
Полная версия
Я все равно буду счастлива, мама…
А вот теплоту – ту самую, которую он щедро дарил в разговоре, в движениях, в интонации, – фотография передать не может. Её снимок не уловил. На нём – только внешняя оболочка, сдержанная и строгая. А не тот свет, почти незаметный, но живой, который вспыхивал в папе, когда он улыбался или внимательно, по-настоящему, слушал собеседника. И от этого немного обидно – как будто часть его осталась за кадром, и мне не удаётся вернуть её полностью.
В этой дублёнке он встречал наш первый Новый год на Западной Украине. Единственный Новый год, когда не было ёлки, украшенной советскими игрушками. Они тогда плелись где-то в железнодорожных контейнерах, затерянных в бескрайней казахстанской степи. Зато был запах мандаринов, и мороз, который щипал щеки, едва мы выходили на улицу. Это было Королево – единственное место во всём Союзе, где родителям удалось обменять нашу просторную трёхкомнатную квартиру во Владивостоке на что-то хоть отдалённо равнозначное. Как именно это им удалось, я не знаю. Но знаю – почему. Мама больше не могла выносить папино окружение: его кавказских друзей, их шутки, их тосты, их бесконечные посиделки. И, как она подозревала, его любовниц. Она хотела, во что бы то ни стало, вырвать его оттуда – от них, от города, от воспоминаний, и, думаю, от себя прежней.
Наша пятиэтажка стояла на окраине Хуста, у подножия пологой горы, которую омывала река Тиса. На крутом склоне, поросшем кустарником, виднелись развалины старинного замка-крепости – темный, полуразрушенный силуэт, навсегда врезавшийся в моё воображение. Мне тогда казалось, что именно там, среди каменных обломков и засохшей травы, прячутся ведьмы, привидения и, конечно же, гномы.
О них шла местная легенда: будто бы и по сей день в подземельях крепости обитают карлики, охраняющие сокровища земли. В моём воображении они были крошечными, с колючими бородами, в зелёных кафтанах, в остроконечных колпаках и сапогах, расшитых блестящими камешками. Существами, способными наградить послушных детей, и наказать непослушных – строго, но справедливо. Первым они дарили силу земли – защиту от всего дурного. Согласно легенде, делали это выборочно и незаметно, так, что ребенок даже не догадывался о происходящем. Нужно было очень постараться, чтобы привлечь их внимание и заслужить их милость. Но я почему-то была уверена, что могу их понять. Или, по крайней мере, услышать.
Эти гномы мерещелись мне повсюду – под кроватью, на балконе, во дворе. Шорох за кустом, колыхание ветки, норка в земле или едва заметный бугорок становились поводом для трепетного, почти радостного страха. Постепенно я не то чтобы привыкла к их «присутствию», но научилась с ним сосуществовать. Я мысленно разговаривала с ними, будто вела внутреннюю переписку, и была уверена, что они меня слышат. И даже отвечают – просто по-своему.
Иногда я просила их о чём-то – всерьёз, с отчаянной детской верой, – и потом выискивала в окружающем мире знаки: случайную находку на улице, неожиданную радость, подарок, о котором мечтала, внезапный порыв ветра. Любое совпадение я принимала за знак, за весть от них. И благодарила. Искренне, со всей полнотой детского восторга.
Думаю, именно так, и тогда, я впервые соприкоснулась с мистикой – в её самой простой, почти наивной форме. Сама того не зная, училась слышать тишину, искать смысл в случайностях, верить в существование чего-то большого, невидимого, но заботливого. Такие вещи, однажды войдя в твою жизнь, остаются с тобой навсегда, становятся частью внутреннего мира, дарят веру в то, что позже я назову Богом. Но тогда, в детстве, это были просто гномы.
Глава 5. Куклы
Легенду о гномах рассказала мне Руслана, моя соседка и первая настоящая подруга. Мы сдружились вскоре после одной новогодней истории – той самой, что папа с годами рассказывал всё охотнее, хотя я тогда ещё не понимала, что именно ему в ней так нравилось.
«…Ну и думаю: вот ведь, Новый год, курица в духовке, семья в ожидании чуда, а я – без майонеза. Вернулся из магазина с пустыми руками. А оливье без него – ну, вы же понимаете, это просто какой-то нарезанный…, короче, позор. Надо спасать ситуацию. Пошёл стучаться по соседям. А там, значит, дверь открывает девочка-снежинка, а за ней неожиданно выплывает из темноты глыба, и, щелкнув выключателем, такая: “Доця, який гарний хлопець прийшов подивитися на тебе?..” Голос – как гром. Я от неожиданности аж отступил, чуть на ступеньку не сел…»
Когда он доходил до этого места, мы с мамой уже катались со смеху.
Руслана была весёлой, смышлёной девочкой – с пшеничными волосами, голубыми глазами и курносым носом. Хотя она была старше меня на четыре года, мы почти сразу стали неразлучны. Она знала десятки игр, а когда те надоедали – без труда выдумывала новые. Мы шили куклам наряды, лепили из пластилина, вырезали снежинки, играли в дочки-матери. Но чаще всего – в «школу»: она была строгой учительницей, я – старательной ученицей. Я подыгрывала с азартом, и в какой-то мере действительно многому у неё училась. А придя домой пересказывала всё моим игрушкам – куклам, мишке и заводной обезьянке.
Елена, незамужняя, шумная, с внезапными вспышками нежности, боготворила Руслану. Называла её «плодом настоящей страсти» и исполняла каждую прихоть дочери. Когда кто-то пытался её урезонить – мол, ребёнка нельзя так баловать, – она оскаливалась, демонстрируя крупные зубы, и огрызалась:
– Не ваше свинячье дело. Моё дитятко – что хочу, то и делаю.
После той реплики отец зауважал её ещё больше. Мама тоже прониклась симпатией к соседке – она не видела в Елене соперницы, зная, что папе всегда нравились блондинки, а не шатенки. А Руслану мама полюбила сразу. Не уставала ею восхищаться. Я, конечно, ревновала, но мама, казалось, не замечала моей боли. Или делала вид, что не замечает. Иногда мне казалось, что она делает это нарочно – чтобы исподволь разрушить мою дружбу с Русланой. Не специально, а просто потому, что не умела останавливаться, когда начинала кого-то хвалить. Но тогда я ещё слишком любила Руслану, чтобы обида затмила всё остальное.
Хотя… однажды маме всё-таки удалось вбить клин между нами. Я поняла это не сразу, но в тот момент – по-детски, искренне – я возненавидела свою подругу.
Это случилось весной, незадолго до Пасхи. У Русланы был день рождения – ей исполнялось десять. Мы с мамой сидели в гостиной, рядом на диване. Она листала журнал, кажется, моды, а я раскрашивала карандашами книжку-раскраску. Мы решали, что подарить.
– А давай купим ей портфель, – предложила я. – Руслана говорила, что в четвёртом классе будет больше тетрадей и учебников, а в старый всё не влезет.
– Можно и портфель, – кивнула мама. И вдруг, будто между прочим, спросила:
– Она ведь тебе самая любимая подружка, да?
Я радостно закивала.
– Тогда нужно подарить что-то, что дорого тебе самой. Если вещь тебе самой не нужна – нечего и идти на день рождения.
Я задумалась. Попыталась припомнить, что же мне действительно дорого. В голове всплывали книжки, игрушки, фломастеры, цветные карандаши. Даже мои лаковые туфельки – красные, с пряжками. Но потом я подумала: а как она их наденет, если у неё нога больше моей?..
– Мамочка… может, я подарю ей мою разукрашку?
Мама покачала головой:
– Старое не дарят. Это неприлично.
От этих слов мне стало тоскливо. Я не понимала, как можно подарить кому-то что-то по-настоящему дорогое и при этом – новое. Чтобы не было «БУ», как говорили взрослые. Я попробовала объяснить это, как могла, вслух. Мама не ответила. Только прищурилась и улыбнулась. Той самой своей улыбкой, от которой у меня всегда сжималось внутри, потому что я уже знала: ничего хорошего она, эта улыбка, не предвещает.
Я смотрела на неё с тревогой. И ждала.
Мама отвела взгляд и уставилась на двух кукол, стоящих в коробках на верхней полке мебельной стенки. Больших, необыкновенно красивых. Когда у неё было хорошее настроение, она иногда позволяла мне взять их в руки – просто полюбоваться, но ни в коем случае не играть! – я замирала с ними перед зеркалом, едва дыша, зачарованная их великолепием. Их недосягаемым совершенством.
Одну мы назвали Беляночкой. У неё было лазурное платье с белоснежными кружевами, золотистые кудри, голубые глаза с длинными ресницами и курносый носик – ну вылитая Руслана.
Вторая – Смугляночка. Миниатюрная цыганка в пёстром платье с множеством юбок, с бусами, браслетами и длинными серьгами из блестящих монеток. Она казалась дикой, свободной, и потому особенно притягательной.
Вот на этих двух кукол теперь и смотрела мама. А я смотрела на неё, затаив дыхание. В такие моменты она становилась почти как богиня – недоступная, непредсказуемая. И я заранее боялась её приговора, её настроения, её жеста – потому что от него зависело, будет ли день счастливым или нет.
– Ну что, Алисочка? – сказала она вдруг. – Какая кукла твоя любимая?
Я не сразу поняла ее вопроса. Замерла. Неужели она говорит всерьёз? Неужели… мама хочет подарить Руслане одну из этих кукол? Её, маминых, кукол?..
Мне всегда так хотелось, чтобы она отдала мне хотя бы одну. Отдала навсегда.
– Они и так твои, – говорила она.
– Какие же они мои, если ты не разрешаешь мне с ними играть?..
– Эти куклы не для игр.
– А для чего тогда?..
– Для красоты.
Я едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. В душе жила надежда: может, если Руслане достанется одна кукла, то вторая – моя любимая Смуглянка – останется мне. Ведь мама сама учила меня со всеми делиться, особенно с Павликом. «Справедливость, – говорила она, – превыше всего».
Значит, одна кукла – Руслане. Одна – мне. Всё честно.
Мама ждала. Я решила схитрить. По-детски.
– Ну… они обе мои любимые…
– Нет. Надо выбрать одну.
– Ну, пусть будет Беляночка. Она ведь так похожа на Руслану. И ей она тоже больше нравится.
Мама усмехнулась. Взяла мои ладони в свои – они были тёплые, липковатые от крема и пахли лавандой.
– Не ври, Алиса. Ты любишь Смуглянку, я знаю. – Она встала с дивана и направилась к шифоньеру. – Поэтому подаришь её.
«Поэтому подаришь её».
Приговор.
Даже спустя годы эти слова обжигают. Всего три коротких слова, сказанных с лёгкой усмешкой, – а какая в них сила! Я сжимаю кулаки – и будто снова чувствую на ладонях липкий лавандовый крем. Внутри поднимается детская обида: словно меня опять заставляют отдать самое дорогое – не спрашивая, не считаясь с моим мнением, зная лучше меня, что я люблю, а что – нет. Не «отдай, если хочешь», а «отдай именно потому, что любишь». И в этом – вся мать.
В тот момент во мне что-то оборвалось. Тот хрупкий, почти невидимый мир – тот, что жил где-то внутри, между игрушками, книгами и мамиными запахами, – в тот день он треснул – как будто кто-то без звука, без предупреждения, просто взял и выключил свет.
Я попыталась возразить. Пробормотала, что Смуглянка… она нравилась мне раньше, а теперь – нет. Что теперь мне ближе Беляночка.
Но мама мне не верила. Она смотрела на меня с лёгкой, снисходительной улыбкой – той самой, которую в будущем я начну ненавидеть, потому что она никогда не сулила мне ничего хорошего. Тогда я попросила маму хотя бы вторую куклу оставить мне. Ведь так было бы по-честному. По её же правилам. Но она лишь покачала головой.
Обида подступила – густая, душная. Я почувствовала, как в груди стало тесно, как будто меня сжало изнутри. Пока мама возилась с куклой, я молча выскользнула в свою комнату, заперлась, забралась на кровать и уткнулась в подушку. Плакала тихо, почти неслышно – чтобы она не догадалась. Я знала: нельзя, чтобы она увидела мои слезы. Нельзя, чтобы услышала всхлипывания. Уже тогда я понимала – если она почувствует, что задела меня по-настоящему, она не остановится. Будет искать поводы сделать мне больно. Моё молчание казалось мне единственным, чем я могла себя защитить.
В тот вечер мне хотелось исчезнуть. Раствориться в воздухе. Стать птицей и выпорхнуть из окна. Признаюсь, я ненавидела день рождения Русланы. И не понимала, почему мама любит её больше, чем меня. Ведь это я была её дочкой…
Лёжа на кровати, я мечтала уехать. С папой. Куда-нибудь далеко. Туда, где он купит мне другую куклу, еще красивее. Туда, где никто не отберёт её у меня, потому что там не будет ни мамы, ни Русланы.
От этой мысли стало немного легче, и я заснула.
Разбудил меня голос папы. Он доносился из коридора – громкий, напряжённый:
– Видимо, хорошо ты ей насолила, раз она заперлась и не открывает! Ну что ты за мать?! Я не понимаю…
– А тебе и не понять! – взорвалась мама. – Ты же детдомовец! Что ты знаешь о семье? О детях? У тебя не было никакого примера перед глазами! А у меня был. Знаешь, как мать лупила меня тростинкой по ногам, когда Люська с воплями бежала жаловаться? Я ещё сама сыкухой была, но мать ничего не хотела знать. Не разбиралась. Только ремень. Только наказание. Я по комнате скакала, в штаны писалась. Но зато выросла нормальной. Не эгоисткой.
Папа молчал. Так он всегда молчал, когда было по-настоящему больно. Потом всё же произнёс, уже тише:
– Ну… всё же… Надо бы… как-то по-другому.
– Как именно? – спросила она. Он не ответил.
На следующий день я ходила по квартире угрюмая. Не разговаривала. Всё ещё надеялась, что мама передумает. Или хотя бы подойдёт, обнимет, прижмёт к себе и скажет: «Алисочка, я люблю тебя, а не Руслану». Но она молчала. Делала вид, будто ничего не произошло. Или ей и правда было всё равно?.. Даже сейчас затрудняюсь ответить на этот вопрос. Знаю только одно: в тот день мне ужасно хотелось, чтобы мои мама и кукла принадлежали мне. Только мне.
Папа приехал на обеденный перерыв. Он заглянул ко мне в комнату, и тихо, чтобы не услышала мама, сказал:
– Пойдём, прогуляемся.
Я закивала, едва сдерживая восторг. Он всё понял без слов. Я уже представляла, как мы выйдем, сядем в такси и уедем далеко-далеко. Туда, где нет никого, кто делает больно. А мама пойдёт на день рождения одна.
– Папочка, я так сильно тебя люблю, – сказала я, когда мы вышли из подъезда.
– И я тебя, доченька. Очень.
Мы шли молча. Его рука в моей – тёплая, крепкая, знакомая. Я чувствовала: он не врёт. Он любит меня – не как мама, не скрыто и прерывисто, не в полголоса, не наугад. А по-настоящему. Открыто. Спокойно. Глубоко. Безоговорочно. Мне казалось, что он – часть меня, а я – часть его. Всё остальное – Руслана, мама, даже эти глупые куклы – будто отступило в тень. В этом свете дня остался только он. Мой папа. Самый лучший. Который рядом. Всегда. Особенно тогда, когда всё плохо. Именно тогда.
Я не хотела ничего говорить. Только идти рядом. Слушать, как он дышит. Чувствовать, как его ладонь слегка сжимает мою. И отмечать про себя ритм его шагов – тяжеловатых, небыстрых, но до боли знакомых. Он был как утро после долгой зимы. Как воробей на тротуаре. Как запах весны.
Иногда мне кажется, что в тот день произошло что-то важное. Как будто на небе две потерянные звезды наконец нашли друг друга. Две души, которые долго ждали, вдруг оказались рядом, и ничто уже не могло их разлучить. И больше ничего не хотелось. Только идти. Только быть рядом.
Мы зашли в кавярню. На тяжёлых столах стояли глиняные кувшины, под лавками лежали полосатые половики. Побелённые стены были увешаны тарелками, а в углах висели рушники.
Папа купил мой любимый пломбир: три рыхлых шарика в алюминиевой вазочке на тонкой пластмассовой ножке, с двойной порцией шоколада. Я начала есть, а он заговорил:
– Алиса-джан, ты маму слушайся, ладно? Не обижайся на неё. Мне сейчас нелегко… Работы всё нет.
В его голосе была тревога, которую он не мог скрыть. Он сказал, что мама тоже переживает. Что она старается ради нас – меня и Павлика. Чтобы у нас всё было.
Я вспомнила про кукол и нахмурилась. Наверное, он заметил это, потому что поспешил добавить:
– Она тебя очень любит. Ты это поймёшь, когда подрастёшь.
Он говорил убеждённо, но выглядел уставшим. Мне стало его жалко. Я не спорила. Надеялась, что он правда знает, о чём говорит. Ведь папа не может ошибаться.
– А почему ты не можешь найти работу?
– Иногда так бывает… Не всегда получается то, что хочешь. Но всё наладится. Я найду ее. А ты можешь мне помочь.
Я удивлённо подняла глаза:
– Помочь? Я? Как?
Он слабо улыбнулся и снова заговорил о маме. О том, что ей трудно. Что характер у неё такой – непростой. Ей нелегко показывать, что она чувствует. Но он уверен: она меня любит. Потому что мать не может не любить своего ребёнка.
Он сказал это спокойно, с лёгкой грустью.
– Я знаю.
Позже я ещё не раз услышу от него эти слова – с разной интонацией, в других обстоятельствах, в чуть изменённой форме. Но тогда, в кафе с рушниками на стенах и шоколадом, стекающим по краям пломбира, я услышала их впервые. По крайне мере, так мне всегда казалось. И в тот момент я решила: если он так говорит – значит, это правда. Он ведь папа. А папы не ошибаются. Мой папа не ошибается.
Годы спустя я пойму: он защищал нас обеих. Её – от моих детских обвинений. Меня – от правды, которая могла бы обжечь.
Папа вздохнул, провёл ладонью по лбу – в кафе было душно.
– Договорились?
Я так и не поняла, как моё хорошее поведение может ему помочь, но очень хотела, чтобы он не грустил. Чтобы у него всё получилось. Я кивнула.
– Если вы с мамой не будете ссориться, – продолжил отец, – я смогу не волноваться и быстрее найти работу. Тогда у нас всё наладится. А у тебя будет любая кукла. Какая захочешь.
Если бы он сказал это дома, я бы, наверное, обрадовалась. Но здесь, за столом в пустом кафе, всё звучало по-другому. Как заклинание. Как попытка спасти нас обоих – от грусти, от одиночества, от чего-то невидимого. И мне вдруг стало очень важно, чтобы это сработало. Поэтому я была готова пообещать всё, что угодно. Что я и сделала.
Мне тогда было семь. Многое забылось. Но одно я помню, и знаю наверняка: как это – быть искренне любимой. Без страха. Без условий. И когда это чувство снова случилось в моей жизни – я узнала его сразу, как узнают родного человека в толпе, спустя годы молчания и забвения. Узнала – и вцепилась в него, как утопающий за соломинку.
Глава 6. Дом на 8 Марта
Я решила записать всё по порядку – чтобы, наконец, понять. Расставить всё по местам. Найти опору. Но стоило только начать – и сразу, будто удар в живот: я внезапно понимаю – в моей памяти нет ни одного воспоминания о маме, которое бы согревало. Которое наполняло бы душу нежностью и любовью – так, как это делают воспоминания об отце. Но как же так? Это кажется невозможным.
О маме есть воспоминания приятные, лёгкие, как вечерний тёплый ветер. Она рассказывает что-то из своего прошлого, с теплотой, даже вдохновлённо. Учит, объясняет, как быть женщиной, как держать себя с мужчинами. Эти её разговоры я не выдумываю – они были.
Есть и другие воспоминания – спокойные, ровные. Как безмятежное море, когда рядом есть кто-то близкий, и ты не испытываешь ни боли, ни радости – просто ощущаешь чьё-то присутствие.
А потом – резкий удар. Внезапный, ниоткуда. Маятник, качавшийся ровно, вдруг срывается – и бьёт в край, как молот. От взрыва ты испытываешь шок. Страх. Растерянность. Не понимаешь, откуда пришла буря, ведь ещё миг назад море казалось безмятежным. Оно вздымается, вода смывает берег с его травой и ракушками. Всё, что было светлым – исчезает. Остаётся пустое место.
Но этот свет – материнский – мне, девочке, жизненно необходим. Без него я не могу. И вот я начинаю искать его, упрямо, как кладоискатель. Разгребаю толстые слои песка – память, образы, намёки. Старательно ищу. С надеждой. Но… не нахожу. И начинаю верить, что со мной что-то не так. Что я… не такая, как все. Неправильная. Как чашка с едва заметной трещиной – вроде целая, но пить из неё никто не решается. Почему у других есть тёплые воспоминания о маме, а у меня – нет? Душа моя плачет. Я никому об этом не говорю. Молчу. Душа ребёнка, она боится. Стыдится. Прячется.
Однажды я всё-таки решаюсь. Признаюсь в своих чувствах тому единственному, кому доверяю полностью. Перед кем не испытываю страха. Перед кем мне не стыдно быть собой. Быть слабой. Глупой. Любой.
Папа слушает, не перебивает. Жует спичку, как обычно. А потом говорит, и эти слова я запоминаю навсегда:
– Доченька, я понимаю, что мама тебя чем-то обидела. Но так бывает. Мы все – люди. Можем сказать или сделать что-то, что ранит. Но мама не может умышленно причинить вред своему ребёнку.
И я верю ему. Да, я ему верю.
И, возможно, продолжаю верить до сих пор. Потому что иначе пришлось бы признать слишком многое. А я не могу. Не хочу. Это было бы слишком больно. Я к этому не готова.
Со временем страх говорить о своих чувствах уходит. Не потому, что преодолён – он просто становится тенью. Запретом. Невидимым, но реальным. О матери нельзя говорить плохо. Даже думать нельзя. Это – табу. Плохих матерей не бывает – бывают только плохие дети. Эгоистичные. Злые. Жестокие. «Неблагодарная дочь». Сколько раз я слышала это от мамы.
Так вот откуда растёт моя ущербность! Вот где её корни. Я – неправильная девочка. Я – женщина без сердца, потому что не могу вспомнить ни одного тёплого воспоминания о маме. Но если не могу ничего припомнить – может, их просто нет? Может там, где должен быть свет, – пустота? Именно это пугает больше всего.
Я могла бы потонуть в этой тишине. В одиночестве. В равнодушии. Но мне повезло. У меня был отец.
А потом он уехал. Вместе с мамой. И тогда всё началось.
Это случилось в Донецке, куда мы вскоре переехали из Западной Украины. Там жили бабушка с дедушкой. Родительский план был прост: оставить нас с Павликом под их присмотром, а самим снова отправиться на Дальний Восток. «Подзаработать деньжат».
Мама произносила эти слова так часто, что, казалось, в ее мире всё крутится вокруг денег. Кто сколько имеет. Как провернуть дело, чтобы заработать (это была ее любимая тема). Куда вложиться. Кому занять под проценты. Кто кому сколько должен. Кто кого «намахал» – это было её любимое словечко, она произносила его с такой отточенной интонацией, как будто с самого детства тренировалась именно к этой роли. Как будто в жизни не было ничего более важного, ценного, существенного. Только деньги, деньги, деньги. Про все остальное в жизни она говорила иначе: мимоходом, без вкуса, без энтузиазма в голосе.
Тогда я не придавала этому значения. Просто запоминала фразы, интонации, слова, которые повторялись чаще других. До сих пор помню блеск в ее глазах, когда она говорила о новой идее бизнеса; ее смех – громкий, грудной, когда удавалось урвать какой-нибудь дефицитный товар; ее пальцы – ловкие и быстрые, как у фокусника – пересчитывали купюры от продажи золотых изделий или красной икры, которая вовсе таковой не являлась: родители просто приклеили соответствующие этикетки на консервные банки с тунцом. И только сейчас понимаю, как много в нашей жизни вращалось вокруг цифр, сделок, риска и выгоды. Я не помню, чтобы мы когда-то жили в нужде. Родители были скорее из тех, кто постоянно карабкается, рвется вперёд, не успевая отдышаться. Мама, стоматолог по образованию, а по сути торговка, охотница, азартная, как игрок в казино, которому однажды повезло. Все, что не сулило обогащения, казалось ей тусклым и недостойным внимания. Ее тянуло туда, где блестит, где азарт, шанс сорвать куш. В доме всё кричало о достатке – пусть и сделанном через риск, через «по блату», через натужный блеск: хрустальные люстры, настоящие ковры, библиотека в три тысячи книг, стенка, привезённая откуда-то из Югославии. Мать хотела иметь то, чего не было у других. Иначе ей казалось, что она не живёт.
Итак, родители уезжают. Как описать ту щемящую тоску? То ощущение заброшенности, которое сжало мне грудь, когда поезд «Донецк–Москва» – с красными гербами и буквами «СССР» на вагонах – тяжело, с грохотом, увозил моих родителей в какую-то далёкую, пугающе неопределённую даль.
Попрощаться толком не удалось. Папа помогал кому-то с багажом – и не успел вернуться на перрон. Стоя в тамбуре, он смотрел на меня с той самой тоской, которую я с тех пор научилась узнавать – в глазах, в движении руки, в том, как он смахивал с лица пот и слёзы. А мама… мама уже устроилась у окна купе. Красивая, как всегда. Как богиня: безмятежная, улыбающаяся. Она махала нам рукой – легко, уверенно. Как будто всё было в порядке, как будто ничего страшного не происходило. Я часто потом возвращалась к этому моменту – к её лицу, к этой позе. Искала в них хоть малейшее сомнение. Хоть тень вины. Хоть что-то. Даже однажды, много лет спустя, спросила её, жалела ли она когда-нибудь об этом отъезде. Что оставила нас – на долгие два года.
– Я никогда не думала об этом, – ответила она. Спокойно. Почти удивлённо.
Итак, родители уехали, а мы с Павликом остались. Мне было почти восемь. Новый город, чужой дом, лица, к которым надо было привыкать. Всё вокруг казалось временным, как будто меня вот-вот заберут обратно – но никто не забирал. Да, рядом был брат. Но мама так часто оставляла его здесь, у бабушки, что мы с ним почти не знали друг друга. Он был мне как сосед, случайно оказавшийся в одной комнате. Уже тогда чувствовалось, что между нами нет никакой связи. Мы были чужими друг другу.