали?
– Конфликтов много было всяких с девчонками. Я же дралась. Меня трудно было обидеть, я чуть что – сразу ударяла. Меня ничего не стоило спровоцировать на драку. Поскольку речевой аппарат был не на должном уровне, поэтому… Сейчас я бы уже могла словом убить.
– Вас боялись?
– Репутация была, конечно, не очень хорошая. А официальные органы вызывали к директору, на ковер. Энное количество времени была под отчислением, года два. Но не только из-за дисциплины. Из-за двоек.
– Вам не давались общеобразовательные предметы?
– А я не занималась. Вообще. Потому что в отличие от других детей у меня была возможность ходить в Публичную библиотеку. И это такая вот опасная оказалась вещь. Потому что, имея интересную книжку под подушкой, к сожалению, летит вся учеба. Что и происходило два года.
– Почему другие не имели доступа в Публичную библиотеку?
– А кто же из детей может туда попасть? Никто. У меня там работало очень много знакомых. Я была дитя полка Публичной библиотеки. Меня водили по всем закромам. И я имела доступ к вещам, к которым даже не всякий взрослый имел доступ. Может быть, и поэтому было такое ощущение в классе, что я над всеми, потому что как бы больше всех знала. Я была в библиотеке каждый день. Дело в том, что, когда я оказалась в Ленинграде, я жила у маминой очень близкой подруги. Она стала моим ближайшим другом. И если говорить о продолжении воспитания, то это как раз тот человек, который продлил мое воспитание после мамы.
– И какие книги вас интересовали?
– Прежде всего это мир дягилевского балета. Тогда же все это вроде было, а вроде бы и нет. А когда есть возможность держать в руках эскизы Бакста, когда ко всему этому прикасаешься!.. Или – я имела возможность смотреть огромное количества книг по балету, присланных со всего мира. И оттуда узнавала имена, которые широкой публике были неизвестны. Это было что-то невероятное! Надо же еще видеть эти залы! Где все пронизано историей. Когда тебя вентилируют какие-то невероятные токи со всех сторон. Все-таки я была провинциальным ребенком. И в моем доме больше пяти книжных полок не было. Да у меня и стремления к книгам не было до того, как я попала в Публичную библиотеку. Из-под палки что-то читала. Как моя Аня сейчас. Правда, после "Евгения Онегина" ее как-то что-то разбередило – пошла по Пушкину. А меня даже "Евгений Онегин" не разбередил. Желание читать было на нуле. И еще: я видела и знала, что это люди, которые служат в специальном отделе библиотеки, я среди взрослых, они сажают меня за отдельный стол деревянный и специально подбирают мне книги. Не то, что у меня сразу проснулось безумное желание знаний, не поэтому. Потому что Катя, у которой я жила, художник-реставратор, заведовала реставрационным отделом Публичной библиотеки. Я должна была туда приходить, чтобы дожидаться ее после окончания работы. Мне деваться было некуда, я же не могла по улицам болтаться. Просто так получилось.
– Когда вы впервые увидели балет?
– Наверное, у мамы в театре. Помню как бы отчетливый момент, как я пошла в Кировский театр первый раз, вот это я помню. А когда я первый раз вообще узнала, что такое – человек на пальцах стоит, не знаю.
– И что вы смотрели в Кировском?
– To, что, по-моему, все дети смотрят. "Щелкунчик". Хотя нет, "Щелкунчик" был после. А до, кажется, я была на юбилейном вечере Бориса Яковлевича Брегвадзе.
– И что вас потрясло?
– Все. Так замечательно! Когда выходили на сцену те люди, многие из которых уже ушли – из театра, из жизни, невозможно было не сойти с ума. И потом, я жила в атмосфере такого преклонения перед театром, музыкой, балетом, уже одно это предрекало восхищение, волнение, горение во мне. Ребенок идет в Кировский театр! Оркестр. Люди. Занавес…
– И вы тогда захотели стать балериной?
– Ой, нет. Мысль о том, что можно вот так же, как они, была тогда исключена совершенно. На каком-то совсем примитивном уровне, конечно, нравилось танцевать. Элементарные импульсы: услышала музыку – стала как-то двигаться под нее, видела костюм – я хочу тоже в этом костюме, под эту музыку. Замечательно, что есть люди, которые могут сказать, что в детстве ими правили великие идеи. Я не могу про себя такое сказать. Никакие великие завоевания и далеко идущие планы меня не мучили.
– А чего вы хотели в хореографическом училище?
– В училище я уже совершенно определенно хотела быть танцовщицей. Именно в Кировском театре. Никаких других театров я не знала.
– Воспитание в училище было жестоким?
– Жестоким. Можно было еще пожестче, сейчас я уже понимаю. Потому что мир, в который мы были выплюнуты из училища, оказался в сто раз страшнее.
– А мир, в котором вы жили в училище, был очень изолированным?
– Абсолютно изолированным. Для меня. Я вообще изолированным миром жила. У меня была Катя, у меня были Михайловы, у которых я воспитывалась тоже, больше у меня никого не было. И училище. С утра же до ночи – там, когда заканчиваешь учебу, домой бы добраться, уроки сделать и спать. И куда-то в другой мир вырваться… Мы, конечно, ходили в драматические театры, на концерты в филармонию… Например, о том, что существует "Битлз”, я узнала лет в 17, даже, может быть, позже.
– Эстрадную музыку вы не слушали?
– Кто-то у нас слушал. Я даже помню, вроде какие-то вечеринки были. Это, наверно, мой пробел.
– У вас были подруги?
– У меня была в классе очень хорошая подруга. Я все время с ней дружила. Потом ее отчислили – и я осталась без подруги. Вот она была основным моим другом четыре года. Сейчас она очень часто мне снится.
– Вы с ней с тех пор не виделись?
– Нет. Я вообще не люблю встречаться со своим ленинградским прошлым. Это болезненно.
– Вам тяжело давались ограничения в пище, диета?
– Ужасно! Я так люблю поесть! Подпольно бежала в булочную, покупала батон белого хлеба и, давясь, съедала его за пять секунд. А потом икала полчаса.
– И что вам можно было есть?
– Мы ели творог… Я делала так, как я и сегодня делаю, и всегда буду делать, я это поняла: или ем во всю мочь, или во всю мочь вообще ничего не ем и не пью. Два варианта. Среднего не было. Я сейчас с изумлением вспоминаю, как же можно было съесть столько много! Мы покупали ореховый щербет, большой брусок, и его съедал один человек за один присест. Непонятно, как это организм переваривал.
– А когда вы спиртное впервые попробовали?
– Очень поздно. Нет, попробовала рано – дома это никогда не было запретом. Хочешь – попробуй. Бабушкины наливки. А вот опьянение первый раз произошло на выпускном вечере. Я выпила полбокала красного вина. И этого хватило. Потому что изможденные уже были такие, что могли опьянеть от бутерброда с сыром. От голода и усталости.
– Правда, что вас били в училище?
– Правда. Стульями кидались. Иногда стулья попадали в цель, иногда не попадали. Это уже от собственной ловкости зависело. Били руками. Бывало больно. Но дело даже не в боли. А в унижении собственного достоинства в тот момент. Просто у нас был особый случай, который длился, к сожалению, года три, с одним педагогом. Особый случай.
– То есть все зависело от педагога?
– Но первый мой педагог, Галина Павловна Новицкая, она была очень красивая женщина, всегда безумно красиво и со вкусом одевалась, эффектно, и у нее были длинные ногти, она их красила под цвет губной помады и под цвет платья. Казалось, это не женщина, а просто восторг. Мы ее страшно боялись. И вот она этими ногтями показывала то место, которое нужно больше всего тянуть в данный момент. После этого показа оставались синяки. У меня на это ни тогда, ни сейчас обиды не было. Мы ее безумно любили. Другие случаи были разными. Были случаи откровенных издевательств. Но это как везде. Как в медицине. Есть же масса врачей садистов. Тот же вариант.
– Когда вы впервые вышли на сцену?
– Сначала меня долго не занимали ни в чем. Хотя все дети начали танцевать с первого класса. Я начала класса с третьего. Я понимала, что хуже всех, значит, я и не танцую. А потом, у меня не было родителей, которые все время общались c педагогами, то есть я была человеком, за которого никто не хлопотал. Сейчас я вот думаю, как же это может быть, что меня не ставили? Тогда же мне казалось это естественным, раз я хуже всех. Потом я стала понимать, что это не так. А потом стала понимать почему.
– И как происходили ваши выходы на сцену? Что это было?
– Так же, как и сейчас. Страх, который заполоняет все. И, кроме желания убежать, спрятаться и вообще не существовать, ничего нет. То же самое сейчас – ничего не изменилось. И все время во мне происходит борьба с этим страхом. Борюсь так, что все-таки делаю этот шаг из-за кулис на сцену, вот и все.
– Вы себе что-нибудь говорите в этот момент?
– Да, все время с собой разговариваю. В зависимости от того, какой спектакль. Обычно недовольна: зачем я это придумала? Что за глупость такая! Сейчас бы сидела дома… Что-нибудь такое. Ну зачем мне это? Сейчас я стараюсь… эти мысли все равно существуют, но я стараюсь загнать их куда-то. Я стараюсь разговаривать как бы с определенным человеком, необходимым мне в данный момент.
– Опору ищете?
– Нет, не опору.
– А что?
– Мы сейчас к La Divina перешли, поэтому тут трудно… да и не надо. Есть вещи, о которых не надо говорить, нельзя их выбалтывать всуе.
– Когда вы услышали первое матерное слово, помните? Мат присутствовал в вашем детстве?
– Ой. В детстве – нет, не знала такого.
– А когда вы сами начали употреблять нецензурные слова?
– Не помню, но, наверно, в последних классах училища.
– А курить?
– В училище, конечно. Пробовала лет в 19, потом были всякие остановки и на месяц, и на год, по-разному. Я не могу сказать, что привязана к курению, когда я делала "Дивину", я вообще не курила. В принципе я могу без этого жить. Сигарета мне ни в чем не помогает. Это глупость. После того, как покурю, раздражает запах, я его терпеть не могу. Руки пахнут, волосы, это ужасно.
– Вас угнетают ситуации, в которых вы теряете контроль над собой?
– Да. Поэтому мне не хочется даже попробовать наркотики. И почему я не пью. Не то что угнетают. Я их не допускаю. Не люблю глупость и не хочу, чтобы из меня это вылезало. И просто это не красиво. Я не люблю некрасивое.
– Какой стиль одежды вам близок?
– Я одеваюсь очень по-разному, в зависимости от ситуации, от настроения. Хорошо, когда имеешь возможность в своем гардеробе одеться и под мальчика, и деловой женщиной, и какие-то фривольные туалеты, и одеться богатой дамой. А вообще самое любимое для меня: черные облегающие или широкие брюки и черный свитер. В этом удобно водить машину, репетировать.
– Когда вы сели за руль, мир как-нибудь изменился? Ваше мироощущение?
– Да, во-первых, это огромное удовольствие. Во-вторых, я стала успевать делать массу вещей. И получаю удовольствие – от дороги, от машины. Машина – дружочек мой. 0на для меня живая. Я с ней общаюсь.
– А взгляд из машины отличается от взгляда пешехода?
– Конечно, отличается. Когда я выхожу на улицу пешком, для меня теперь это событие. Я многого не знаю о том, что происходит в жизни, за окнами. Потому что – вышел из подъезда, сел в машину, доехал до театра, вошел в подъезд, все, и так же обратно. А тут, когда выйдешь – ты людей посмотришь, в магазин зайдешь, каждый раз чему-нибудь поразишься. И впечатлений на целый месяц.