
Полная версия
Бык бежит по тёмной лестнице
В кружке с маленькой щербинкой на ободке дядя Коля заводил себе сладкий чёрный чай из двух пакетиков; шумно его прихлёбывая, говорил, как трудно рисовать смерть – не фантазию о смерти и не натурализм, а её метафизический портрет – обрыв, конец.
На последней дяди-Колиной картине изображён грязный двор с опрокинутой урной, позади которой возвышается тёмно-фиолетовый проём облезлой арки. Неестественной формы тень от арки лежит на земле, и понятно, что никакая это не тень, а тело мёртвого человека. Труп обут в дяди-Колины желтоватые ботинки.
Когда я впервые это увидел, мне стало не по себе. Дядя Коля не просто нарисовал мёртвую тень. Он написал свою собственную мёртвую тень.
Такое иногда случается; художники могут нарисовать то, чего ещё не случилось. Или выдуманный персонаж вдруг встретится вам на улице, или в какую-то секунду вдруг вспыхнет дежавю и вы будете стоять перед обычным, казалось бы, городским районом и точно знать, как он устроен изнутри – потому что однажды вы его сами начертили.
* * *Я отступил от темы, но это важно: одна такая странная история случилась, когда я рисовал обложки для чужих комиксов. Я сгенерил суперкавер для проекта про футбольную команду, а через пару недель взял и встретил своего героя в вагоне метро. Правда, парень, которого я встретил, был одет в футболку другого цвета и на его ногах не было ни гетр, ни наколенников, но это точно был он – я слишком долго придумывал заострённое книзу продолговатое лицо, большие тёмные глаза, высокий лоб, чёлку поперёк лба, тонкие полоски на выбритых висках. Мужик, стоявший возле выхода, задел его пузатым рюкзаком и футболист тут же вскинулся: «Куда прёшь?». Мужик извинился и поспешно принялся стягивать с плечей лямки. Встретившись со мной глазами, футболист нахмурился и отвернулся – несколько раз за время поездки он оборачивался в мою сторону.
Но ещё более безумный эпизод произошёл со мной после того, как я в школе нарисовал короткий комикс про Пушкина. Это был четырёхкадровый ёнком[9], к которому я прилепил ещё две картинки и ёнком вышел шестикадровым. Задуман он был как основа для задника на сцене школьного актового зала. Каждый кадр представлял собой картинку, на которой поэт вмешивается в разные сюжеты популярных историй. Например, в этой серии была картинка «Пушкин пишет письмо турецкому султану», но была и другая – «Пушкин помогает деду Мазаю спасать зайцев».
Комиксу была уготована короткая жизнь. Комиссия, приехавшая в школу с проверкой, усмотрела в моих рисунках что-то крамольное, и в итоге моего Пушкина срочно убрали в подсобку, а Марию, которая курировала оформление актового зала, отчитали по первое число.
В тот же самый день, возвращаясь из школы домой, на улице Кастанаевской я встретил Пушкина.
Ясно-понятно, что это бред – но со стороны двора одного из жилых кварталов, неподалёку от магазина «Пятёрочка» (сейчас там другой продуктовый магазин), появился человек в длинной зимней одежде типа дублёнки с меховым воротником, с тростью и в высокой цилиндрической шапке. Может, неподалёку снимали какое-то кино (разве снимают историческое кино в неосвещённом районе с городской застройкой?). Или аниматор работал с детьми и вышел за сигаретами, не поменяв костюм на пуховик (куда поблизости, кроме нашей школы, могли пригласить такого аниматора?)
Я всё успел бы сам себе объяснить, если б не эта пустая улица, не дрожащий свет фонаря на улице Кастанаевской и не плавные, гипнотизирующие движения длинной тяжёлой накидки на плечах персонажа. Чувак шёл по улице в мою сторону и, поравнявшись со мной, пальцами правой руки (белая перчатка) слегка коснулся полы высокой шляпы и поприветствовал меня едва заметным кивком головы.
* * *Дяди-Колина картина с фиолетовой тенью, обутой в желтоватые ботинки, попала «в десятку», хотя я бы предпочёл, чтобы она осталась забытой и пылилась в загашниках. В две тысячи одиннадцатом, в конце мая, дядя Коля ночью упал пьяный в одной из арок жилого комплекса неподалёку от станции Динамо. Так как голова его лежала в тени, а наружу торчали только те самые ботинки, прохожие не сразу догадались вызвать скорую – мало ли пьяных валяется в московских подворотнях? Найденного на улице мёртвого человека в потёртой куртке и засаленных брюках приняли за обычного бездомного и только в морге, разбирая его одежду, отыскали паспорт и связались с родственниками.
Приехала дяди-Колина сестра из Феодосии и тридцатилетний сын, невысокого роста парень с бледным лицом – ни единой чертой он не напоминал своего харизматичного отца, скорее похожего на цыгана, нежели на представителя московской богемы. На похоронах Кайгородов-младший забился в самый угол траурного зала и втыкал в красивый плоский смартфон – редкость по тем временам. Было понятно, что парень чувствует себя неуютно. Я обратился к нему (не помню зачем) – а он неловко втянул голову в плечи. Сын словно извинялся за своего отца, алкоголика и маргинала, похожего на бомжа и, по мнению семьи, ничего путного в этой жизни не достигшего. То есть они видели его только таким и отказывались принимать в другом качестве. Их мировидение не вмещало ничего выходящего за рамки обыденного.
В крохотном кафе в Алтуфьево родственники устроили провинциальные поминки с борщом, киселём и пирожками и совсем не ожидали, что на этот кисель съедутся люди со всего города – академики, искусствоведы, хозяева галерей, да и просто ученики вроде меня. В кафе места для всех не хватило, мы стояли на улице и пили из одноразовых стаканчиков коньяк, купленный поблизости, в «Монетке». Цвела сирень, черёмуха сыпала белым, в воздухе после дождя стоял сладкий мертвецкий запах.
Дядя Коля не любил огонь и хотел, чтобы его похоронили на кладбище, но сам об этом никак не позаботился – со многими вёл подобные разговоры, но нигде не упомянул о своём желании в письменной форме. А потому сестра и сын, спеша поскорее разобраться с наследством и уехать наконец к себе домой, к делам и хозяйству, – пошли по наиболее простому и дешёвому пути: сожгли дядю Колю в крематории.
И ни я, ни профессор Михлыч с кафедры монументальной живописи Худака, не сумели с этим ничего поделать. Михлыч пытался собирать по институту деньги, но родственники принимать их отказались.
– Что уж мы, совсем, что ли, нищие, – отвечала сестра и морщила нос. – Что мы, побираться, что ли, должны?..
Я даже не удивился, узнав через несколько лет, что она потихоньку распродала все картины учителя, хранившиеся у него в мастерской.
* * *Стальной механизм щёлкнул и вобрал в себя дядю Колю, кособоко вписанного в тесное пространство продолговатой трапеции, на белой, очень белой драпировке – с таким чистым белым цветом он вообще никогда не работал, а вот сейчас он вместе с ним отправлялся в вечность. Гроб исчез под плоской металлической пластиной, а потом где-то под землёй застучали железные колёса вагонетки, и я начал задыхаться.
Через полгода после дяди-Колиной смерти прах из крематория никто не забрал, и он был похоронен в общей могиле.
Глава 4
Привет, оппа́[10]
Если бы я был хозяином галереи, я сделал бы точно так же.
Снял бы пространство в центре города, там, где полно народу.
Лучше – в пешеходной зоне, чтоб вокруг побольше туристов. И чтоб рядом имелся ресторан или кофейня. Кофейня даже лучше, с уютным интерьером и средними ценами. Место, где можно посидеть и обдумать предстоящую покупку или провести переговоры на условно нейтральной территории.
Ксеня-чан сидела напротив и потягивала через соломинку кофе с миндальным молоком. Волосы василькового цвета создавали вокруг её головы голубое сияние. Белое весеннее пальто нараспашку, длинное платье, ярко-оливковое, на размер больше, чем нужно. Ярко, сочно, бьёт по глазам.
На втором курсе Ксеня-чан, подражая своей любимой певице Хейли Уильямс[11], красила волосы в рыжий цвет, а вокруг глаз накладывала оранжевые тени, как у Джерарда Уэя[12], нарисовавшего несколько своих собственных комиксов, – и уже из-за одного этого Ксеня-чан была его фанаткой. Музыка «Paramore», «My Chemical romance» и «Tokyo hotel» до сих пор вызывала в памяти самые отвязные времена в моей жизни – четыре года существования нашей лихой компании.
– Сказали, с белковым… – Подруга тычет пальцем в десерт. – Оппа́, съешь половинку! Я худею.
Много лет назад Ксеня-чан плотно подсела на азиатские сериалы и тянула оттуда в реал всякую всячину: и китайские иероглифы, и японские речевые конструкции, и корейский сленг. Со временем многое забылось, а вот «оппа́» приклеилось ко мне намертво.
– Точно не будешь? Ладно.
Подруга пододвигает блюдечко к себе. Клубника лежит на голове эклера в облачке взбитых сливок, посыпанных кокосовой стружкой.
Наклонившись к десерту, Ксеня-чан недоверчиво принюхивается. Пробует крем ложечкой.
– Эй, не молчи. – Она бросает на меня короткий взгляд. – Говори что-нибудь.
В лёгких у меня всё ещё сидит остаточный призрак болезни, и я не говорю, а кашляю, чем привлекаю внимание посетителей кофейни. Настали такие времена, что нельзя и чихнуть в своё удовольствие, тут же заработаешь косые взгляды. Может даже подойти официант и вежливо спросить куар-код или тест на ковид.
– Как Тамара Антоновна? – спрашиваю я наконец.
– Мама как всегда. Ходит по врачам, – Ксеня-чан достаёт из кармана упаковку влажных салфеток и тщательно протирает пальцы. – Около сердца нашли какую-то жидкость.
– Поэтому не возвращаешься?
Она кивает.
– В Москве без меня пока справляются. – Она отмахнулась. – В мае поеду. Если не будет второй волны.
Крохотное издательство Ксени-чан зарегистрировано в России. Перед самой пандемией Ксеня-чан подписала договор с известной художницей из Кореи, работающей в жанре яой[13]. Планировалось выпустить на бумаге две переведённые работы, но в итоге издательству пришлось перейти на русский вариант вебтунов[14], где вышла только одна книга, которая, увы, не обеспечила необходимого уровня продаж. Подписание второго контракта так и не состоялось.
Постукивая ложечкой по блюдцу, Ксеня-чан начинает болтать сама, и мне приходится делать вид, что я её внимательно слушаю, хотя на самом деле я слушаю жужжание собственной навязчивой мысли: картина Кайгородова, что висит в галерее несколькими этажами выше, – точно его картина? Чтобы понять это, нужно посмотреть на оборотную сторону холста. Но кто мне это позволит?
Пока там, наверху, Ксеня-чан искала куратора, я, словно загипнотизированный, стоял и смотрел на лиловые лепестки. Пульс у меня стучал не только в яремной ямке и в ушах, но даже в глазах и в затылке. Потом через увешанный картинами зал к нам подошла работница галереи и сообщила: хозяин передумал продавать картину.
С кем можно поговорить насчёт полотна? Девушка не знает, но через полчаса обещает дать информацию. Кураторша обменялась визитками с Ксеней-чан. Мы пили кофе и ждали звонка на её телефон.
– Алё, гараж, – говорит Ксеня-чан.
Я поднимаю глаза. Подруга пристально смотрит, прямо в глаза.
– Ты как зомби, – вздыхает она и снова машет на меня рукой. – Ладно. Проехали.
Она берёт вилку, отламывает кусочек десерта и отправляет в рот. Лицо её в ту же секунду краснеет и сморщивается, а глаза превращаются в щёлочки. Ксеня-чан судорожно хватает салфетку, а потом ещё и ещё одну, выплёвывает в бумагу всё, что только что было рту, и, держа салфетку наперевес, машет рукой официантке.
– Ты чего? Зуб сломала?
Подруга не отвечает. Она всё машет, машет рукой – и наконец официантка в длинном фартуке приближается к нашему столику.
Ни слова не говоря, Ксеня-чан суёт ей в руку салфетку с содержимым.
Официантка даже не скрывает брезгливости; минуту назад краем глаза она пристально наблюдала за происходящим, а сейчас пытается подсунуть обратно, под Ксенину руку, злосчастную салфетку с выплюнутым куском пирожного.
– В меню написано – крем белковый, – в голосе моей подруги звучат неожиданно жёсткие нотки. – На самом деле он масляный. Деньги мне верните.
– Как вам не стыдно! – Официантка стоит напротив нас, держа двумя пальцами грязную салфетку, которую моя подруга всё-таки сунула обратно официантке в руку. – У нас всё свежее! Всё натуральное…
– Вот сами и ешьте своё натуральное. – Ксеня-чан говорит громко, и сидящие за соседними столиками оборачиваются. – Я просила с белковым. Вы дали с масляным. Верните деньги.
– Решайте вопрос с администратором! – Официантка морщится и вместе с салфеткой убегает за кулисы.
Пока Ксеня-чан разбирается с руководством заведения, я сижу за столом, сжимаю в пальцах жёлтый мячик-тренажёр и борюсь с тошнотой. Если пять минут назад я ещё подумывал перекусить в этом заведении, то теперь у меня окончательно пропало всякое желание.
Ксеня-чан вернулась с победным выражением на лице. Ни слова не говоря, она, положив ладони на стол, делает три глубоких вдоха и выдоха.
– Маркетологи хреновы. Думали, прокатит?
– Хотя бы кофе нормальный? – спрашиваю я. – Хочешь, уйдём отсюда?
– Сиди. – Она берет со стола стакан с остывшим кофе и делает пару глотков. – Нарочно будем глаза им мозолить.
В этот момент её телефон пиликает, и я настороженно замираю. Ксеня-чан тыкает в экран.
– Расслабься, – говорит она. – Это личное.
Она всегда так отвечает «это личное» или «это рабочее».
На правую щёку падает тень от синих волос, прищуривается глаз, зубы слегка прикусывают нижнюю губу. Ксеня-чан – мой единственный близкий человек, не считая мамы. Я слишком давно её не видел, и за это время она изменилась: кожа её сделалась гладкой, интонации – воркующими, она стала носить платья – а если моя подруга носит платья, значит, всё у неё хорошо. Такие перемены происходили, только если она с головой ныряла в новую любовь.
Угадывать, с кем сейчас тусит Ксеня-чан, вообще бесполезно. Она постоянно скрывала своих настоящих возлюбленных – скрывала ото всех, даже от меня: по-видимому, так ей было проще. Единственный раз я оказался свидетелем её отношений с нашим общим приятелем Аликом Ботвинским – и роман этот, надо сказать, не принёс радости никому из нашего окружения. Если и остальные отношения моей подруги столь же болезненны, может, и хорошо, что никто ничего о них не знает.
Так как её личная жизнь всегда была тайной за семью печатями, матери моей подруги очень часто хотелось проникнуть под эти печати, а дочь сопротивлялась любому контролю. Может, из-за этого их домашнего противостояния и случилась такая штука, как наш брак.
* * *Маховик закрутился, когда Тамаре Антоновне удалили щитовидку. Она вдруг принялась плакать каждый вечер.
– Что за жизнь проклятая, – говорила она сквозь слёзы. – Надо было сразу покончить со всем, как только дедушка умер, – да пороху не хватило.
Слышать такие вещи было невмоготу ещё и потому, что год назад погибла Сашенька Хвостова, однокурсница Ксени-чан по Худаку.
– Они все заодно? – беспомощно восклицала моя подруга и опрокидывала в себя очередную банку пива. – Это что, всемирный клуб самоубийц?
– Успокойся, я в него не вхожу. – Поддержка моя выглядела так себе поддержкой.
– Как бы её переключить. – Ксеня-чан запускала пальцы в волосы и крепко сжимала голову. – Кошку бы завести или собаку, но ведь матушка моя такой же аллергик, как и ты. Меня окружают только самоубийцы и аллергики!
Ксенина мама не жаловала ни психологов, ни психиатров. Эндокринолог уверял, что через пару месяцев приёма гормональных препаратов её состояние улучшится, но прошло два месяца, три, четыре – а та всё мотала нервы моей подруге. К тому же у неё сильно ухудшилось зрение. Решив, что это побочный эффект от приёма лекарств, Тамара Антоновна бросила пить таблетки.
Тамара Антоновна растила дочку одна и официально замуж не выходила. Сразу после смерти отца (Ксениного дедушки) она рассталась с человеком, которого я считал Ксениным отчимом, но оказалось, что мужчина этот по документам не приходился ей никем. Он растворился в тумане, чуть было не отсудив у бывшей гражданской жены половину её московской квартиры, – тогда-то, после всевозможных дрязг и треволнений, у Ксениной мамы и обнаружили проблемы с щитовидкой. Во время повторного обследования, уже в Минске, ко всему прочему обнаружилась вторая стадия рассеянного склероза; наконец врачи смогли объяснить причину резкого падения зрения.
Тамара Антоновна не была готова принять подобные новости и в домашних разговорах всё чаще возвращалась к теме некоего «семейного возмездия». Из-за этого возмездия, считала Тамара Антоновна, Ксеня-чан будет вынуждена повторить одинокую судьбу матери. К тому же Тамара Антоновна знала об увлечении дочери культурой яоя.
– Ты мне скажи, – настаивала Тамара Антоновна. – У тебя всё в порядке с… этим?
– С чем, «с этим»?
– Ну…
Ксенина мать морщилась и выдавала:
– Ты не лесбиянка[15] случайно? Если ты лесбиянка, так и знай, я покончу с собой.
– Боже!..
Однажды Ксеня-чан устала это слушать.
– У меня даже парень есть, – ляпнула она, не подумав. – И мы скоро поженимся.
Тамара Антоновна так и замерла с открытым ртом.
– Правда? – Её красноватые глаза блеснули. – Вы правда поженитесь?
Сообщение про близкую свадьбу дочери стало катализатором, который на какое-то время поправил картину мира Тамары Антоновны.
– Хочу понравиться твоему молодому человеку, – говорила она и направлялась на процедуру, которая у Ксени-чан называлась «делать брови».
Подругу свою я понимал, как никто: у меня дома давно уже велись похожие разговоры. К моим двадцати пяти я уже не хотел видеть рядом с собой никого – от слова вообще. Однажды из-за этого я накричал на маму, а потом чувствовал себя весьма паршиво.
– Хватит прессовать. – Я и сам не заметил, как повысил голос. – Живу отдельно, сам себя обеспечиваю, чего тебе ещё надо?
Мамино лицо вытянулось и сделалось жалким, губы изогнулись подковкой. Сухая, морщинистая кожа на её руках натянулась – мама крепко сцепила пальцы, её коротко подстриженные ногти впились в запястья, оставляя на них маленькие ровные полулуния.
Я ни разу не видел лака на маминых ногтях, как, впрочем, и косметики на её лице, за исключением помады, цвет которой она обычно подбирала такой ужасный, что в детстве мамины накрашенные губы меня даже пугали. Вся напряжённая, она сидела напротив меня в маленькой кухне на Лосиноостровской.
Я попытался было «прокрутить всё взад» и как-то смягчить свой выпад, но тут мама собралась с силами и сказала мне ту самую фразу – чётко и ясно, с уверенностью и страстью:
– Женишься – слова тебе не скажу.
У неё, кажется, даже особый огонь в глазах загорелся.
– Клянусь. Ноги моей в твоём доме не будет. Только найди себе хоть кого-нибудь.
Я как сейчас помню наш с ней разговор – и блестящую идею, которая пришла ко мне в голову в ту же самую минуту. Нужно ли говорить, что, после того как я воплотил ту идею в жизнь, реальность моя сложилась путано и по-дурацки. Насколько по-дурацки – вы даже не представляете.
Когда Ксеня-чан пересказывала мне свои разговоры с матерью, она, может быть, и не имела в виду ничего такого – но я воспринял сообщение как сигнал к действию.
– Вообще никаких проблем не вижу, – заявил я. – Если дело в каком-то идиотском штампе, почему бы не пойти в загс и не шлёпнуть его наконец. Готов хоть сейчас, если эта штука тебя выручит.
– Серьёзно? – Ксеня-чан от неожиданности дёрнула рукой, тёмное пиво выплеснулось из банки и вылилось мне на футболку. – Блин! Сейчас всё постираю! Снимай футболку, быстро.
Я принялся отнекиваться и сказал подруге, что её решимость постирать мою футболку смахивает на желание показать «товар лицом», на что Ксеня-чан дала мне щелбан и заявила:
– Имей в виду, ты сделал мне предложение, а не я!
Я успокоил её, что всё так и есть, и она добавила:
– Это будет коммерческое соглашение. Развод по первому требованию любой стороны. Или просто договоримся на трёхлетний срок. Три года, а потом развод – окей?
Условия меня устраивали.
– А если наши мамы срочно захотят внуков? – забеспокоилась подруга. – Будут ходить к нам в гости и спрашивать, почему мы так странно живём.
– А мы им объясним, что брак в двадцать первом веке сильно отличается от брака в двадцатом. Скажем: если они хотят, чтоб у нас всё было хорошо, пусть к нам никто не лезет.
Потом я много раз возвращался к этой мысли и видел в ней всё больше и больше смысла. Я знакомился с парами, которые жили бок о бок и не спали друг с другом – просто оставались хорошими друзьями, у которых ко всему прочему есть ещё и общее хозяйство, что-то вроде соседей по квартире. Я видел людей со штампами в паспортах, которые так же, как и мы, жили в разных городах и встречались раз в месяц. Наконец, у меня есть знакомые, вырастившие вместе детей, но после пятидесяти предпочитающие жить отдельно от супругов; если нужно, они могут вместе прийти в гости к кому-нибудь из старых друзей и выглядеть как пара – им ничего не стоит изображать на публику дружбу и любовь. В общем, вариантов масса: что-то подсказывает мне, что в скором будущем такой вариант семьи окажется гораздо более распространённым, чем «вотэтовсё» с детьми, тёщами и супружескими обязанностями.
– Ты гений. – Ксеня-чан схватила меня за плечи и громко чмокнула дважды – по разу в каждую щёку. – Ты мой супергерой.
Свадьбу мы не устраивали – просто расписались в загсе, а потом привели наших мам в ресторан (отец идти отказался). Мамы, похоже, совсем не понравились друг другу, и это тоже оказалось нам на руку. Суть знакомства наших семей в конце концов свелась к поздравлениям друг друга по телефону и к ежегодным встречам, которые мы устраивали им трижды – в день регистрации нашего так называемого брака.
* * *В здании загса у меня случилась первая и единственная в жизни паническая атака, о которой знали только Ксеня-чан и я сам. Я даже своему кардиологу постеснялся об этом сказать.
Атака началась, как обычно начинаются приступы, если я забываю выпить свои таблетки, но в этот раз я точно знал, что ничего не забыл, – и всё равно сердце ускорилось, а горло и плечи стянул жёсткий и широкий ледяной бинт. Я опустился на пол. Человечки на периферии моего сознания сделались совсем уж карикатурными, а моей единственной реальностью стала смирительная рубашка из жёсткого льда, она плотно и грубо привязывала мои плечи к грудной клетке. Я равнодушно подумал, что – приплыли; видимо, я умру прямо здесь, возле белоснежного писсуара в туалете отдела регистрации.
Не знаю, что бы со мной было, если бы в туалет вошёл какой-нибудь другой человек. Имелся ли в тот момент у него на затылке сияющий нимб – без понятия. Тогда мне показалось, что – да, имелся.
– Эй, мужик. – Голос гудел, как огромный колокол. – Мужик, слышь? Дыши давай, мужик. Слышь? Вдох – вы-ыдох. Вдох – вы-ыдох.
Чаша писсуара, висящая у меня над головой, превратилась в огромную чёрную дыру, из неё выкатывалось наружу протяжное «Ы-ы-ы!». Что-то больно хрустнуло между лопатками, и ледяной бинт постепенно начал превращаться в серебристую тёплую струйку. Она стекала вниз по моим плечам, а потом ручеёк поднялся обратно, к шеё, и растворился где-то в затылке.
– Во-от, – раздавалось из писсуара. – Голову вправо. Голову влево. Голову наклонить. А сейчас вы-ыдох.
Я выдохнул, в глазах потемнело, лоб ткнулся в чьё-то плечо. Что-то оцарапало мне щёку – неожиданная боль отдалась в левом ухе. Я открыл глаза, и передо мной качнулась бутоньерка – живая шипастая роза, приколотая к лацкану.
На полу возле меня сидел здоровенный дядька лет под сорок с лицом как у бородача с картины Кончаловского: голубые глазки, сияющие розовые щёки. Бородач сидел рядом на полу и – натурально – держал меня в объятиях.
– Первый раз женишься? – участливо спросил он. Когда я попытался вырваться из его мощных лап, чувак ещё сильнее сжал мои плечи. – Да сиди ты, ёлки-моталки! Я ему спазм с грудного отдела снимаю, а он тут ножками сучит.
Мужик выдыхал наружу успокаивающий душу запах хорошего коньяка. Я внезапно обмяк.
– Вы… кто? – Язык у меня во рту еле-еле провернул два слова.
– Дед Пихто, блин. – Мужик потрепал меня по затылку. – Первый раз, спрашиваю, женишься? Оно и видно, хе-хе. Я-то уже третий, мне всё нипочём. Позвать кого? Из гостей твоих?
Я покачал головой и попытался встать на ноги.
Мужик, медленно поддерживая меня за ремень, помог подняться.
– Я Валера. – Он сунул мне под нос широкую ладонь. – По жизни остеопатом работаю. Двадцать лет уже.
Он пошарил в карманах и развёл руками.
– Костюм новый, визитки нету. – Он слегка наклонился и заглянул мне в лицо. – Отпустило тебя?
Я кивнул.
– Слышь. – Смешливое лицо мужика внезапно посерьёзнело. – Что упал – вообще не парься. Со всеми бывает, особенно в первый раз. Лучше скажи, что ты со спиной своей сделал? Это ж трындец. Такой позвоночник надо разобрать по позвонку, а потом снова собирать…