
Полная версия
Хризолит и Бирюза
Средний палец коснулся ссадины. Я ожидала боли, но не почувствовала ничего. Только жар. Как будто прикосновение стало исцелением. Или обманом.
Мне стало страшно. Но и спокойно.
Его пальцы оставались внутри моей перчатки – осторожные, будто у вора, который знает: малейший звук может выдать. Но каждое его движение было предельно намеренным. Он не спешил. Он знал, как медленно нарастает желание, если дать ему время. Его большой палец скользнул по внутренней стороне запястья, по самой чувствительной коже, где жил пульс, где биение крови слышалось, как барабан сердца. Где под кожей скрывается истина.
Я затаила дыхание.
Никто в театре не знал, что здесь, в ложе, мир давно сгорел. Что рядом со мной сидит мужчина, вторгшийся в пространство моего тела без лишних слов, без вопросов – так, будто знал, что я уже сказала «да». Его пальцы проникали всё глубже под перчатку, медленно, мучительно, как мысли, от которых не отмахнуться.
Я не могла пошевелиться. Моё тело, будто зачарованное, подчинялось не мне – ему. Его руке. Его дыханию. Я наблюдала за каждым его движением, как смотрят на тонкий клинок, подносимый к горлу: с ужасом, восторгом и непониманием, где проходит грань между угрозой и влечением.
На мгновение Нивар замер – будто что-то взвешивал, выбирал не жест, а мысль. Затем его пальцы, не теряя той мягкости, что тревожила сильнее, чем грубость, скользнули в ложбинку между большим и указательным пальцем моей руки. Он нашёл кость, точно знал, где искать – и пошевелил сустав. Осторожно, внимательно, как будто проверял не гибкость тела, а предел моего терпения. Или доверия.
Граф сжал мою руку. И тут же отпустил.
Как будто держал не кожу и кость, а мою душу.
Как будто на миг прикоснулся к тому, что я всегда прятала – и ушёл.
Но отпечаток остался. Глубже плоти.
Я прикусила нижнюю губу, и вкус собственного беспокойства стал металлическим. Внутри всё бушевало, как город на грани революции. Сердце било тревогу, кровь гремела в висках. Воздух казался густым, словно из него вычерпали кислород. Я больше не была зрителем спектакля – я была этим спектаклем.
А он – режиссёром и зрителем в одном лице.
Он не смотрел на меня. Но я знала – он видел. Чувствовал. Читал меня, как давно начатую книгу, страницы которой пахнут страхом, страстью и запретным. Каждое прикосновение раскрывалось, как глава. Каждый жест – абзац. Я старалась сосредоточиться на дыхании, но даже собственный вдох был подчинён его ритму.
Балкон наполнился напряжением. Оно было физическим, как предгрозовое электричество. Оно собиралось на кончиках пальцев, в ключицах, в животе. В каждой точке, где он не прикасался.
И вдруг – шум. Далёкий, как будто со сцены. Скрип. Дребезг. Вздохи.
Мгновение – и внизу, в зале, что-то рвануло.
Волна страха, как тень, прокатилась от сцены к люстрам.
Выстрел.
Мир перестал существовать.
И я не поняла – где я, кто я, и почему всё вверх дном.
Мои уши звенели, как хрусталь на ветру.
Моё кресло исчезло из-под меня. А сверху появилась тяжесть. Вес.
Живой.
Нивар.
Его тело накрыло меня, как броня. Как щит.
Я была под ним – в прямом, страшном смысле. Его рука закрыла мою голову, вторая вжалась в пол рядом с моими волосами, сердце его билось как барабан над моей грудью. Я не могла дышать – не от страха, от близости. От того, что он был первым, кто отреагировал. Инстинкт. Бешеный, животный, благородный.
Я пыталась что-то сказать, но губы мои не слушались. Они дрожали.
И в этой дрожи была вся я.
Глава XIV
Император, восседавший в резном кресле, изготовленном для него мастером Шато – из красного дерева, инкрустированного золотом и перламутром, – качнулся назад, как сломанная статуя. Звук выстрела отозвался в зале тяжёлым эхом, будто кто-то ударил по медному гонгу судьбы.
Пуля, пущенная из ложи или балкона – никто бы потом не мог сказать точно, откуда, – вошла в теменную кость Гарольда. Лоб слегка дёрнулся, взгляд остекленел, будто и не поняв, что произошло. На долю секунды всё замерло. Даже тени на стенах застыли в изумлённой тишине.
И наступила беззвучная пауза, столь жуткая, что казалось: сам театр, его колонны и лепнина, перестали дышать.
Кровь выступила медленно – густая, тёплая, как вылитое багряное вино. Она впиталась в снежно-белую ткань императорской мантии с гербовой вышивкой, в шнуры и бархат, будто подчёркивая: под всем величием трона – всего лишь хрупкое человеческое тело.
Скулёж, всхлипы, шорох платьев, как шелест бурного моря. Придворные, жёны, офицеры – многие бросились к выходам, другие остались, прикрывая лица платками, словно стараясь не видеть того, что уже навеки врезалось в память.
А символ державной власти, ещё секунду назад живой и блестящий, теперь стал недвижим. Упавшая корона каталась по полу, словно детская игрушка, отстранённая от маленьких рук.
Гарольд судорожно потянулся к нагрудному карману сюртука – дрожащими пальцами нащупал что-то внутри. Бумага? Амулет? Чеканная монета? Он сжал это в ладони и замер.
Внизу, со сцены, пронёсся отчаянный крик:
– Свободу Нижнему городу от тирании императора!
За ним последовали ещё выстрелы – уже хаотичные, без цели. Пули звенели о мрамор, пугали, не раня. Толпа зашевелилась – словно что-то древнее проснулось в её животе.
Императорская стража набросилась на стрелка, будто стая собак, принюхавшаяся к крови. Его лицо вжалось в паркет, он кричал – бессвязно, но с фанатичной одержимостью:
– Это – только начало! Только… нач…
Удар сапога в рёбра заглушил остаток манифеста. Его заковали в кандалы, вывели, волоча, как преступника, хотя для кого-то он уже стал героем.
Но и на этом всё не кончилось.
Толпа дрожала – сперва в оцепенении, а затем в негодовании. Кто-то в галёрке вскочил на кресло, выбросив в воздух руку, как знамя.
– Он умер за нас! – закричал молодой голос. – За наш город! За свободу!
Другой – уже женский – откликнулся:
– Они будут убивать всех, кто говорит правду!
Кричали. Бросались к выходу. Кто-то – к стражникам. Женщины метались, прижимая к себе детей, мужчины пытались прорваться через кордон – вначале словами, потом кулаками. Завязалась драка, не театральная, а настоящая – с кровью, со сломанными носами, с криком.
И над всем этим – императорское кресло. С кровью, сползающей по подлокотнику, точно знак конца эпохи.
Здесь, в театре, среди лепных ангелов и шепчущих кулис, началась новая глава империи.
Тот, кто хотел слушать оперу, услышал выстрел. Тот, кто шёл на балет – вступил в революцию.
Я не могла пошевелиться. Даже дышать было больно – грудь словно сдавили металлическим обручем. В ушах звенело, мир то рассыпался на острые осколки света, то проваливался в липкий, медленный мрак. Где-то далеко, словно из-под воды, донёсся голос:
– Ты слышишь меня?..
Нивар. Он держал меня. Прочно, как держат падающее знамя. Я попыталась ответить, но из горла вырвался лишь слабый, хриплый стон. Всё тело ломило, руки и ноги затекли в неудобном положении – я будто оказалась прибитой к полу собственной беспомощностью.
Нивар наклонился ближе, и я ощутила его дыхание у самого уха. Оно было тёплым, нервным, неровным – и в этой хрупкой физической близости таилась жизнь.
Надежда.
Он прошептал моё имя:
– Офелия…
Я застонала, пытаясь разлепить глаза. Его лицо было рядом, будто выныривало из сумрака: искажённое тревогой, с окровавленной нижней губой – вероятно, он ударился о спинку кресла в момент падения. Кровь стекала к подбородку, но он не замечал боли. Он смотрел только на меня.
– Император… – прохрипела я, с трудом повернув голову в сторону Гарольда.
Его кресло всё ещё возвышалось в ложе, как трон на театральной сцене, но теперь на этом троне восседала смерть. Его голова безвольно склонилась набок, лицо посерело, а багряная кровь, как шёлк, растекалась по груди, впитываясь в ткань мантии.
По залу металась стража – как стая перепуганных воробьёв, взвилась в панике, не зная, что делать. Устранить ли толпу? Искать убийцу? Защищать остатки престола? Шёпоты о ранении императора уже перешли в уверенные голоса. Паника множилась, как пламя в сухой траве.
Нивар встал на одно колено, прикрыв меня плечом, и резко, властно закричал:
– Врача! Живо! Император ранен!
Первым, кто отозвался, оказался молодой военный хирург. Он подбежал быстро, без промедления, с лицом, застывшим в сосредоточенной решимости. Под мундиром колыхались металлические инструменты, и в их дребезжании слышалась тяжесть имперского долга.
Он склонился над Гарольдом. Пальцы его были быстры и точны, как у пианиста: проверил пульс, раскрыл веки, приложил ухо к груди.
Император дышал – едва. Сложно, прерывисто, будто каждая попытка вдоха давалась ценой жизни. Его тело всё ещё было тёплым, но взгляд – потухшим. Он не отвечал. Не двигался.
– Кома, – коротко бросил врач. – Нам нужны носилки. Немедленно. Шанс – есть. Но минуты – решают всё.
В его голосе не было сомнений. Только сухая правда.
А я всё ещё лежала, не в силах подняться, чувствуя, как мир рушится не сценой, не залом, а в самой моей груди. Где-то внизу толпа гудела, как прибой перед штормом. Двор, народ, власть, кровь. Всё смешалось. И только одна рука всё ещё крепко сжимала мою.
Рука Нивара.
Молодой доктор не оставался один: к нему поспешил ещё один – плотный, чуть сутулый, с быстрыми глазами, чьё имя я тоже не запомнила. Они вдвоём, почти не переговариваясь, осторожно извлекли императора из резного кресла, как вынимают святыню из разрушенного алтаря. Он был тяжёл, не только физически, – его тело уже хранило в себе всю неподъёмную тяжесть власти.
С предельной бережностью они уложили Гарольда на пол, на бархатную дорожку ложи, где всего несколько минут назад стояли хрустальные бокалы.
Руки врачей были быстры, точны, почти благоговейны. Они расстёгивали тяжёлые пуговицы сюртука, поднимали складки мантии, раздвигали ткань, надеясь обнаружить входное отверстие на теле. Но кожа груди, шеи, живота – была цела. Ни следа выстрела. Только багровое пятно расползалось по вороту, всё ближе к лицу, впитываясь в бороду и седые виски.
Тогда военный доктор, слегка морщась, наклонился ближе и осторожно отвёл в сторону мокрые от крови волосы, слипшиеся в чёрные нити. И там, в темени, прямо над линией кости, он обнаружил входное отверстие – узкое, почти незаметное, как родимое пятно, как последнее поцелуйное клеймо судьбы.
– Вот он, вратарь ада, – выдохнул кто-то сзади.
Пуля застряла глубоко в черепе – внутренняя глухая рана, несущая с собой безмолвный приговор. Удалить её было невозможно. Но молодой хирург, не колеблясь, очистил рану от запекшейся крови: крошечный фонтан вновь хлынул на пальцы врача, а затем дыхание императора, до того прерывистое и сиплое, вдруг стало ровнее. Он всё ещё был жив. Жив.
Однако глаза его оставались закрыты, губы не шевелились. Тело лежало, как храм, покинутый богом.
– Рана смертельна, – наконец произнёс доктор, тихо, с достоинством, как будто отдавал последний приказ, и встретился взглядом со вторым врачом, который лишь молча кивнул.
Но тут возникла новая дилемма: нельзя было оставить императора в стенах театра, где люди всё ещё рыскали, где толпа звенела, как натянутая струна. Но и везти его во дворец – по булыжным мостовым, в карете или автомобиле – означало убить его по дороге. Он бы не выдержал ни вибрации, ни тряски.
И тогда кто-то предложил решение. На той же улице, прямо напротив театра, стоял скромный дом портного, известного тем, что шил на семью Гарольда костюмы ещё при прежнем императоре. Каменное здание, с толстыми стенами и тихим двором, казалось идеальным убежищем для умирающего.
Носилки внесли почти молча. Императора укрыли тёмным полотном, но лицо не закрыли: оно было белым, как снег, и величественным, как вырезанный из мрамора бюст. Толпа расступалась, портьеры тихо шуршали, и всё это напоминало не медицинскую эвакуацию, а древнюю мистерию о переносе тела святого.
А когда всё закончилось, и ложа опустела, я вдруг почувствовала, как что-то внутри меня треснуло.
Сначала – только холод в пальцах. Затем – сдавленная грудь. И, наконец, – слёзы. Без звука, без смысла. Не от горя, нет. Просто накопившееся напряжение, словно прорванный шлюз, – наконец нашло выход.
Я не сопротивлялась.
Я села на пол, поджав ноги, прижав колени к груди. Мрамор холодил сквозь тонкую ткань платья. Пыль от ковровой дорожки поднималась в воздух и медленно оседала, как пепел после пожара. Где-то сквозь щели окон тянуло холодом – сквозняк, лёгкий ветер, и в нём плясали частицы пыли, будто золотые мушки, танцующие в траурной пляске.
Мне казалось, что я всё ещё слышу толпу. Что стены дышат её страхом. Что в шепоте театра, в шелесте занавеса звучит всё тот же вопрос: что теперь?
Передо мной опустился Нивар. Его движения были неспешны, почти церемониальны – как будто этот жест имел большее значение, чем просто сочувствие. Он молча убрал с моего лица выбившуюся из причёски прядь и, кончиком пальца, прохладным, чуть дрожащим, смахнул с моей щеки солёную слезу. Прикосновение было таким осторожным, будто он прикасался к иконе.
Сознание, до того затуманенное страхом и звоном крови, прояснилось. Взгляд тоже прояснился – и я увидела его лицо: усталое, но живое. Глаза, полные света и боли, будто выжженные страхом за меня. И невидимая сила, идущая откуда-то из груди, из живота, из того странного, глубокого места, где рождаются желания, толкнула меня вперёд – в его объятия.
Я обвила его шею руками, дрожа так, будто меня сотрясала лихорадка. Он не произнёс ни слова – только прижал меня к себе, гладя по затылку, перебирая мои волосы, убаюкивая не голосом, а дыханием.
Он что-то шептал – едва различимо. Его губы почти не двигались, но я чувствовала, как слова проникают в меня сквозь кожу. Голос был низким, теплым, нежным, и каждая интонация словно впивалась под рёбра, наполняя пустоту.
Я вжималась в него всё крепче, не различая больше, где заканчиваюсь я, и где начинается он. Мне казалось, если он отпустит – я рассыплюсь. Как треснувшая фарфоровая ваза, которую держат лишь чужие руки. Страх, доселе сдавливавший грудь, начал отступать, как отступает прилив, оставляя за собой солёные следы на коже.
– Нивар, – прошептала я и потянулась ближе, зарываясь лицом в его шею. Его запах – дым, вино, кожа – будто вскрыл мою память, и вся та невысказанная нежность, что годами копилась в тени боли, теперь рвалась наружу. – Я так испугалась… Я боялась, что не успеешь…
Он обнял меня крепче – так, будто хотел укрыть от мира. Его рука скользнула вдоль моей спины – медленно, сдержанно, но уверенно. Словно в этом жесте он пытался вложить всё: благодарность, отчаяние, вину, надежду.
– Я успел, – тихо произнёс он, его губы касались моей височной кости, и я почувствовала, как сильнее забилось его сердце. Оно гулко билось в его груди – не меньше моего.
Так мы и сидели, сжавшись друг с другом, чужими, уцелевшими посреди катастрофы. Мир вокруг рушился, а мы были – здесь. Живые. Горячие. Настоящие. Я боялась отпустить его – не потому, что он мог исчезнуть, а потому, что это тепло во мне могло исчезнуть навсегда.
Я чуть отстранилась. Лицо Нивара было бледным, на губе темнела засохшая кровь, но в глазах всё ещё жил огонь. Его взгляд пронзал пространство, будто он до сих пор не понимал, что именно произошло. Что он – жив. Что я – жива. Что теперь мы знаем друг о друге нечто такое, чего раньше не знали.
Я не выдержала. Тыльной стороной пальцев коснулась его губы, там, где был след удара. Он чуть вздрогнул, но не отвёл взгляда.
– Ты в порядке? – выдохнула я, затаив дыхание.
Он молча кивнул. Но в этом кивке – как и в его глазах – была бездна. Он молчал, потому что всё уже было сказано нашими телами. Нашими взглядами. Нашим страхом.
Он спас меня. И я тоже уже не была прежней.
Грядут перемены. Я знала это всем своим нутром – знала, как чувствуют приближение грозы, когда ещё нет ни капли дождя, но воздух уже дышит озоном. Однако от этого знание не становилось легче. Оно давило, будто булыжник на грудной клетке – и ты лежишь под ним, без движения, без надежды, без воздуха. От одной только мысли, что мир сдвинулся с привычной оси, в голове поднимался рой лихорадочных голосов, как стая бездомных, голодных псов. Они терзали, кусали за мысли, не оставляя шанса на тишину. Где правда, где ложь – я уже не знала. Моя жизнь изменилась. Она менялась не вдруг, а давно, исподволь, по капле. И всё же именно сейчас я поняла: отступать уже некуда.
Фраза «бойся своих желаний» зазвучала теперь особенно отчётливо – не как расхожая сентенция, а как предсмертное завещание прежней себя. Я хотела быть ближе к власти, хотела быть кем-то большим, чем просто игрушкой в чужих руках. Но теперь – вот он, результат: кровь на мантии, хаос, испуг, рука мужчины, к которой я тянусь, как к спасению. А путь назад стёрт, будто доска после лекции. Осталась только пыль.
В зале шум стихал. Люди, словно под гипнозом, один за другим покидали свои места, унося с собой ужас, растерянность и шёпот. Театр опустел, как после финального акта трагедии. Где-то за сценой истерично лаял чей-то голос. Императорская стража прочёсывала фойе, ложи, коридоры и кулисы. Нас они нашли, когда я ещё сидела на полу, и Нивар, подавая руку, помогал мне подняться. Его ладонь была крепкой – странно надёжной в этом безумии.
– Граф Волконский, – коротко бросил молодой стражник, кивнув почтительно. – Прошу вас следовать за мной. Машина ожидает у выхода.
Я не спорила. Да и что могла возразить? Мой голос, казалось, остался в той самой ложе, где отзвучал выстрел. Я лишь кивнула и позволила вести себя, как куклу на ниточке. Чувство благодарности к Нивару – странной, чуждой, но всё же – было единственным, что придавало смысл моим движениям.
На улице стоял ледяной вечер. Ветер, как карманный вор, ловко проникал под пальто и шарф, проносил в себе тревожные нотки и шорохи непонятных голосов. Над городом нависло ожидание – гулкое, затаённое, как перед Погромом. Нивар не отпускал моей руки. Его силуэт, высокий, строгий, почти статуарный, выделялся на фоне чёрных автомобилей и фигур в шинелях. На лице его легла тень – не страха, но напряжения. Как будто он слышал отголоски грядущей бури яснее других.
Мы сели в машину. Дверца со щелчком захлопнулась, и мотор взревел, нарушая хрупкое равновесие мира. Машина тронулась, покачиваясь, как гроб по булыжникам. Я ждала, что Нивар заговорит. Повернётся. Скажет хоть что-нибудь – про императора, про спектакль, про страх. Но он молчал. Глядел в окно, будто хотел убежать от мыслей, от меня, от себя самого. Мне оставалось только украдкой следить за его профилем – за этой вырезанной из мрамора линией скулы, за губами, с которых недавно сорвались слова, от которых у меня трясутся колени.
Я не осмелилась спросить, куда мы едем. Мой дом был в другой стороне, это я знала точно. Машина катилась всё дальше, всё тише, и вскоре улицы начали терять привычный облик.
Молчание между нами стало почти осязаемым – как тяжёлое сукно, натянутое между двумя мирами. И когда мы, наконец, свернули к высоким кованым воротам, за которыми прятался некий тёмный особняк с колоннами, чья лепнина таяла в тумане, я поняла: нас везли не домой. Не в тот, по крайней мере, что знала я.
Особняк был окутан сумерками и, казалось, пах ладаном и сырой древесиной. Я почувствовала, как сердце пропустило удар.
Есть все основания полагать, что граф Волконский только что пригласил меня в свою жизнь.
И, быть может, уже не намерен отпускать.
Особняк графа Волконского возвышался над окрестностями, словно молчаливый страж иных времён – суровый, властный, и, как и его хозяин, не терпящий лишних вопросов. На фоне свинцового неба его чёрные шпили казались продолжением мрака, а вытянутые окна с узкими рамами напоминали бойницы. Вдалеке, за полями, темнел лес – густой, глухой, будто ждал своего часа. С каждой минутой он становился всё менее приветливым – как человек, у которого иссякло терпение.
Граф, не проронив ни слова, подал мне руку, помогая выйти из машины. Его пальцы крепко, но бережно сжали мои – прикосновение было почти неуловимым, но отчётливо властным. Мы пошли ко входу, сквозь строй охранников, чьи лица, казалось, выточены из одного камня с фасадом дома.
Внутри особняка было тепло, но тишина, словно замурованная в каменных стенах, напоминала о часовне или склепе. Высокие потолки украшала лепнина – витиеватая, почти церковная. Через витражи падал мягкий, цветной свет, придавая холлу нереальное, зыбкое настроение, словно всё вокруг было частью сцены.
– Тебе придётся подождать, пока я найду камердинера, который отведёт тебя в твою комнату, – сдержанно сказал Нивар. – Если ты голодна, я распоряжусь подать тебе еду наверх.
Я кивнула. Слова давались с трудом. Мне казалось, я вошла не просто в чужой дом, а в капкан – тёплый, мягкий, роскошный, но оттого не менее коварный. Граф отошёл вглубь холла, оставив меня наедине с витражными тенями и странной тишиной, будто всё здание прислушивалось к моему дыханию.
Через несколько минут он вернулся с лёгкой усмешкой.
– Камердинер, видимо, занят делами государственной важности, – сказал он с иронией, от которой мне стало не по себе. Я почувствовала себя гостьей в доме, где гость – лишь пешка. Хотелось расспросить, но любопытство всё ещё проигрывало страху. Этот дом был красив, но жил своей, совершенно чуждой мне жизнью.
Из кухни вышла пожилая женщина – у неё были добрые глаза и уставшее лицо. Она посмотрела на графа с лёгким удивлением, будто не ждала его возвращения столь скоро.
– Елена, проводи даму в гостевую комнату, – коротко произнёс Нивар.
Она взглянула на меня с участием и мягко улыбнулась, придавая происходящему оттенок домашнего тепла – такому теплу, которое особенно ощущается на фоне холода.
– Пойдём, девочка моя, – сказала она тихо, почти шёпотом, и легонько подтолкнула меня в сторону лестницы. Я послушно пошла за ней, едва заметно обернувшись: Нивар уже скрылся за дверью одной из комнат.
Коридоры особняка были узкими, длинными, увешанными старинными гобеленами и потемневшими от времени портретами. Сквозняк легко касался щиколоток, будто что-то незримое двигалось следом. Шаги Елены звучали глухо, а запахи кухни – тёплый хлеб, корица, сушёные травы – смягчали нарастающее напряжение. Мне казалось, за каждым углом может скрываться история. Или привидение.
Мы поднялись на третий этаж. Лестница скрипела мягко, словно подбирала звуки, чтобы не потревожить стены. Елена открыла одну из дверей и с жестом пригласила внутрь.
В комнате было тепло. Свет от настольной лампы падал золотыми пятнами на ковёр, старинная мебель, обтянутая изумрудным бархатом, говорила о сдержанном, но изысканном вкусе. На столе стоял букет свежих цветов – этот штрих показался мне особенно странным: кто-то готовился к моему визиту заранее. На кровати покоилась аккуратно сложенная одежда.
Нивар знал, что я приеду. Или… надеялся?
Вдруг меня охватило чувство, будто я не гостья, а героиня пьесы, действие которой давно уже началось – а я только вхожу в свою первую сцену. Этот особняк был не просто домом. Он был ловушкой времени и чужой воли.
И теперь мне предстояло понять – моя ли это ночь.
Или чья-то игра.
А может, всё это ерунда и я себе придумываю? Может, живые цветы – в порядке нормы здесь?
Лишь на мгновение я задумалась: почему Нивар не отправил меня домой в мою квартиру? Но, немного поразмыслив, решила – возможно, он просто хотел защитить. После случившегося в театре, кто знает, чьи имена были следующими в списке стрелка? Может, наши с графом. Я убедила себя, что это – лучшее решение на сегодняшний вечер. И постаралась отогнать дурные мысли, как прогоняют ночной холод у печи.
– Спасибо, Елена, – тихо сказала я, дёрнув уголками губ в подобии улыбки. – Можно ли принять у вас ванну?
– Ой, деточка моя, конечно, конечно! – с оживлением отозвалась она и засуетилась, как птица, почувствовавшая первый дождь. Через мгновение за стеной послышался ровный плеск воды. – У нас сегодня чудесные круассаны! Я сейчас всё приготовлю – травяной чай, и покушать! Ты должна восстановиться.
Я снова поблагодарила её, и хотя чувствовала, что, скорее всего, не смогу ничего есть, не решилась ей отказать. В этой женщине было столько простого, но настоящего тепла, что внутри будто оттаивали обледеневшие части меня. Забота её была не формальна – она смотрела на меня так, словно я её родная.
Когда дверь за ней закрылась, я сбросила с себя платье – в нём всё ещё чувствовался запах крови и пыли, оно пахло смертью, которую я впустила слишком близко. Ткань с шорохом сползла к ногам, и я, не колеблясь, шагнула в воду.